ISSN 1818-7447

об авторе

Александр Фролов родился в 1984 году в Луганской области. Окончил Донецкий университет. В настоящее время живёт в Ростове-на-Дону. С 2017 г. публикует в российских изданиях стихи, поэтическую прозу, переводы (Боб Перельман); в том же году вышла первая книга стихов «Гранулы».

Полутона

Само предлежащее

Полина Синёва ; Александр Фролов ; Виталий Пуханов ; Андрей Жданов ; Альбина Борбат ; Ольга Маркитантова ; Юлия Кисина ; Роман Маклюк ; Ольга Зондберг ; Андрей Левкин ; Алёша Прокопьев ; Иван Соколов ; Мария Галина ; Дмитрий Драгилёв ; Михаил Капилков ; Алиса Ройдман ; Катя Сим ; Кирилл Александров

Александр Фролов

Что не держит песочного человека

Сома=Сема

Сома,  сумма, тело, знак, означающее,

неподвижная плоть, могила,

Сомнамбула, спящий огрубевший шрам,

пирамида, темница для Bedeutung, Seele,

идеальная, похороненная в sign,

но выражающая себя за счёт материи семы,

лист памяти впитывает событие, свет,

всасываемый зелёным, его негатив, экран, стекло,

прозрачная четвёртая стена сцены, 

искусственным глазом ограждён зритель,

камерой хранения;

несколько следов на застывающем значении,

затянутый в бинт фараон разлагается

от покрытого бронзой имени,

клякса сфинкса растекается

по зашифрованному коду,

лабиринты рук — линиями, холмами,

index вращается на орбите прокола,

минус-точки, пустой, белой, точки вакуума, 

стигмат-зрачок,

лунный вывих,

зигзаг аннигилирующего протуберанца,

сотые, стирающие ноль,

синие струны тетрадных  жил  рассекает летящая

вниз пирамида Гегеля  вдоль оси предельной аорты,

параллельно полям, также осенённым тенью кристаллической

решётки взорванного куба, зачёркнутого пеплом;

всегда точный росчерк перистым лезвием

с востока на запад каждого семени гелиотропа,

подвешенного вопросом множества над бороздой

между двух центров эллипса — контура

следа и его стирания — А и Я маятника,

его точки кипения и замерзания — колебание,

в котором неназванное обретает имя.

Семя, посаженное солнце,

чтобы колос луча рассеивался

рукой Пушана от Азии до Европы,

ослепляя меня на рассвете,

но даря рождение внутреннему

солнцу,

дающему зрение.

Пей лунный нектар — мёртвый сок

эфедры, грибов и гармалы — «Дитя

земли красного цвета без листьев,

цветов и плодов, с головой,

напоминающей глаз».

Рубиновый гриб полнолуния,

раздавленный камнем, amanita

сжимает перикарион, натягивая

пучки цитолеммы, и ядро

открывается психосоматическим

приливам и отливам; мембрана надорвана

экстатическими параболами Сома Fm, я,

тонущее в слюне Дивного Мира,

распадается на семь фигур Сома Cube,

семь тел из одинаковых кубиков,

слепок 3×3х3, чёрно-белые квадраты, полимино,

шахматная степь, загнутая к зениту, — ходи

тенью из слоновой кости за предельный лёд.

Семь карликов разделили «белый» на пряди

и сгибают их в арки, чтобы укрепить родовой разлом

в азбуке живородящей, когда на седьмой схватке

от земли отрывается «З», «Z» — дзета,

скованная зигзагом паралича финикийская «I» — зен —

саможалящая «ай» — ззззззззудящее жало, ядовитое семя,

чей сок мы в «н»-емля, капаем на загадки,

обращённые в каменные фигуры.

Zѣло terra incognita бурит «СЕМ« Caterpillar,

bookwarm,  книжная крыса, буквоед, маньяк, 

glutton of books oсеменяя решето языка,

маасдам Multitran’a накрахмаленной спермой ПВА,

плюющий горячей от вожделения белковой слюной,

чьи волокна лианами из желёз-зрачков,

зрительных бородавок,

лавовые полозы, схватывающиеся шрамами знаков,

на знаках, облепивших их микрометровыми нитями — расстояниями,

на которые тянется из центра — набирающая лениво высоту

и коршуном падающая в пиковую масть штопора «а» дольше,

чем рукопашная, — размашистая, как удар лесоруба,

поволжская «а», скользящая по кромке инея заполярной «о»,

или секрет, застывающий нитями, 

толщиной как слой, что укрывает ядро идиомы,

видимый только носителем,

шёлковый пузырь, где прячется паук «я»,

развернув вовне свои 8 зеркал 48 трещинами

на каждом, повиснув на конце слюны строки,

страховочном тросе,

«я», танцующее в потоках воздуха,

чей тетрис разорван от тяжёлого дыхания читающего почти в центре яблока.

Внутренним солнцем «оно» растёт из центра

нестираемым различием, стирающим сообщение

между знаком и значением,

прорезает лучом обожжённую по краям борозду

посередине, «оно» — сжимающее data кодирование,

компрессия белой тяжестью промежутков

внутри пространства к его центру — негативной точке — чёрному

солнцу ничто;

энтропия объёма к «СЯ» — семантическому

ядру — одновременно по всем диагоналям,

будто ожог или клеймо натягивает нервный бредень

своим контуром или угодившая в сети тетради смерти добыча,

как включённая на перемотку назад

бобина — веретено, — пытается расплести фатальный каркас,

тотальная шарнирность волокон которого

замкнула все попытки на себя, забыв о подземных

ходах, тайных тропах, метках на деревьях, ведущих

ко второму центру эллипса.

Лишайники

Я не

узнаю́ эти слова, их

части, как он

сказал — обрывки

моих снов, пересказываемые им

мне: куски здания

из красного кирпича, от

которого отражаясь,

закат уже не он,

не «не»

света — кляксы

темноты, что ты

так наглядно

демонстрировал мне,

выделяя, на карточках Роршаха

(несколько родимых пятен

на моей белой, не

принимающей солнца,

коже, бумаге, осени),

желая их

выдать

за мои

следы хождения

во сне, как кофейная гуща,

каждый раз заново изобретая

свой узор засыхания, выпутывает

по одной нити из хрустального

яблока прорицателя, обмётывая

ею горизонт

события или твой последний глоток,

когда сосредоточенная на дне

рюмки горечь ужалила

твой язык и ты не

смог объяснить, куда выводит

эта улица,

на которой тень

времени отчётливее, чем

обычно, — отяжелевшие стрелки

врезаются в ладони — нет —

это когти сфинкса рвут

плоть загадки, обернувшейся

человеком, кто

перешивает пространство

под ответ, замыкая его

на острие конуса,

слезы́, дна, где

зрение сломается

сотню раз, прежде чем осядет

песком того, что останется от

выбранного направления мыслить, от

того, как помнит ваза

о дожде на подоконнике разбитого окна, — Млечный путь,

спрятанный в молоке — не пили, а слушали,

поднимающийся шёпот

к его поверхности, рябью ломая

отражённый кирпичный

цвет заката, — не на нём ли ты

хотел восстановить забытые мной фразы, бросая

камни в воду, как бы перепрошивая

основание в текст, — считывает

нас один за другим — обеднённые знаки:

матовая, слепая тишина

умирающих звёзд — неузнаваемые синтагмы «не»

света, зависшие внутри кратеров времени, где вещи

дрейфуют безымянными пятнами

чернил, уходя от любых

классификаций.

Что не держит песочного человека

Природа будит

мёртвое, разрушая

его. Трава

рвёт асфальт, запекается

поверх трещины изумрудом — шрам,

что ты прячешь от других

за шёлковым шарфом на шее, за мной,

отзываясь на моё имя, не помня,

кто я, рядом осторожно идущий,

другой, как ветер

пробует на вкус морской песок,

перед тем как сорвёт его

с места и соль

затянет

рваные края дыр

от белых грифелей

гор, словно предупреждающих

нас не открывать

окна сегодня.

Зелёное пламя

свеч — ряды

кипарисов

вдоль улицы. Лай чеканит

воздух. Измерять

тишину расстоянием между

большим и указательным пальцами.

Их мельница

проговаривается, перемалывает

прикосновение во взгляд — один

на всех апостроф — задержать

дыхание перед словом. Кому-то

ещё нужным?

Сойка, сжатая в точку

в конце моста, общего, масштаба, дающего

поле — расти

сторонам многоугольника — глазу

осы — кованой

сфере, где мы

колосьями

наэлектризовываем паузу

перед выдохом — соединить

свободные части

историй.

Льётся штора. Изгиб

ткани — как ты не переходишь

к главному, говоря

со мной. Бабочка огня

поднимает интонацию

твоего голоса. Комната

стихает к центру

её пепельного крыла,

касающегося края разговора.

Трава с гнёзд, оставленных

живым, — саван из нитей

теней: вспыхивают маслянистые мазки —

оперение песочного человека. Джаз

листвы, окаймляя шар,

изнутри утрамбованный

телом. Колючая стена

дома становится панцирем, так и не

дав проявиться чем-то

главному по ту сторону от любых

последовательностей.

На контрасте

Сегодня ветер в день не пускает.

Отъездом холодный. Контрастом

мы говорим, как гладкость. Случается

кокон себя в толще рук спать

пространством в радугу упавшим. Ночь,

кто стоял у твоих ног?  Кто произносил

твоё имя, как разбирал на части

электричество? Крик пробует

себя нами через «сколько». Через

figure-дерево попытка изгибается,

как заварка вишнёвого цвета впрыскивает

свой амарантовый концентрат в обожжённую

напряжением воду, — змея-бинт-метель

окольцовывает ульи, обмахивает вуалью

своих колючих дуг. То, что мешает чему-то ещё

развернуться — желание остаться. За забором

секунд. Пастушья сумка, цилиндр и корона —

не по голове, — пылиться им на мягких подушках.

Что забрать собой? Что оставить? У этих

углов давно нет остроты, будто перец в мёд

упал. Как просить рассказать о жизни

таксидермиста. Эти рёбра на свету кажутся

рябью на воде. Нужно ли ещё что? В последнем

подвале пыль стала манной. Насы́пь в горло

этого нектара, может быть, осознаем, как горы

берут от лиц больше, чем те мириады

посмертных масок, которыми мы когда-то

восхищались. Чьи реплики мы носили

на связке времени, как ключи, чтобы

открывать двери на холстах и камнях.

Обращённая в себя темнота ответом

ожиданию. Восковые канделябры держат

железные головы, делая свет ископаемым.

По излучине каждому, перенёсшему падение

интонаций. Когда мы прощались, осы

обесцветились. Кости моря хрустят, что-то

тронулось с места или умом. Без чего слюда

оцепенелых рек не потянется и не раскроется

бутоном в озоновую седловину лазури, в пробоину

бирюзового листа, за которым спит слепая малиновка

на кислородном поводке; без чего слоистый холод

не станет книгой, веером пара, каруселью, циферблатом,

коконом, чьими кольцами звука мы укрылись

от переносных значений, непереносимости

некоторых веществ, неправильных переносов,

от носителей хронических признаков, от кротовых

пор, восковых скрипок и меловых замков, от желания

продолжать это предложение… Ночь, кто пил

из твоих рук? Кто умер от жажды внутри твоего

стекла? Нас уверяли, что всё станет понятно, как только

забудем имена последних мёртвых. Но мы забыли,

в чём нас уверяли, и вот мы посреди пустыни,

обнажённые, разгадываем свои тела, иссекая себя

вениками из крапивы. Чай цвета крови. Не пить, считая

до девяти, последний глоток на сорок — как в огненную

воду входил Уицилопочтли под рваный пульс тамтамов шамана,

конвульсии сердца-кактуса, сердца-подушечки-для игл,

что нам мешало засыпать в те августовские короткие ночи,

когда нить горизонта не покидает солярное ушко

и стягивает одной петлёй наши малиновые от бессонницы

пуговицы зрачков — это эхо костров пылает, в которых мы

сожгли пуповину, роговицу и кожу — посыпь фотографии —

пусть закричат… голова горит, освещает восковые

ноги пьяных богов, тикает туман… Какой ещё голос

не устоит перед белизной твоих костей, ночь?

Слепые осколки твои  - мы идём заводить молоко

на без десяти песка, чтобы в проёме крика

показались ладонь с чёрным порошком и

локон света ржавый.

Побережье

Молнии хрустят, дразня ватные водоросли,

Что не хотят третьего измерения — ближе плоскость

Прозрачности — и тянуться вдоль смещения масс,

И тлеть инертными — такова пастораль, чей тон

Хотело перенять сегодняшнее утро — не отдавать себя нам:

Едва по его периферии пройти обожжёнными

Речным песком стопами, проваливаясь в мягкие

Перины того, что диктовалось малиной, орехом,

Ресницей сна, бумажным родником, свечами

Тростниковыми, — отдаёшь этому и эхо голоса,

Которого не было, но кто-то его вспомнил, не я,

И через открытое окно беззвучно стоит мёртвая

Поросль сквозняка, как поплавок смерча вдалеке —

На картине? в его мысли? нарисует ли? — парусина

Скалы́ острыми складками чешет расфокусированный

Ультрафиолет — линза аквамарина поломает его,

Когда нужно будет водить за нос наше зрение, —

И по стиральной доске катятся жемчужины —

Быть ожогу, хотя и был предупреждён: чайный лист —

Хватит прикрыть строку в его тени? Не спрятаться

Нам в этих скудных попытках представиться кому-то,

И оставаться вместе со старыми холстами и

Кистями, что камню пример — он расскажет ещё

Немного о них, совсем как пьяная лента дороги

Уходит в кювет бездорожья, немного о сувенирной

Лавке недалеко от Marble Arch, в которой он

Узнал, что есть говорящие знаки, стоит только

Взглянуть на ту «Р», что ты вырезаешь перочинным

Ножом на каждой скамейке, на каждой снежинке

Хотел ставить подпись, быть первым, кто разведёт

Мосты жары этой мраморной ночью, что плитой

У недочитанной книги на твоей впалой груди,

На твоей старой карте — впадины, лёгкость просьбы

Не будить задремавшие травы под боком безветрия,

Безмерность — скажи это несколько  раз — бесшовное

Детство, плеск старого карпа в кофейной грязи или

Всхлипы магнитного поля на дне кофеварки, шоколад

Архитектурных аккордов театра драмы, ось воды

Неймётся — зудит обратная сторона золота, серебра

Кратерный двойник, — ещё узнаешь, как зигзагами

Фольги перемотан зрачок, и, не боясь, поднесёшь  палец

К перекатывающимся грудам, где Нарцисс становится уже́

Нарицательным, как бесплодные семена Херсонеса

Разлетаются по рукам на мятных купюрах, на мятых

Текстурах мягких диктантов мы спали под присмотром

Звенящего двоеточия — светила и его двойника, тройника

Измерений, который всё не примет, как данность,

Сhlorophyta, отрез листа, лезвие фотографии, спил

Нарратива, которым мы собирались закончить

Этот монолог, так как утро уже испорчено гудками

Заводов, стуком в геометрическом воске и неслышным лаем

Брошенных плезиозавров, ощетинившихся арматурой,

Ульев, но так и не смогли дойти хотя бы до паузы,

До передышки от летящего в стену бисера, чьё

Жгучее многоточие подобно песку, где на поверхности

Мы оставили несколько следов, чтобы по ним вы вышли

К самой последней черте — излому воды, и переписали

Сначала всё побережье…

Трубач

Геометрия тишины — угол мыслей, комнаты «где» комок;

молчание минуса обтекаемо осознавать оно — оно — прошлое:

в укусе, где присутствие наполняет пустотой солнца лампу,

и в зашифрованном дыму нас  ломается вселенная, кричит

в струну, но лица — тусклы, и память мотыльком сгорает

в кипящих белым ключах воды. Дёготь, напалмовые

леса и цвета́, джазовый трубач входит в тёмные воды,

не выпуская из рук инструмента. Не выпуская вдоха,

тянем руки к кодам туда, где старые тетради, отсыревшие

нимбы, обломки венецианских гондол, омела звезды

на бетонных обложках расставила свои рои́, как ловчие

ямы для рассеянной плаценты мироздания, мировоззрения,

мироточения, — твой взгляд фантомный ещё с вчера здесь

стережёт, чтобы в твоё отсутствие швея не забывала

смачивать пальцы в мятной воде. Где сейчас твоя усталость?

Ты готов был делиться ею с каждым из нас поровну, но

петли на руках затягивались всё туже, языки играющих

друг с другом дорог, как если бы одна свеча пыталась

обжечь другую, как ты, трубач, уже под толщей мрака

освещал себе путь валторной, надавливая на воду,

как на клавиши, от чего она полыхает, будто белые карлики

расцветают термическими бутонами на дне свернувшегося

спиралью сюжета. Её пальцы, мозолистые от нитей,

заставляют любое движение замедляться, застывать,

забыть о себе, капиллярами трещин бежать во все стороны,

оставаясь точкой, зацементированным сгустком перспектив,

жалами, упёршимися друг в друга — часовая стрелка срывается

с оси, падает, ломая позвоночник минутной, в то время как

ты, музыкант, видишь взмах палочки дирижёра или только

блеск, скользнувший по кромке твоего зрачка, что заставляет

тебя вспомнить аккорд, которым сложились призраки пустырей,

чьих всхлипов тональность ты слышал, разливая заварку

по цветочным горшкам; или это минус вспыхнул синим

неоном перед твоей немногословностью, барельефом лба,

в который ты часто упирал прохладную поверхность

цвета лунного цезия валторны, расплёскивая в улицу

плавные котангенсы атонального соло, куда падаем, как 

в колодец, который вечер подряд — в «оно» циферблата или

просто орнамента на полу из осколков разбитого блюдца,

как тогда чёрные диски сожжённых яблок мы ставили

на овощные колесницы, чтобы покрытый мхом воздух

завизжал от сдавливающего кисти знания, упавшего на нас,

как макеты бога подобны зеркалам, уводящим нас от него,

как дороги — языки бешеных псов — свисают безжизненно

с забора клавиатуры, чью шахматную поросль ты, трубач,

несёшь под своим же дыханием, как сотканный тишиной

куб, его грани — начало каждой мысли, и мы падаем и падаем

в эту лунную копоть, не подозревая, что комнаты «где» комок —

это и есть то, что застряло в горле и мешает дать имя тлеющему

в солнечной лампе прошлому.