ISSN 1818-7447

об авторе

Андрей Левкин родился в 1954 году. Математик по образованию (окончил мехмат МГУ). На рубеже 1980-90-х гг. — один из интеллектуальных и культурных лидеров новой русской литературы Латвии, фактический редактор русского издания журнала «Родник». В середине 90-х политический обозреватель ряда рижских изданий. С весны 1998 г. в Москве, куратор Интернет-проекта Polit.ru, руководитель отдела политики в «Русском журнале», сайта СМИ.ru и др. Автор семи книг прозы, регулярно печатается в изданиях «Митин журнал», «Знамя», «Урал» и т.д. Лауреат Премии Андрея Белого 2001 г. Живет в Риге и в Москве.

Страница на сайте «Вавилон»

Само предлежащее

Лида Юсупова ; Алексей Верницкий ; Глеб Арсеньев ; Настя Денисова ; Андрей Левкин ; Евгений Никитин ; Аркадий Перенов ; Гагик Теймуразян ; Елена Филиппова ; Алексей Цветков-младший ; Василий Бородин

Андрей Левкин

Бог консервирует омни Из романа «Марпл»

1. Поезд. Уже было утро. Граница произошла в незамеченный, уже пропавший кусок времени, точнее — в два вычтенных куска времени, освещенных включившимися на время пограничных обходов вагонными поездными лампами; а теперь уже дневной свет и деревья по сторонам. Или отсутствие деревьев, поля. Утром поезд шел будто бы спокойнее, вечером он дергался рывками, а теперь катил ровно, непонятно. Вряд ли за истекшие годы независимости этой страны они успели переложить рельсовый путь. Хотя, может, и переложили. Но имелся факт: все шло гораздо спокойнее.

Это российский интеллектуал Q. ехал из города Москвы в город Ригу, чтобы провести там дня четыре, не имея там никаких дел и даже планов. Почему нет? Пока все удавалось — еще вчера он нервничал оттого, что вдруг его не придет встретить некий местный человек, который отвезет его на квартиру; от того, что выданные ему ключи от квартиры он уже потерял в суматохе. Но с утра тревоги не было, да и ключи — он нащупал — были на месте. Бумага с адресом и телефоном встречающего — на всякий случай — тоже (лист А4, сложенный 4 раза). В окнах перемещались окрестности пути. Они не были какими-то особенными. Надо уточнить — речь идет о примерно московском интеллектуале гуманитарного, даже литературного формата, он ехал в Ригу. В принципе, он реален — в собирательном варианте, но в тексте не будет историй с упоминанием фамилий, зачем тут документальность. Поэтому литератора следует назвать косвенно, а, учитывая распространение в данной среде фамилий, начинающихся на К и даже на Ку, так его и следует закодировать. А Q. он потому, что едет на территорию, где в естественных условиях живет латиница. Разумеется, предположения о том, какой именно «Ку» тут мог быть употреблен, являются ничтожными.

Выпив вагонного чаю, Q. вспомнил — он же не спал между границами. И на второй — латвийской — свет в вагоне уже не включали, рассвело. Q. никогда не видел границу: настоящую, не с тусклым светом и пограничниками в вагоне, а физическую, чтобы она была со шлагбаумом, проволочными заграждениями, нейтральными полосами и будками на вышках. Даже не так: после российского обхода ему захотелось в туалет, в Себеже — на границе поезд стоял долго; они ходили, переговаривались по рации, поднимали нижние полки, изучали багаж, потом — паспорта, и еще какая-то служба была — иммиграционная, что ли. Кажется, проверяли наличие регистрации у нероссийских пассажиров. Но впереди была еще и латвийская граница, значит, мучения могли стать нестерпимыми и, превозмогши сонливость, он пошел справлять нужду. И уже после этого, пойдя заодно и курить в тамбур, сообразил, что раз уж он проснулся, а между кордонами минут тридцать — судя по расписанию — то внутри этого времени и должна стоять граница. А он да, никогда не видел границы, не считать же ею зоны паспортного контроля в аэропортах. Была однажды украинская, но к ней он как-то не отнесся и даже в ум не взял. Не подумал, что можно посмотреть на конкретный рубеж. А тут НАТО, совсем другое дело.

 

Совсем уже рассвело. За окном все было вполне отчетливым, хотя уже и август. И вот, минут пятнадцать он простоял в тамбуре, глядя на по сторонам. Окрестности были непримечательны и совершенно безлюдны. Мелькнула только станция под названием Просинь — совсем синей она не была, но в каждом из четырех или пяти домов, как жилого, так и служебного вида что-то да было выкрашено синим: наличники, одна стена или просто столбик. Это, очевидно, была еще Россия — что же еще, судя по названию станции, по-русски было написано. Так что, пока он ходил в туалет, граница мимо не промелькнула.

Но она уже должна была приближаться. Стеной стоял лес, прерываемый бессмысленными паузами, в которых виднелось нечто заболоченное. Ничто не привлекало внимания. Впрочем, нет — столбы. То ли телеграфные, то ли еще какие: деревянные, сверху перекладина, иногда две, натянуты провода. С проводами было неладно — они то провисали, то вытягивались, то массово обрывались, а на следующем столбе возникали, как ни в чем ни бывало. На одних участках линий было штук десять — если считать один провод линией, на других — две-три, не больше.

 

Поезд приближался к мосту-виадуку, на котором стояла длинная очередь фур дальнобойщиков — что сообщало о близости пограничного пропускного пункта, а поскольку тут явно еще была Россия, то очередь состояла из товаров на вывоз. В Европу. Запад, таким образом, был слева по ходу поезда: машины стояли мордами налево.

Провода, между тем, продолжали продолжаться, причем так: несколько проводов идут ровно, а остальные из пучка вяло провисают до болотной растительности. И столбы. Они были деревянные, бревно и перекладина. Находились они не во здравии: некоторые наклонились, другие были повалены, у третьих рост был не стандартным, а чуть ли не человеческим. На некоторых участках они вообще лежали на земле, а чуть дальше — опять возобновляли прямое стояние. Иногда казалось, что линия уже, наконец, оборвалась и все, здесь конец перспективы и любого сообщения. Но нет, провода скрывались среди листвы, а потом снова оттуда вылезали. А иногда среди поваленных, полусгнивших или коротких бревен вдруг оказывалась крепкая железобетонная палка, но также не вполне вертикальная.

В общем, это была еще российская территория. Тут важен не факт разрухи проводов, но ощущение их протяженности, которая — если в другую сторону — обрывалась лишь на берегу Тихого океана. Эти провода явно тянулись от самого Владивостока. Конечно, обрыв этих мучений и должен будет означать, что вот она и граница. Там будет лежать нейтральная полоса, будет висеть колючая проволока и встанут полосатые шлагбаумы.

Да, возник уже окончательный столб, даже не столб, а дощатый треугольник, лежащий плашмя на земле, за него цеплялись остатки проводов. Вот и все. Протяженность державы заканчивалась тут. В окне промелькнула просека; тут же, фактически сходясь с первой углом возле полотна железной дороги, в лес уходила вторая: она даже была вымощена — во всяком случае, так показалось Q. Чуть ли не кирпичами желтого цвета. А границы с полагающимися аксессуарами не было. Промелькнула небольшая будочка, в которой мог поместиться один человек — там и сидел один человек. Не пограничник, путевой смотритель, женщина — поезд уже тормозил. Это уже явно была станция Зилупе, член ЕС.

Выходит, эти две просеки, а больше-то и нечему, и составляли факт границы, почему-то расходящейся — что это за клин между ними? Новый раздел мира оказался не так, чтобы фикцией, но совершенно непонятно чем. Тем более, что вряд ли окрестные леса по обе стороны условной линии были заполнены военнослужащими обеих сторон. Q. подумал, что латыши на велосипедах границу объезжают — раз уж просеку вымостили. Поезд остановился, тихо прошла пограничница, вот и все, можно было спать дальше.

А теперь начинались городские окрестности и Q. уже начал вспоминать, какими он их видел лет пятнадцать назад… или шестнадцать? В детстве-то да, но это было совсем давно, тогда в основном было Рижское взморье, а в здравом уме? Или лет десять, все-таки это было недавно. Нет, он же еще без виз ездил. А когда ввели визы? Не знал. Но что-то было в этих видах знакомое, пусть непонятно как, но изменившееся. Разумеется, такое ощущение могло быть вызвано лишь контрастом относительно московских видов, но если что-то в разных точках света и похоже, так это обочины железнодорожных путей. Тут на заборах даже НБП было написано. По-русски. Оболочка жизни не выглядела чужеродной.

 

2. В этой части рассказывается о чувствах и мыслях принимающей стороны. Хотя время было не раннее, человек, которого называли Иннокентий Марпл, был еще сонным. Влажность, во-первых, высокая, а для некоторых и полдень — еще раннее утро, во-вторых. Кроме того, он пытался вспомнить: было ли хоть раз так, чтобы его встречали на вокзале хоть в Москве, хоть в Петербурге, даже в варианте Ленинграда? Нет, все обстояло наоборот, это он постоянно встречал тут приезжих оттуда. Выходил вот на этот же перрон, к этому же пути, потому что все поезда оттуда десятилетиями приходили именно сюда, и махал прибывающим. Причем даже приезжавшим во второй раз. И даже в третий. Чтобы в четвертый — такого он не помнил. Но так, чтобы после третьего раза они осваивались здесь настолько, что могли добраться самостоятельно, такого точно не бывало. Может, такие люди переходили к другим встречающими или же насыщались данной территорией и замораживали отношения с ней. Что из всего этого следовало? Либо умственная незащищенность и неготовность к минимально нечетким ситуациям жителей российских столиц, либо ощущаемая ими же сложность данного города, который был раз в двадцать меньше Москвы. Или же была в этом одновременная боязнь и того, и другого, порожденная неизвестным здесь сознанием гостей. Но ведь Марпл же встречал их и во времена СССР, вот в чем дело, а тогда сознания были достаточно похожими и деньги одинаковыми. Впрочем, тогда именно приезжие ощущали, что едут почти к себе домой, перемещаясь в рамках общегосударственного и культурного единства. Только их почему-то все равно приходилось встречать. Видимо, в основе этого факта присутствовал некоторый метафизический ужас: неосознаваемый, но вызывавший сужение умственных возможностей. В частности — топографических. Следует учесть, что речь тут не о встрече потенциально возможных девушек, и даже не только музыкантов, но и людей, по жизни даже вменяемых. Этот факт, признаться, придал Марплу бодрости: «а ведь я и в Зюзино сам добирался, на… Юшуньскую, что ли», — удовлетворенно вспомнил он. Вот же, не всегда ощущаешь тайну, внутри которой живешь постоянно. А как же тут не тайна, если им все так загадочно, что в одиночку не могут? Интересно, а в Таллинне их тоже встречают? Смысл вопроса состоял в том, что Таллинн раз в пять меньше даже Риги.

Возможно, тут сказывалось наличие Других, естественным для россиян образом трактуемое их чувствами как стрём: у Марпла было еще минут пять до появления паровоза. Это рассуждение было вполне очевидно, но в качестве гипотезы на пять минут годилось. Оставалось понять формат этой «другости» для российских. Разумеется, тут присутствовало неумение общаться с «другими» — то есть у них не было такой привычки. Они, то есть, всегда ощущали факт общения с «другими» как отдельный факт, а не как бытовой порядок вещей. Может же другим не быть никакого дела до тебя? Непривычность такого ощущения и переводила «других» в «чужих», с понятной эмоциональной окраской. Но странно, как латыши или здешние русские, вроде Марпла, могли оказывать подобное воздействие на чувства жителей города Москвы, с присущей тому мультикультурностью? Значит, в Риге имелась некоторая двусмысленная ткань, наличие которой ощущалось душевно чуткими и не защищенными от нее россиянами, заставляя их несколько съеживаться и понтоваться, находя в том механизм защиты. Но, конечно, такой механизм был слишком ненадежен, чтобы под его охраной выйти в город Ригу самостоятельно. Значит, в данном месте имелся генератор инаковости, чего-то нетипичного для российской культуры, раз уж все обстоит именно так. А мы-то и не замечаем — удивился Марпл. День, значит, получил смысл, но конец данного рассуждения уже надвигался на перрон. А Марпл — это была не фамилия, а художественное имя.

 

3. Встреча, то есть взаимное опознание, состоялась. Встречавший был лет на семь старше, но по причине меньшей социальности места прибытия, а также из-за меньшего государственного давления на личность, выглядели они почти вровень. Итак, оба находились в среднем возрасте, являя собой типологически самостоятельные, очищенные от бытовых и иных наслоений психологического свойства сущности. Не скрученные, скажем, болезнью и не суженные участием в жизни номенклатурного характера. Если с ними происходит какая-нибудь история, то она могла бы произойти с кем угодно, таким же самостоятельным. Собственно, настоящие истории и могут происходить только при таком раскладе. Настоящие, существенные сами по себе, а не опирающиеся на особенности индивидуальностей, как то: упомянутые болезни, незрелый или чересчур преклонный возраст, вовлеченность в идеологические дискурсы, не говоря уже о выполнении служебных обязанностей или мелкой ситуационности. С поправкой на рамку обстоятельств и т.п. каждого, конечно.

За короткий (минуть семь-восемь) путь от перрона до остановки троллейбуса (включая в этот счет и обмен денег на углу) гостю были сообщены некоторые особенности местной жизни и даже куплена телефонная симка (зачем она ему — непонятно, с кем ему тут созваниваться, видимо — для временного врастания в местную почву). Также была выдана карта городского транспорта — что не потребовало от встречавшего расходов, он ее просто взял в троллейбусе из лотка. Тут в троллейбус вошло еще сколько-то народу, пару разъединило, так что гость, оттертый с его чемоданчиком на колесиках в угол, глядел теперь в окно и снова пытался вспомнить, сколько же лет назад он тут был. Кажется, пятнадцать. Окрестности он не узнавал, что было закономерно, на этом маршруте он никогда и не ездил. Поэтому он думал о том, каким пятнадцать лет назад был он сам. Вспомнил, разумеется, тем более, что подобными процедурами он занимался регулярно. За адекватность воспоминаний ручаться не приходилось, но какая кому разница.

 

4. Марпл же во время езды в троллейбусе думал о своем. А именно, о Боге в латинском формате Deus'а, который conservat omni. В сущности, то есть — по жизни, Марпл был аналитик, который систематизировал и формулировал все, тяготея к современным формам выражения смыслов. Преимущественно его интересовали художественные объекты или объекты, ставшие таковыми по ходу времени. Как, например, вот этот дом на углу возле рынка, который был уже лет пять покрыт зеленой сеткой, а когда-то там впервые в городе частным образом — или не частным, но все равно не советским выпекали по ходу очереди французские булки. Багеты. Сейчас был 2006 год. Его тревожила судьба этого дома. Не жилец этот дом был.

Но к желанию общей систематики и нахождению небольших перекрестных смыслов между артефактами теперь добавилось и желание вывести из них новый смысл. В конце-то концов, можно же иногда произвести и новый смысл?

В этой связи он и размышлял на тему Деуса, не метафизически, а в формате артефакта под названием «Бог, консервирует омни». Вопрос был в том, чтó это могло бы быть как процесс. Не кинофильм же. Разумеется, картина маслом была бы уместна — почти как Явление Христа народу на мосту через Москва-реку; скажем, возле ХХС. Или точнее не «Бог, консервирующий омни», а «Бог консервирует омни»? Теперь он не мог прийти к выводу на этот счет, поскольку район, куда ему надо было доставить гостя, был ему мало знаком. Другое дело, что имелся адрес, и было уже недалеко. Чемоданы на колесиках, особенно с выдвижными ручками, он не любил. В любом случае, омни — это были важные штуки, хотя и не очень понятно, как это могло бы быть в единственном числе.

 

5. Оставшись один, гость был в некотором ступоре. Чего-то для него не складывалось. Он, видимо, предполагал, что они тут поболтают, что ли. Не так, что немедленно начнутся гулянки и питье напитков, что происходило часто при посещении иных мест. Тем более, имея в виду его определенную публичную известность и даже некоторую влиятельность в культурных кругах. Хотя это, конечно, не так и важно. Даже, пожалуй, это было хорошо, что без всякого такого, но как-то уж совсем лаконично: встретили, довели, оставили в квартире. Причем у них с Марплом обнаружились даже общие знакомые, не считая, понятно, хозяина квартиры, передавшего ключи, — о нем вообще не заговаривали, будто ключи и квартира с адресом образовались сами по себе. Номерами телефонов, да, обменялись (Марпл еще и вставил в телефон гостя купленную симку, активизировал ее и даже настроил сервис оператора на русский язык); даже договорились встретиться — послезавтра к вечеру. Да еще и созвонившись накануне. Но в Q. что-то все равно тормознулось и даже отслоилось, хотя было понятно, что в действиях встречавшего не было никакого желания уязвить гостя, а только вполне деловая корректность, плюс вежливость и, в общем, расположенность к приезжему. «Вот же, как у них тут», — аморфно подумал гость и стал распаковывать вещи.

 

6. Конечно, — продолжал тему Марпл, — можно считать, что не «омни», а «омнии». В таком варианте уже проще, потому что у «омний» уже есть единственное число, «омния», а из «омни» приличного не извлечешь, не «омня» же или «омн». А «омнии» — «омния» женск.рода или «омний» муж.рода. Но такой вариант умаляет сущность, коль скоро она дробится, имея гендерные варианты. Этак придется дробить их и по возрасту и т.п. Не дело Бога, разумеется, консервировать такую кутерьму. Значит, всё же «омни», во множественном числе, что, в принципе, разумно, одну единицу чего-либо консервировать бессмысленно. Да, она сама по себе, но в разряд омни она встанет именно в процессе консервирования вместе с другими, столь же индивидуальными единицами. При этом, надо полагать, сам акт консервирования не умаляет индивидуальность каждой. Отметим, что неизвестно, сколько именно консервирование длится и есть ли сложенные где-то результаты: в принципе, оно может происходить вечно в отношении каждой единицы хранения.

Нехороший процесс мысли получился, — подумал Марпл. Совершенно излишний, и так было ясно, что омни. Марпл стал быть собой недоволен. Приезжий, впрочем, пришелся ему по душе: спокойный такой, рассудительный. Чувствовалось, что в нем есть много мнений по разным поводам. Собственно, в этом была уже логическая выгода: в госте присутствовали рассудительность и задушевность, от которых Марплу уже недели две как надо было избавиться, а теперь — имея пример гостя — сделать это стало проще. Потому что сам интерес к проблеме омни был вызван тем, что Макс Шевцов из журнала НАШ стал опрашивать людей, входящих в круг интересов журнала, о том, какие странные явления они могут назвать. Имелись в виду артефакты, в культурном смысле. Возможно, причиной было то, что НАШ утратил своего главного спонсора, поскольку не обеспечивал тому целевой аудитории. И спонсор, что ли даже рыдая, снял постоянные полосы рекламы какой-то своей luxury. Макс, в свою очередь, решил (на прощание?) поставить смысловую точку, поскольку сам НАШ был несомненно странным явлением. Итак, что есть странного на свете? Какие уж тут душевность и рассудительность. Странным тут было практически все, но когда надо выделить отчетливые единицы, то начинаются проблемы. Омни и были попыткой Марпла решить задачу. В самом деле, что же еще Богу консервировать, как не их, странные вещи. А значит, поймешь, что такое омни, — получишь список.

 

7. Примерно через четверть часа после ухода Марпла Q. ощутил определенную странность своего положения. Он понял, что оказался в чужой квартире фактически без ведома хозяина. Хозяин же не предполагал, когда уезжал отсюда, что тут окажется хотя бы и знакомый, но все же посторонний. Они-то собирались приехать вместе, тогда бы хозяин разрулил его перемещения по квартире, выделил бы ему угол, успел бы по ходу дела убрать излишне интимные детали. По крайней мере, он бы тут присутствовал и снял двусмысленность разглядывания. Но у него поездка в последний момент сорвалась, так что теперь он оказался беззащитным в такой важной части, как его квартира. Собственно, жил он в Москве, а гость не знал, когда он был тут в последний раз. Судя по некоторым признакам, не так и давно — особенной затхлости воздуха не было, даже форточку на кухне он оставил полуоткрытой, даже функционировало бледно-зеленое растение — бамбуковая трубка, из конца которой вылезали бледные листья.

Вот какие-то люди тут жили, выделяя телами флюиды, входили в отношения друг с другом. Еду варили, осуществляли жизнь, а теперь их тут нет никого.

В комнатах было немного душно, следовало открыть окно. Комнат было три, все раздельные, две двери открыты, а третья заперта — ему было сказано, что там просто барахло, а ключ — если захочется найти какую-нибудь книжку — на связке. Да, дополнительный к ключам от входа ключ был, но гость решил его испробовать позже, и эта комната осталась запертой.

Другая комната выходила во двор. В ней было пустовато, стояла кровать типа раскладушки, только иностранной, устроенной как-то иначе, она вполне могла сойти и за нормальную дачную кровать. Была длинная тумбочка, в ней — согласно описанию — следовало искать постельное белье. Неловкость покидала гостя, он обживался. К тому же ничего особенно интимного тут не было, разве что на кухонном столе осталась чашка из-под кофе. Перед поездом, — подумал Q.

Третья комната была больше и тенистей, окна выходили куда-то в сторону улицы, которую гость еще не видел, так как в дом они зашли со двора. От двери на балкон он отвлекся, увидев телевизор — Запад, в конце-то концов, или нет? — подумал гость и щелкнул пультом. Телевизор не включился. Шнур лежал на полу под розеткой. Собственно, тут все-таки был Запад — рассудил гость, он уже по дороге обнаружил определенные отличия от московского типа жизни, собственно — где латиница, там уже и Запад. Тем не менее, пока жизнь выглядела более-менее понятной. Вот что несколько озадачивало: он никогда не выбирался заграницу без опеки — всегда там были какие-то знакомые, часто — несколько иссушенные ностальгией по метрополии. От них как раз отвязаться было трудно, чтобы выкроить хотя бы пару часов свободной прогулки по городу, а тут наоборот. Или когда с группой едешь, там все организовано, да и опять же с кем-то на пару ходишь. Он принялся включать телевизор, воткнул шнур и тут же отшатнулся — от лязга, вдруг возникшего за окном. Лязг стал грохотом, затем удалился и затих: за окном действительно была улица, и под окнами проехал трамвай. Не так чтобы очень уж загремел, но неожиданно, тем более, что в окно не было видно никаких домов, а лишь большое дерево и незастроенное пространство за ним, чуть ли не до горизонта.

Телевизор включился. Пульт был расшатанным, каналов штук семьдесят, куча западных и даже киевский «Интер», и даже белорусское ТВ. Стало интересно, но Q. осознал, что так он и до вечера не оторвется, и, пересилив себя, выключил аппарат и пошел, наконец, открывать балконную дверь. Дом был брежневской пятиэтажкой с лоджиями, четвертый этаж. Внизу лежала трамвайная линия и еще была проезжая часть, односторонняя. Ездили машины, не очень часто. До горизонта был клочковатый пустырь, назначение которого было не вполне понятно. Чуть сбоку сквозь дерево просвечивало более окультуренное пространство, оно было стадионом. Но основную часть вида закрывало вот это очень мощное дерево неизвестной породы. Вяз или не вяз, но и не береза-клен-липа. И не тополь — с широченной кроной, она была выше балкона, так что взгляд утыкался в середину дерева, притом, что оно стояло метрах в пятидесяти от окна. За стадионом был мост вдали, похожий на московское Третье транспортное кольцо. По удалению от центра это в самом деле было что-то типа Третьего транспортного. В пропорциональных масштабах, от вокзала доехали минут за пятнадцать или даже быстрее, хотя троллейбус ехал неторопливо. Кварталы в городе были плотные и большие, светофоры на каждом углу, а кое-где еще и в середине кварталов. Получается, это был практически центр, но вот странная пустошь и вид до горизонта, на котором маячила водонапорная башня, крупная, округлая, красивая — из красного кирпича с конической крышей.

Тут в госте будто что-то толкнулось, но тут же и затихло. Как если бы поезд решил тронуться с места, оформил это желание в начальное движение, но — передумал. Это был рутинный, как рутина незаметный обычный вход человека в какое-то очередное действие. Обычно его не замечаешь, вот ровно потому, что уже и поехал. А тут, из-за отсутствия последующего движения — он никуда же не сдвинулся, — был замечен сам толчок. Q. понял, что он не выехал, не тронулся — в смысле, не пришел в движение. То ли с чем-то не сцепился, то ли тут ему ехать просто некуда.

Хозяин, между тем, отсутствовал. То есть он наглядно отсутствовал. Из того, что было в квартире, трудно было понять, кто в ней живет. Его здесь даже представить было трудно. Отсутствовали мелкие, незаметные для самого хозяина детали быта. Может быть, квартиру сдавали, но вряд ли. Выглядела она вполне опрятной, со сдаваемыми такого не бывает. Но отчужденно, не было никаких тут частных флюидов. Да, большую часть времени и уже давно хозяин жил в Москве. Но каким тогда образом он сохранял отношения с этой территорией, учитывая разные межгосударственные и геополитические перемены? Непонятно. К тому же в этом отсутствии было одновременно и присутствие, но другое — квартира не была заброшенной. Тут жили, причем жил именно он.

Это из Q. происходил выброс совершенно бессмысленного креатива, он все равно не выяснит потом, что тут, как и почему. Ну, приехал человек в чужую квартиру и пытается в ней определиться. Ну, это правильно. Должен же за ним, человеком, кто-то приглядывать? Но тут были чужие структуры, ждать помощи и поддержки было не откуда. Потому что он эти структуры собой не кормил и был им чужим. Да знает ли вообще кто-нибудь на свете, где он сейчас, и о чем именно он думает?

Впрочем, вода шла, и холодная, и горячая, газ зажегся, телевизор показывал, постельное белье лежало там, где было сказано: вся эта машинка функционировала. Приехал, вошел — функционирует. Жизнь возможна. Поместиться Q. решил в комнате с трамваями — из соображений наличия телевизора. Диван стоял прямо против экрана, удобно. Да, еще запертая комната, но входить туда было не обязательно, но все же — раз уж хозяин не снял этот ключ (возможно, что опасаясь его куда-нибудь задевать), то туда тоже было можно. Это потом, — снова решил гость и отправился приводить себя в порядок, поскольку время шло, а из четырех отведенных ему на эту жизнь дней первый уже чуть ли не клонился к закату.

 

8. Находясь на перекрестке улиц Тербатас и Лачплеша, намереваясь двигаться по Лачплеша в сторону области, как сказали бы в Москве, Марпл обнаружил, что неподалеку от него своего зеленого светофора дожидается Айя Зариня, художник. Айя была замечательная, знакомы они были не слишком близко, хотя имели друг к другу отношение как представители фактически высшего разума данного места. Они легко переглянулись, узнавая друг друга как физических лиц. В Риге такое легкое взаимное узнавание, тем более в центре, в Инненштадте — как сказали бы немцы, — происходит всегда, что ли фильтруя своих и приезжих. Хотя кто тут думает о приезжих, инстинктивно, что ли. Тут, впрочем, была и следующая ступенька знакомства, кое в каких проектах они участвовали оба. Не осознаваемый же ими нюанс был в том, что Марпл и Зариня стояли на том самом углу, где недавно построили дом из стекла и камня. Вообще в этой основной части города дома шести-семиэтажные, конец XIX-го — начало XX-го, югендстиль, северный модерн, эклектика. А на месте нового здания раньше была одноэтажная деревянная вегетарианская столовая, она еще в конце шестидесятых работала. Потом не работала, но стояла, а потом ее снесли, и на этом месте стал быть просто сквер, ограниченный с двух сторон практически глухими (то есть — без окон) брандмауэрами. И вот именно Айя, стоящая теперь на перекрестке, их и разрисовала разными приличными зверями. Птица там тоже была. Посредине сквера торчал выход вентиляционной шахты, на ней она нарисовала кошку. Морду и немного туловища, приятного голубого цвета. Остренькие контуры, заполненные отчетливыми цветами. Теперь вместо них был дом с магазином «Мисс сиксти» (всякие девичьи наряды), а кошка канула, но в каком-то виде на этом перекрестке жить продолжала, равно как и несколько других зверей и птица на брандмаэурах на уровне первого этажа — теперь также невидимые, почти не существующие. Вряд ли она сейчас думала об этих исчезнувших зверях. Но было непонятно, зачем Марпл стоял на месте, он-то шел вперед по Лачплеша и ему горел зеленый. Задумался отчего-то, видимо.

Зариня пошла дальше, а Марпл, который уже снова ждал зеленого, думал о том, что Зариня тоже годится в список Шевцова. Но как предъявить ее журналу, который не в контексте, — куда ж им иллюстрации давать, тогда это отдельная история, на которую уже нет времени. Но все же наконец-то сегодня встретился первый экземпляр человека, который годился в тему. Сама она, картины и т.п. Да, следовало сделать скидку на общую художественную среду, традиционно поддерживающую странность как таковую своими нормами — ну, уж что считали странностями. Одно дело среда, другое люди в ней — тут содержалась определенная тонкость, которую надо было обдумать, а это можно было сделать понятно где, в ста шагах впереди, напротив театра, было заглубленное в полуподвал театральное кафе, называвшее себя почему-то баром. Хорошее место для мыслей, на полметра ниже тротуара, внутри все деревянное и темное, старые афиши на стенах, на столах пепельницы и бутылки с питьевой водой. Вообще Марпл через день работал, а сегодня как раз не работал. А что касается характера службы, так в Риге достаточно безразлично, кто и чем занимается. То есть чем и как зарабатывает. Не лавочка бесконечных вакансий потому что тут. Живой, так и ладно, а что делает — ну, делает, наверное, что-то, а хоть бы и ничего. С гостем на послезавтра он договаривался именно поэтому: завтра был занят. Когда он работал, то, конечно, не был Марплом, равно как и не был им всегда, когда не работал.

Вот можно ли там сейчас курить? Местные власти впали в низкопоклонство перед Брюсселем и уже полностью запрещали курение в общепите. Летом-то еще можно на воздухе, а зимой курящим требовалось отвести отдельное помещение. Но откуда оно такое у небольшого бара? Столиков на тротуаре у него тоже не было. В этом и состояла главная угроза распорядку жизни, складывавшемуся, между прочим, веками, несмотря ни на что. Вообще Рига это почти идеальное место природы. Можно даже сказать, что она такое место, в котором почти пусто, зато в нем действуют неведомые силы. Разные, действуют непостоянно, но в каждый момент какая-нибудь непременно тут. Они-то повсюду, наверное, действуют, но в Риге в основном малолюдно и тихо, отчего они и более выпуклые, особенно — в ноябре, когда подморозит. А тогда это серьезно: не войдешь в повседневный контакт с неведомыми силами — тебе тут просто делать нечего. Не так, что вон отсюда, а — заскучаешь. Объективная территориальная неизбежность.

 

Без номера, от автора. Тут должно бы быть описание города, надо же читателю с чем-то соотноситься. Но с Ригой сложно. Все дело в нетипичных для русской литературы размерах. Вот латышские литераторы, творящие обычно в рамках своей материальной территории, обходятся просто. Когда-то, пиша на рецензию то ли на Клявиса, то ли на Лама, я, то есть — А. Левкин, — обнаружил, что в рецензируемом тексте сказано примерно так: кто-то там вышел из троллейбуса возле рынка, мимоходом взглянул на стену дома и пошел себе куда-то дальше. Или я это даже переводил? Так вот, по этой фразе уже все было понятно. В рамках местной литературы тут были произведены сразу несколько описаний, полностью охарактеризовавшие и время, и персонажа, и его отношение ко времени и месту. Троллейбусы в Латвии есть только в Риге, рынков немного, троллейбусы ходят только мимо двух из них, а возле одного из них большого брандмауэра нет, есть железнодорожный вокзал и двухсотлетние краснокирпичные двухэтажные склады. Так что речь о центре, это — Матвеевский рынок, а раз уж остановка и брандмауэр, то все однозначно: в то время на этой стене герой рассказа мог видеть только громадный портрет Брежнева, висевший там с начала 80-х и до окончания эпохи. Даже по инерции еще немного провисел. По ходу жизни Брежневу добавляли звезд, которыми он постоянно награждался, а когда пришлось добавить пятую в ряд, то пришлось удлинять плечо, что и было исполнено самым бесхитростным образом: взяли и расширили, ничего, что получилось асимметрично. Удобно ли это для описаний? Да, но только для небольших и замкнутых сообществ, а никак не для великой русской литературы.

В других же, более интересных случаях разница состоит в том, что город не такой уж и маленький, но компактный, будто предлагает себя для семейного альбома: с каждым из домов у рижанина связана история. Вот, на перекрестке Лачплеша и Кришьяна Барона, куда теперь дошел Марпл, обнаружив, что в баре курить уже нельзя, у автора разложены примерно сорок лет жизни. Прямо на углу там кафе «Озирис», где при СССР был магазин с книгами по искусству, там иногда можно было найти альбом даже приличного художника. Потом недолгое время там был книжный, который торговал только заграничными книгами, западными. Я там однажды купил Моррисона — не тексты песен, а поэзию, что-то оттуда перевел. Он хороший поэт вообще. Ну, «За нами захлопнули прочную дверку / & там музон, радио какое-то и прочее ку-ку. / У нас ничего не пропало, чтобы считать утраты, / смеша ангелов, развешенных наверху». Или: «Машины подохли, / то есть на них не ездят. / Они по ночам еще светятся — если их изнутри поджечь. / На них едут пропавшие люди / старикан с памятью до подметок / бомж сраный, а детки / детки, детки, детки — камешки ему в стекло — / бемц-бемц — швыряют».Еще: «Должен быть способ определить / остановить тени / прилипающие к мозгу замершими опечатками замерзшими / жеста Мир за изнанкой & он вне бормотания Если он тут / он не может покинуть нас, он же не может весь, целиком / насовсем».

Сверху над нынешним «Озирисом» был раньше офис Сороса, в котором я одно время заседал в грантовой комиссии, а раньше, года за три до этих трудов, ждал там кого-то по поводу журнала, который издавал: отчет, что ли, передать? Это было время полного безденежья, примерно 93-й, а тут наверх, торопясь на свое заседание, пробежал неуклюжий и полный латыш. И из его карманов, прямо на меня посыпались деньги. Просто взрыв денег, но человек не остановился, а побежал дальше. Я деньги собрал, сколько нашел, отнес ему наверх — он был изрядно смущен и даже покраснел, когда я высыпал ему в ладони целую горсть (много денег высыпалось). Но по пути вниз я обнаружил, что разлет денег был настолько велик, что монетки еще поблескивали. А деньги в Латвии тяжелые, дороже доллара раза в два, так что найти монету — это серьезно, если она еще и серебристая, а не красная или желтая — если латы, а не сантимы, а они-то у него и посыпались. Что-то нашлось — забрал, не нести же было их ему еще раз. Мало того, когда на следующий день я снова проходил мимо этого дома, то — уже, что ли, из исследовательского интереса — заглянул снова туда и, спустившись по лестнице вниз, в полуподвал, снова обнаружил пару монет на вполне приличную сумму — на обед точно хватило. Однолатовик, с лососем — два доллара, двухлатовик, с коровой — четыре доллара. Что уж у них там уборщица делала?

Сам дом невысокий, двухэтажный, обычного белого цвета, угол закруглен и с него как раз вход в «Озирис». Сбоку от него уже на Кришьяна Барона находится кинотеатр, куда водили в детстве, в том числе — на «Фантомаса», а в столовой, находившейся рядом с кинотеатром, на втором этаже, по выходным иногда обедали. Там были скатерти, а пахло так, как потом не пахло нигде, — не так, что прекрасно, просто индивидуально. Может, мастика для пола особенная или в сумме так сложилось. В поздние советские времена, когда столовая пришла в упадок, рижские русские литераторы там иногда выпивали — в закоулках столовой имелся малоизвестный горожанам буфет со спиртным, а спиртное тогда было предметом поиска. Но там выпивали редко, потому что точка специализировалась на ликерах и коньяке — как-то не адекватно, только в крайнем случае.

Дальше вдоль по улице просто кафе, в котором можно было пить кофе и есть салат; напротив — магазин финской обуви, где в начале 90-х на распродаже купил прочные ботинки. За кафе следовал рыбный магазин «Океан», в котором в 80-е покупалась рыба, прежде всего — для кота. Над магазином в двух этажах была стоматологическая клиника, в которой мало того, что зубы чинились, там еще и жил, ровно в помещениях этой поликлиники, которой тогда еще не было, после роддома. Потом переехали двумя кварталами дальше, но однажды в клинике узнавание произошло — в рентгеновском кабинете.

Через улицу от дома с бывшим рыбным (теперь там что-то спортивное) стоит дом, взглянув на который, литератор А.Сергеев стал вспоминать все хорошее, связанное с его поездками в Ригу. Напротив этого дома мы с поэтом Золотовым однажды долго обсуждали невесть что — в небольшом сквере. Запомнилось тем, что оба были нетрезвы, но не совсем, а вот сидели там отчего-то очень долго: то есть — именно длительное нахождение там запомнилось. Какой-то просто шар сидения, смысл которого не был понятен, да и состоял, видимо, лишь в факте этого сидения: оформленная им единица существования. Впрочем, было лето, прохладное — хотя бы это помню.

По диагонали от исходного, где «Озирис», перекрестка был Молодежный театр, точнее — его русская часть, латышская до сих пор напротив «Театрального бара». В него ходил со школы, потому что в соседние школы класса с пятого приносили билеты на спектакли, а потом там работал завлитом Роман Тименчик, так что театр был вполне нормальным. Напротив него стояла поликлиника, в которую ходил дед: крупное и очень плоское здание черного цвета. Или дом был серым, но быстро чернел после очередной очистки. Такие же привязки были и ко всем прочим домам и этого перекрестка, и кварталов. Сорок лет тут раскладывались легко, да еще и внахлест, и эта укладка была совершенно приватной. Театр, конечно, уже не существовал, вместо него теперь была баптистская община (ей, вроде, это здание до войны и принадлежало; впрочем, загадка — зал внутри был отчетливо театральным, с балконом, да и сцена, причем явно ничего не перестраивали: и зачем баптистам балкон в зале?). Чуть дальше стоит бывшее здание парфюмерной фабрики «Дзинтарс», в момент закрытия которой, году в 94-ом Каспар Ванагс устроил ночной рейв во всех ее пяти, что ли, этажах и всех помещениях этих этажей. Напротив — двор, в котором сейчас имелось граффити, технично изобразившее собаку, светло-коричневую, как такса, да и вполне как такса, только ноги длинные; собака почему-то перечеркнута красным крестиком. И так далее, по любой из сторон любой улицы центра.

Но все это естественно друг отдельно от друга, не слипаясь в войлок употребленной жизни. Тут не было безнадежности небольшого городка, с постоянным нахождением на одном-единственном центральном пятачке. Такие привязки покрывали весь город, а главное — все это было отдельно: не замыкало, не склеивало все вместе с последующим помещением в мозг, но воспроизводилось, едва оказался поблизости. Память не оказывалась однородной, человек разных возрастов не склеивался, все было по отдельности. Может, Петербург устроен схожим образом, не Москва: там слишком со многими делишь одно место по схожим поводам. Как метро, в сущности: всякое утро там все заново. Личное соотнесение с местом работает только в очень частных уголках, но быстро там затирается.

 

Конечно, такое положение дел совершенно не снимает проблемы описания города Риги, а делает описание невозможным. Что делать, если город по факту оказывается состоящим из тебя самого? Описывать отдельные строения в варианте от частного к общему, типа основная застройка — конец XIX-го, начало XX века, доходный дом с тяготением к югендстилю при наличии изрядного разнообразия бюджетных вариантов? Или, допустим, описывать habitus и эмоциональное состояние горожан, идущих по улицам, тем самым фиксируя влияние, оказываемое на них городом? Или фиксировать отдельные физиологические типы, выражающие те или иные распространенные тут стили жизни, которые находятся в прямой связи с городской структурой? Но какие ж типы встретятся на улицах в рабочее время? Это даст совершенно искаженное представление о социальном составе населения. Или, допустим, отмечать нетипичные вывески, особенности быта, которые могли бы заинтересовать посторонних, — но как поймешь, что их тут заинтересует, когда сам-то не посторонний? А понять, как они тут что воспринимают, — невозможно. Особенно те, которые с Востока: у них тут всегда были личные проекции, ранее связанные с их представлением о как бы Западе, а сейчас и не сказать какие. Возможно, им довлело ощущение исторической обиды или же их тяготило личное прошлое тут, казавшееся им приятным? Это было бы грустно: какое же их личное прошлое тут могло сохраниться, и еще более грустно, если бы оно тут бы сохранялось. Историческая обида имела больше шансов на производство правдивых ощущений.

 

9. Но вот, например цветной горошек. Хоть и август, все цветочные лавки и лотки Риги — а их было много — были окружены банками с цветным горошком всех цветов, как то: белый, розовый, лиловый, малиновый, фиолетовый, сиреневый. Цвета были слабой интенсивности, потому что лепестки просвечивали. Он, цветной горошек, пах, а запах у него сладкий, стелился понизу — ну, в банках на тротуарах стоял, — и снизу полз наверх, немного одурманивая прохожих, дополнительно размягчая их психику. Возможно, он был бесхитростностью в форме газа, которая всасывалась и переделывала изнутри лицо, не заметившее наличие этого влияния.

Учитывая, что Q., выбравшийся, наконец, в центр, был уже расслаблен после поезда и смены обстановки, встреча с цветным горошком должна оказать влияние на его психику, непонятно какое. Но, уж несомненно, не в сторону социализации. Она должна еще более размягчить его психику, введя тем самым в заблуждение, поскольку цветной горошек совершенно не предполагает банального восприятия. Ровно как, например, пьесы Кейджа для препарированного фортепьяно. Поэтому могло возникнуть серьезное противоречие: нечто всасывается как бесхитростность, а она проявит затем свои реальные качества, незаметно модифицировав лицо, отнесшееся к нему как к банальному чувственному явлению.

Вообще горошек — эти легкие и прозрачные лепестки, тонкие стебли (продается пучками, которые составлены по цветам, примерно как стекляшки в калейдоскопе), это серьезно: раньше он жил строго в своем сезоне. В июле, его первой половине, ладно — дотягивал до середины месяца, а затем — обмякал, фактически сгорая. А теперь он жил даже в августе. Что ли за последние лет десять тут что-то незаметно изменилось, имеющиеся сущности окрепли? Не все, конечно, но некоторые, которые, значит, теперь становятся доминирующими?

Ранее такой доминантой были бархатцы, их до сих пор тут полно повсюду, но теперь они отчего-то утратили плотность запаха, горошек же становился чуть ли не всепогодным. Возможно, это был путь в никуда: те же бархатцы действовали наиболее внятно, когда были только осенними. С той поры, как они сделались, как их сделали всепогодными на клумбах, влияние ими и было утрачено. Раньше бархатцы обеспечивали своим запахом резкую отчетливость, что могло обеспечивать ее теперь? Цветной горошек работал иначе, его запах теперь склеивал — и будет делать это еще некоторое время — личные чувства в некоторую цельность. По крайней мере, для тех, кто реагировал на этот запах: а реагировали, пусть и безотчетно, все. Это только кажется, что понюхал и тебе просто приятно.

Кажется, с цветным горошком такой поворот произошел году в 93-м или 94-м. Теперь его запах действовал сильнее зданий, которые, впрочем, ничего не склеивали, наоборот — расщепляли всё по разным историям. Возможно, с горошком так произошло потому, что существовала сама необходимость склеивания — эту городскую нишу в разное время занимали разные вещества, которые постепенно истерлись. Например, когда-то горожан склеивал выходивший из кафе и бакалейных отделов магазинов на улицу запах кофе, но он уже давно не работал в этом качестве. Конечно, эта позиция могла быть вообще пустой, не считая погоды, но та ведь не более, чем общее место. Получалось, сейчас горошек был главнее всего прочего.

Словом, приезжий выбрался, наконец-то в центр, там теперь и находится. Улицы, парки, бульвары, все цветет, солнце светит, даже еще не вечереет. Достопримечательности, видимо, осматривает. Их описывать лишнее, про цветной горошек написано и хватит.

 

10. Проходя через сквер возле филармонии, человек, которого называли Марпл, почти столкнулся с приезжим и помахал ему рукой. Тот опешил, но помахал в ответ и даже что-то крикнул. Видимо, «так завтра созваниваемся» и т.п. Марпл кивнул его вероятным словам в ответ. Во встрече с приезжим тут не было никакой странности. Марпл шел в Старый город по деловой необходимости, имея на уме зайти в банк, а также в кафе возле своей работы, где была назначена некая встреча. В этих местах обыкновенно и перемещаются туристы. Сейчас они были преимущественно западные, все чистенькие и даже нарядные, наглядно противореча местному населению, которые в последние годы по этой части расслабилось, ощущая город как продолжение своих квартир, отчего и ходило практически в затрапезе. Тем более, летом. Собственно, у себя дома и приезжие вели себя ровно так же. Да и как тут себя еще ощущать, как не в своей квартире, тем более летом. Но вот странно, — подумал Марпл, сворачивая налево, в сторону кафе, куда был вызван на встречу человек, требуемый для разговора. Странно это, — думал он, глядя на собор Петра, единственная стрелка на башенных часах которого застряла, причем ровно на цифре 12: на ремонт часы поставили? По естественному ходу мысли, Марпл вспомнил, как в суровые годы времен смены денежных единиц и изменения типа жизни часы на привокзальной башне (они были цифровые) показывали, помнится, 48.97. Он да, запомнил эти цифры, хотя ничему позитивному они вовсе не послужили и не проявили себя пока никак.

Что касается странности, связанной с самим собором, то она такая: если прикинуть население Риги в тевтонские и, далее, в ливонские времена, то в чем состояла экономическая, а хотя бы и социальная необходимость в постройке еще и этого собора? Большой он, потому что. Очень большой, даже больше Домского, который тоже не маленький, а что же, тогда уже рассчитывали на бум среди желающих послушать органную музыку в советские времена? Это ж какое количество народу там может поместиться? Марпл сосчитал примерное количество мест в зрительном зале под органом, получилось примерно тысячи полторы, а ведь лавками было занято не все его пространство. А если люди стоят? Ладно, Домского показалось мало, начали строить Петра. Так в то же время начали строить и Якова, и Яна, и еще несколько. Те поменьше, но все-таки. Зачем? И все — в одно время, на относительно небольшом куске территории, ограниченной тогда городскими стенами. Понятно, что Ордена (тогда тут было несколько орденов со своими замками) понтовались, но чтобы так затратно? Мало того, город и начали строить с замков и соборов. Что это был за креатив, а также тренд? Не понять. Ну, можно было бы разобраться, вот только Марпл над этим никогда не задумывался, поскольку факт был естественным и не обсуждаемым. Равно как и то, что на шпилях были не кресты, а петухи. Так положено, чтобы тут стояли соборы, а на шпилях были петухи. Кому-нибудь это может показаться странным, но местное население удивили бы как раз кресты. Со странностями, то есть, все весьма неоднозначно.

Мало того, — осознал Марпл, — не объявись приезжий, мысли по поводу соборов и, тем более, петухов ему бы в голову не пришли. Вот как влияет вторжение чужого мировосприятия, даже предполагаемого: ведь гость на эти темы и слова не сказал, — удивился Марпл, осознав данный факт природы. Он, значит, взглянул теперь на данные строения глазами человека, который их еще и не видел, поскольку еще только шел в эту сторону, рассматривая все, что попадается по дороге. Тем не менее, Марпл уже оказался переориентирован и утратил ход мыслей, свойственных ему в свободное время. Что же, таким слабым в отношении к любым чужим воздействиям сделался его интеллектуальный иммунитет? Или же, напротив, следует говорить о чрезвычайно возросшей чувствительности? Кроме того, факт этого глупого переключения мог означать и столь глубокую погруженность в привычный ход мыслей, что требуются специальные усилия, чтобы держаться на этой глубине, потому что процесс может быть нарушен любой ерундой. Потому что природа не любит, когда разгадывают ее тайны. Значит, все было хорошо, он приближался к неким тайнам.

Тут, по ходу всей этой ахинеи, он будто бы произнес слово, а точнее — звукосочетание «сволв». Даже не произнес, оно само собой прозвучало у него в голове. Он не знал, что оно может означать, и даже точно звук не атрибутировал: «сволф», «цволф», «цволфт», «цвёлф», «цвёл в», «цвулф» или вообще «це Вулф»? Кто и где был тут этот Вулф? Тот, что любил орхидеи? Возможно, это было чисто фонетический глюк: что-то такое прозвучало в воздухе, даже порознь, но сошлось вместе и вызвало указанную артикуляцию в мозгу. Или же нечто, пока еще не известное, решило вторгнуться в его сознание? Он не зацепился за эту тему, потому что ему показалось, будто поодаль, чуть сбоку, стоит тот самый человек, который попросил его встретить и проводить в квартиру гостя. Вариант, в принципе, был возможен: из каких-то соображений он захотел сбагрить навязавшегося приезжего, а сам — приехал по своим делам, отправившись на какую-то другую квартиру. Ну, мог бы и сообщить о такой интриге, но вариант был возможен, так что Марпл пошел в его сторону переговорить по делам, вовсе не связанным с приезжим. Но нет, это был другой, хотя и очень похожий человек, который оказался поляком — он разговаривал со спутницей, разглядывая местную архитектуру в лице того самого шпиля башни Петра, восстановленного в 1978 году, высотой в 121 метр. По звукам речи было понятно, что поляк. Ну, типа «Не пепш пепшем, Петше, вепша — втеди шинка бендже лепше».

 

11. Приезжий, сильно петляя, часа через два вышел на тот же самый перекресток, где тремя часами ранее были Марпл и Зариня. Q. не знал ничего, что было связано с перекрестком, бывший сквер для него не просвечивал, тут просто стоял стеклянно-каменно-никелированный дом. Он двинулся в сторону от центра, возможно, что желая идти в сторону квартиры. Он так и сверялся по карте маршрутов транспорта, что хоть и огрубляло действительность, зато не требовало слишком часто смотреть в эту схему, оставляя мозг свободным для впечатлений. Слева возник очередной модерн, внутри которого имелась столовая с чикенами, в следующем окне был выставлен всяческий вздор, антиквариат разряда почти блошиного рынка. Q. зашел. Там был магазин из двух комнат, в дальней лежали даже драгоценности, преимущественно старые, на стене напротив прилавка с ювелиркой висели заношенные куртки: кожаные — косухи и т.п., все — черные. В первой комнате были чашки-ложки, иногда даже сервизы, а также — коробочки, чайники, вплоть до компасов и старых сапог в углу возле двери. На свободном пространстве висели различные картины, изображавшие преимущественно виды природы, среди которых доминировало море. Картины были даже вполне неплохими, а некоторые стоили немало, почему все так вперемешку — неизвестно.

Живопись Q. не привлекла: он увидел на полках значительное количество вещей, которые вполне могли принадлежать его родителям, то есть — те, которые видел в детстве. Наследие СССР в лавках проявлялось на общих основания, во временном потоке шириной лет в пятьдесят: впрочем, здесь этот поток был не шире сорока лет. Преобладали вещи из 60-х, со свойственной тогдашней фарфорово-фаянсовой промышленности склонностью к мелкой цветной абстракции: квадратики, треугольники, овалы, подчеркнутые/перечеркнутые темными линиями. Формы чашек, чайников и кофейников были также специальными: вытянутые и несколько изломанные. И, например, перекидной календарь: пенал на штырьках, вращающийся вокруг оси, проходящей через штырьки, в момент переворачивания дата сменялась туда или обратно. День недели регулировался вращением рифленой пупочки сбоку от прямоугольного окна на постаментике календаря, а месяц так: выдвинуть узкую полочку и переложить в ней плашку с названием месяца, задвинуть обратно. Подстаканники, пара знакомых обликом ваз. Другие предметы, которые не вызвали в госте резонанса: он лишь фиксировал их странность — непривычные, но явно массовые портсигары, жестяные коробки для продуктов с надписями на непонятном языке, наверное — латышском, хотя с виду похоже на немецкий, которого Q. не знал. Монеты, медали, а еще — восхитивший его предмет, фаянсовая продолговатая миска с крышкой, а ручкой крышки являлась как бы лежащая сверху вполне натуралистическая селедка. И надпись черными буквами готического типа. Но все это было из здешней досоветской истории, и чувств в Q. возбудить совершенно не могло.

Похоже на мусор, который море выбрасывает на берег, — романтически подумал приезжий, соотносясь с фактом наличия тут моря, на которое, кстати, надо бы непременно выбраться. Только он не выберется, хотя в него, серое, так красиво опускается красное солнце, делая это примерно каждый второй или третий вечер — когда нет туч.

Вышел, ничего не купив. Прошел еще вперед, свернул налево, в первую же поперечную, желая выйти на улицу, где ходит нужный ему троллейбус. Тут стояли громадные — еще более громадные из-за узости улицы — дома с почти неадекватными башенками: не круглыми, а жестко-прямоугольными, вытянутыми, со шпилями. Впереди была церковь — кирха, что ли. По улице перед кирхой ездили троллейбусы, так что он вышел правильно. На углу был магазин, он туда машинально зашел, а магазин оказался ювелирным, ему не нужным, но почти у входа стоял прозрачный шкафчик с подарочными медалями-монетами. Среди прочих там почему-то была монета с бароном Мюнхгаузеном, но какой страны? Номинал обозначен не был, да и при чем, собственно, тут Мюнхгаузен?

Забыв, что он за границей, обратился к продавщице, та совершенно не удивилась, да и говорила по-русски чисто. Объяснила, что да — Мюнхгаузен, здешняя монета, а номинал там есть, только он буквами, не цифрой: написано «сто сантимов», то есть — один лат, но для Мюнхгаузена не пожалели труда сто сантимов нарисовать словами. А что до него вообще, так он местный: жил тут и работал. Q. поверил, да и чему тут было не верить? Монета стоила куда больше ста сантимов, чистое серебро, он ее не купил, но решил, что, может, перед отъездом. Серебряная, что ли мемориальная, 31.47 граммов, указано на ярлыке. Но про барона Мюнхгаузена в его рижском варианте он не вполне понял, тот же, вроде, был немцем? Надо будет спросить у Марпла.

Да и вообще, вот если он еще раз вспомнит о монете, тогда да — ее купит, невзирая на цену. Потому что если вспомнит — значит, внутренне согласится на покупку, тем более, что поездку в любом случае надо отмаркировать, а тогда, значит, Мюнхгаузен как маркер годится: если вспомнит. Вообще красивая: с одной стороны Мюнхгаузен стоит чуть сбоку, по кругу летят утки, а в центре собака, к ее торчащему, наклоненному в сторону головы хвосту прицеплен фонарь. И надпись «сто сантимов». С другой стороны Мюнхгаузен в центре с ружьем, по кругу идут собака, птица, два зайца, олень и кабан. Надписи: BARONS MINHAUZENS и K.F.H. FREIHERR VON MÜNCHHAUSEN. Надо будет купить, это будет правильная маркировка поездки. Опять же, сам факт этих размышлений приятно сообщал о том, что контроль за собой он не потерял. Да, еще надо было найти магазин с едой. В деньгах он — пересчитывая в уме — уже начинал разбираться, в масштабе местных денег и ценах. По ценам было примерно как в Москве. Что-то дешевле, что-то дороже, а что-то не имело аналогов — как монета.

 

12. О дальнейших движениях Марлпа сказать нечего. Добравшись до дому, он сел пить небольшое, не противоречащее завтрашней работе количество спиртного, читая и занимаясь бытом. Ближе к ночи он вернулся к мыслям об омни и странностях — поймав себя на том, что не понимает: следует ли совместить эти два понятия или же между ними есть важное различие. Вопрос мог быть поставлен даже теоретически, в рамках взаимоотношений логоса и жеста — художественного, разумеется. Логос мог иметь отношение к омни как к предметам, консервируемым Деусом, то есть — к вещам долгосрочным, а жест был летуч, производясь в средах, еще явно не подлежащих conservat'у. Да и как успеть законсервировать жест? Марпл вспомнил Кулика. У того имелись две акции, то есть — явления, соотносящиеся как с логосом, так и с жестом, но прямо противоположного характера. В первом случае Кулик проповедовал рыбам. Акция была красивой по цвету: Кулик стоит в громадном вертикальном, плотно заполненном зеркальными, золотистыми карпами аквариуме. Вода доходит ему до горла, он в рясе. Погружается с головой под воду и там читает — реально: восходят пузыри, — книгу (возможно, что и Библию) рыбам. Встает, глотает воздух, снова погружается и читает. Этим художественным жестом Кулик не требовал от них какой-либо реакции: карпы не были обязаны складывать плавники в молитвенном движении, да и общественность не негодовала. Это был жест внутренний, художественный per se.

Второй случай более известен, Кулик как человекособака. Разумеется, это калька с акции VALIE EXPORT 60-х, но здесь собака лает и кидается на всех подряд: отклик и реакция по определению предполагаются, так что художественный жест выносился через особачивание в быт, маэстро кусался уже в социальном пространстве. Разница акций очевидна: или жест внутри герметичности художественной территории, либо желание выйти в неприкрытый социум, который воспримет этот жест в ряду всех бытовых жестов. Что имелось в виду автором в каждом из случаев — не слишком важно, главное — принципиальная разница между жестами. К тому же собаки вполне славные, в принципе, существа. А Кулик даже не человекособаку изобразил, а человека — тупую и психованную собаку. Очевидно, имелось заведомое желание социализовать жест именно так, чтобы войти с обществом в недвусмысленную связь.

Итак, внутри герметичности, как в аквариуме, жест и логос неразличимы, не различаемы, а вот если жестикулировать, вынося логос вовне, то останется только жест, но логос эту границу не переступит. Но аквариум — чистый случай наличия границы: где она проходит не в таких очевидных случаях?

Странным, например, было кино под названием «Метео». Впоследствии никаких его следов найти не удалось. Показали же в Риге на «Арсенале», году в 91-м. Марпл смотрел его в «Палладиуме», гигантском таком овальном — в ширину — зале на Мариинской. И экран там был громадным. Теперь кинотеатр давно не работал, неизвестно, что сейчас там в зале. Ни подо что другое не приспособили, вход — выемка в обычном с виду доходном доме — была заделана фанерными плитами. Даже и не вспомнишь, проходя мимо, что тут была большая ниша, в глубине которой вход в кино, а возле входа можно пережидать дождь и курить. Район привокзальный, улица тоже привокзальная, даже романтически порочная: с полуподвальными забегаловками, вертепами и девицами разной степени организованности. Ну, это в 90-ые они там толпились. В помещениях бывших касс на соседней улице были магазины-офисы, а вход заколочен и всё.

Там, наверху, у входа на балкон — был еще и балкон, оттуда он «Метео» и смотрел, — имелось длинное кафе. Узкое, вдоль улицы, на уровне второго или третьего этажа. Отличалось тем, что в нем все время почему-то был шартрез. Ликер такой, мятный, зеленый. Странная привязанность именно к этому продукту, как им только удавалось его стабильно обеспечивать? В сумме получалось выдолбленное место вдоль улицы, несомненно странное, отдельное. Вообще, на свете окажется много странных реальностей, если начать вспоминать.

Вот и зал — громадный, полукруглый — кусок круга, отрезанный экраном, серо-сизые стены. Купол сверху. Должен же зал остаться? Здание не рушили, но оно выпало из города. А фильм тоже был странным: какие-то мотоциклисты, вроде гóтов, но тогда готов не было, и, вроде, не ночные волки, или их венгерский вариант. Некие подземелья, в которых клубится народ — да, вот ровно как на упомянутом выше рейве в здании завода «Дзинтарс», он был в трех кварталах от «Палладиума». Тот рэйв был на всю ночь: во всех этажах что-то играло и происходило. На четвертом этаже обнаружился даже спортивный зал, большая комната с матами и снарядами: козлы всякие, брусья, еще что-то. Специально, что ли, их туда затащили, но да, конкретный козел и этот, не вспомнить: как козел, но длинный, — через такие в школах тоже мучились учащиеся. Затоптанные маты, кольца — кто бы тогда понимал, что это тут отслаивается эпоха, в том числе и связанная с неуклюжим управлением собственным меняющимся, когда-то изменявшимся телом. Запах многочисленных созревающих тушек, въевшийся в маты, эти снаряды — предметы, соприкасаться с которыми телу уже никогда не придется. Тогда там перебывал чуть ли не весь город в возрасте от пятнадцати до семидесяти, все это до утра было.

Что до «Метео», то сама история ерунда, главное — там были странные помещения. Традиционные для тех лет — пришедшие в упадок, потерявшие смысл исходного функционирования. У героя был громадный производственный, то есть — над чем-то производственным, чердак. Там он, в основном, лежал в ванне, одновременно втыкаясь в компьютер. Что-то он с погодой делал, но что? Странность явно имелась, а вот логос, пожалуй, отсутствовал: не может же логос быть предположительным? В фильме некие темные силы требовали от парня, чтобы он применил свои методы прогнозирования погоды к определению результатов скачек. Лошади, впрочем, проходили как-то недостоверно. В сети фильма не было, можно было найти только «Director, Andras Monori Mész. Year of Production, 1990», и все. А может, это была полная ерунда, а дело было в совокупности времени, места и т.п. Но зал «Палладиума», да, еще существует: снаружи не видно, что его снесли. Громадный, полукруглый, под куполом: в темноте. Пустая темнота внутри квартала и города. Склад там, наверное.

 

12а. То, что странности находились в определенной связи друг с другом, явно что-то означало. Каждая странность была отдельной — а иначе чтó она за странность, но они соотносились. Это нелепо, и приходилось допустить, что они были отдельными участками общего материка, структуры, существа — объекта иной природы, не выводимого из их частных особенностей и не являющегося их суммой. Омни тут выходили какими-то другими: возможно, они были точками пересечения странностей, или, наоборот, базой для них. Пока это было не понять. Они могли быть вообще из другой истории. Но тут точно не игра, а важное занятие.

Вот что, — подумал Марпл, засыпая, оторвав себя от бутылки на ее половине, чтобы утром подняться на работу без чрезмерных мучений. Немецкий надо выучить, — такой была эта мысль. Она была столь отчетливой, что в ней не было ни щели для сослагательного наклонения. Ее следовало принять и только после этого понять причины ее возникновения. Причин оказалось много.

Во-первых, это немецкий город. Что имело самое бытовое значение: количество немецких культурных останков тут было большим, и, следовательно, обломки грамматических и иных структур языка уже плавают, не проявляя себя наяву, как в части сознания Марпла, так и в городском воздухе. Во-вторых, латышский язык мог оказаться близок к немецкому, что сильно бы упростило процесс. Впрочем, в пользу данного предположения говорил лишь факт сооружения латышской грамматики немецким пастором Глюком, а также характер местной кухни, много позаимствовавшей у немцев и австрийцев. В-третьих, сами немецкие черты города могли способствовать овладению языком. В-четвертых, для улучшения личных умственных возможностей время от времени надо изучать иностранный язык. В-пятых, имея в виду перемещения по Европе, немецкий полезен практически. Германия ближе, чем Англия, хотя и до Лондона можно доехать на автобусе от Центрального рынка. Но в Англию ехать дальше, не говоря уже о том, что в Берлин летают альтернативные перевозчики, у которых в Schoenefeld'е было гнездо. В-шестых, возникла идея, что язык выучить можно и без мучений, именно потому, что имелся опыт мучений с английским, который преподавали в СССР как дисциплину сугубо теоретическую. А наяву все может оказаться куда проще — может, и не так, но надо же проверить? В-седьмых, следовало вернуться к пункту один и связать его с выяснением природы омни: не так, что немецкий, омни и странности — одной породы, а потому что параллельно возникшие процессы всегда помогают друг другу. Так что вместе с овладением языком (или наоборот — овладения Марпла немецким языком) могла бы проясниться структура, которая производит омни, или же территория, на которой они хранятся, выглядя отсюда как просто странности.

Вообще, — подумал Марпл, уже засыпая, — жизнь на том свете может иметь множество своих проявлений уже и тут: просто они не опознаются и не маркируются в этом качестве, хотя и присутствуют всюду. Вот тот же язык нигде не существует явно. Он не происходит из одной точки, его никто специально не поддерживает, не ремонтирует. Никто не удивляется факту его существования, а начнешь его учить — он будет надвигаться и постепенно овладевать тобой, проявляя себя как совершенно конкретный организм. Ну да, тут возникала уже дополнительная связка, состоящая в том, что Марпл непременно умрет, едва только выучит немецкий, но ее следовало списать на сонливость человека, выпившего триста грамм виски. Виски был Jameson, в Риге он относился к среднему сегменту рынка, этот сегмент тут и доминировал.

 

13. Q. в это время смотрел телевизор, после долгих перещелкиваний остановившись на «Дискавери-сайнс». Он бы и дальше щелкал, да пульт залипал. Каналов было много, практически все — переведенные на русский, вот и «Дискавери-сайнс», на котором теперь рассказывали о том, что 60-е годы 20-го века стали самым опасным временем для планеты. О холодной войне и атомно-водородных арсеналах. Карибский кризис, много картинок большой военной техники и атомных взрывов. Ракеты стартовали, двигались тягачи с ракетами, мощно выпрыгивали из-под воды субмарины, все было черно-белым, отчего уже неадекватным: черно-белого, оказывается, на свете осталось мало, поэтому сопереживания не возникало. Даже закадровый голос на русском языке вещал как будто из смежного мира. Трамваи погромыхивали, но беспокоили не сильно. Q. засыпал. Границы не было, вот что, — подумал он и последним усилием все же добился от пульта, чтобы телевизор выключился. Никакой границы не было. Почему это было для него важно, и в каком смысле ее не было, — неведомо. Конечно, он сам был небольшой жертвой холодной войны, но пришло ли осознание этого в его мозг — представить нельзя. Кажется, его последними словами перед уходом в сон были «что тебе снится, крейсер «Аврора»?» Но, к слову, однажды границы действительно не было, в 1991 году. В Ригу тогда ездили и с Запада, и с Востока. Самим-то на запад было еще сложно, нам еще были нужны визы, да и не было денег, а и чего ехать, когда все ездили сюда. Кроме того, тут было очень хорошо. Конечно, такое лето, как в 91-ом, уже никогда не повторится, но оно было.

 

14. От автора. Шевцов и меня спрашивал про странности. Референтная группа у него имелась по всей территории (вообще территории). У меня получился такой список: Олег Золотов, брошюра «Введение в Тасентоведение» Калошина, обериуты как таковые, книжка Спирихина «Конина» и тот же «Метео». Чего нам тут всем это «Метео» далось?

Еще была группа «Кахондо» (или «Кохондо»). Мне запомнилась как «Кохондо», в других версиях — через «Ка». Странность состояла в том, что ее нигде не отыскать: кое-как ее обсуждали в сети, но альбомов нигде не было. Альбом, впрочем, был единственным, но ведь странно: нигде нет, при всеобщем размножении аудиозаписей во всех форматах. Уж если даже можно найти и скачать «Henry Cow» в самых разных вариантах, а уж это когда было, то отчего не найти «Кохондо»? Да, у Катлера свой лейбл, но и «Кохондо» же альбом выпустила. Мало того, она действительно существовала. Антоний Мархель ее даже привез в конце 80-х в Ригу. Катлеровско-геббельсовский «Cassiber» («Perfect Worlds» играли) он привозил, Элиота Шарпа и, вот, «Кохонду». Еще кого-то, но на других концертах я не был. Запись мне тоже Мархель сделал, но кассета пропала в одном их многочисленных переездов, да и рассыпалась уже пленка, наверное. Возможно, что люди группы перешли в другие истории, но так бывает часто, и это не повод исчезать альбому. Кахонды были достаточно мягкими для альтернативы, но почему-то запомнились. В разжиженном виде что-то похожее есть у «Тигровых лилий», но тогда была вторая половина восьмидесятых, все было жестче и сложнее.

Но «Кахондо» отсутствовал, даже описаний было мало. Причем это не была локальная рижская история — в этом городе, конечно, возможны эксцессы восприятия, иногда делающие важным что угодно непредсказуемое. Не совсем уж что угодно, но вещи, существующие тут за счет того контекста, из которого их выдрали, не зная о контексте. За его счет, безвинно его присвоив, они и просияли в глазах местных, не узнав, что стали тут для кого-то переживанием. В других местах про них вообще никто не знает, а в Риге — почему-то закрепились. Так бывает не только в Риге, впрочем — в данном случае все не так. Тот же альбом я слышал на Васильевском острове, в декабре одного из девяностых годов, на улице Железноводской, кажется. Возле Смоленского кладбища, заезжал туда повидаться с Майклом Молнаром — уж чего он там поселился, у знакомой. «Кохондо» у них на кухне и играло. Так что в курсе существования этого артефакта были многие. А Молнар кроме того, что был славист, переводчик и специалист по Андрею Белому, еще и работал в лондонском музее Фрейда. Говорили, даже спал на его кушетке, хотя и не видел там каких-то особенных снов. Но и он уже тоже куда-то подевался — из переводческой деятельности, по крайней мере.

Словом, исчезновение группы «Кохондо», да и сама она должны быть отнесены к странностям. Исчезновения и отсутствия иногда куда более странны, чем присутствие чего-то, даже чрезвычайно странного. Последовательность исчезновений требует внимания, потому что его отсутствие мало того, что приводит к развитию идиотизма при осмотре окрестностей (кого не видно — того и нет). Исчезновения сами по себе могут иметь интересные причины, и даже сам факт исчезновения может быть артефактом или сутью дела: такое-то отсутствует для социума. Тут же не о том, у кого контрольный пакет на предмет, как именно тут обстоят дела и у кого контроль над всем этим. Кто же всерьез ориентируется на частоту упоминаний того и сего. И вот это несуществующее, оно же существует. Но где оно? Ведь оно же где-то есть? Знание о нем репродуцируется, а ощущение недостачи чего-либо свидетельствует о его существовании.

Так что мысль Марлпа о том, что странности, омни и жестикулирующие логосы являются частями одного большого предмета (явления) смежной природы, заслуживала внимания. Ее следовало развивать, двигаясь в том же направлении, но каким-то другим курсом. Например, не что, а что? То есть, не что там участвует, а что, собственно, происходит, и какие силы, порожденные данными элементами, вступают в какие взаимодействия, чтобы действовать зачем? К тому же в конце данного пути нас могла ожидать какая-нибудь Громадная Касса, почему нет?

 

Вопросы и ответы на понимание материала

 

Что есть Рига? Рига — столица Латвии, самый крупный город в Балтии. В 2006 году ее население было 721,8 тысяч. Расположен по берегам Даугавы, не так, чтобы далеко, но и не слишком близко от впадения реки в Балтийское море, существующее здесь в форме Рижского залива. Впервые упоминается в 1146-ом или 1156-ом году, в какой-то немецкой хронике (прочитать, что ли, не смогли: 5 или 4, на сгибе затерлось?) В Ливонской хронике locus Riga упомянут в 1198 году. Но официально город оформил епископ Альберт фон Буксхев(е)ден, из Бремена в 1201-ом. Он был из ордена Меченосцев, а его проект состоял в продвижении Ордена вдоль Балтийского моря на север, с попутным окультуриванием через христианизацию данной территории, что формально и было произведено. По ходу дела орден Меченосцев объединился с Тевтонским, произведя в итоге Ливонский орден. В 1282-ом Рига вместе с Любеком и Висбю вступила в Ганзейский союз. До 1561 года городом управляли Рижские архиепископы (всего 20 человек). С 1561 по 1581 г. Рига была вольным городом, 1581—1621 — времена Речи Посполитой, 1621—1711 — шведские времена. После Северной войны (1700—1721) здесь появилась Российская империя. С 1918 по 1940 и с 1990 Рига — столица Латвийской республики. С 1940 по 1941 и с 1944 по 1990 столица Латвийской ССР. В 1941—1944 — центр рейхскомиссариата Остланд (три балтийские страны и Белоруссия). В начале 2000-х в Риге жили: латышей — 42,4%, русских — 42.3%, белорусов — 4.4%, украинцев — 4.0%, поляков — 2.1%.

 

Кто такой литератор Q.? Литератор Q. взят в качестве средневзвешенного представителя литературной профессии в российском изводе (то есть где человек, его душа и чувства главней всего) в обстоятельствах индивидуального путешествия. Является теоретическим обобщением (имея в виду ситуацию его встречи с чужой цивилизационной матрицей и собственной памятью). В физическом виде реально не существует. Следует отметить, что тут демонстрируются не поведенческие особенности российского человека за границей, а поведение его временной — на время приезда — оболочки. Ничего обидного: есть же такая оболочка, ведь любому, чтобы функционировать адекватно себе, надо сводить вместе многие умолчания и бессознательные реакции, а вне привычной обстановки это очень сложно. Поэтому-то и существует подобная выездная оболочка, ничего тут обидного. Причем ее реакции на чужую среду будет примерно схожими у всех приезжих из, в данном случае, России. С небольшими нюансами. Поэтому Q. и нужен как литератор: и для фабулы подходит, и есть шанс на проявление им индивидуальной манеры поведения даже в обезличивающих обстоятельствах. Да и присущая таким лицам непрерывная рефлексия крайне уместна.

 

Почему в Риге изданы коллекционные монеты с изображением барона Иеронима Карла Фридриха Мюнхгаузена (Ieronim Munchhauzen; 11.05.1720 года [Боденвердер, Германия] — 22.02.1797 года [Боденвердер])? В 1737 в качестве пажа он отбыл в Россию к молодому герцогу Антону Ульриху, жениху, а затем мужу принцессы Анны Леопольдовны. Их сын, младенец стал российским императором Иваном VI. Но герцога и его жену отстранил от власти Бирон (тоже местный, из нынешней Елгавы). После свержения Бирона Анна стала регентшей, Антон получил чин генералиссимуса, однако тут к власти пришла Елизавета и сослала их в Холмогоры, где они и умерли. До этого Munchhauzen участвовал с герцогом в турецкой кампании 1738-го года, а в 1739 поступил в чине корнета в Брауншвейгский кирасирский полк (расквартированный в Риге), шефом которого был герцог. Когда Бирона свергли, М. получил чин поручика и командование лейб-компанией (первой, элитной ротой полка). Елизаветинский переворот ему все испортил: несмотря на репутацию образцового офицера, Мюнхгаузен получил очередной чин (ротмистра) только в 1750, и то — после многочисленных прошений. Разве что в 1744 он командовал почетным караулом, встречавшим в Риге невесту цесаревича — принцессу Софию-Фридерику Ангальт-Цербстскую (будущую Екатерину II). В том же году женился на рижской дворянке Якобине фон Дунтен. Венчался в кирхе в Пернигеле (Лиепупе). Имение Дунте было под Ригой, а в городе барон работал в почтовой конторе в районе нынешнего Дома художников, на набережной. Примерно в том районе, куда — как было упомянуто выше — на встречу направлялся Марпл. Впрочем, почтовая контора для немцев, тем более в те времена была местом весьма важным. Разумеется, монету в его честь сделали не из этих соображений: Wir lieben Ihn nicht nur deswegen. Не только этим он нам мил.

 

Чем известен в Латвии пастор Глюк? Пастор Глюк (1652 — 1705) с помощниками перевел на латышский Библию. Новый Завет вышел в Риге в 1685, а все издание Библии появилось к 1694 году. Перевод был сделан с оригинала (древнегреческого и древнееврейского) и, как считается, имел решающее значение для стабилизации орфографии латышского письменного языка, для установления его норм, сохранявших свое значение в течение долгого времени.

Но Марпл ошибочно, точнее — легкомысленно считает пастора тем человеком, который создал латышский письменный. Уже в 1525 в Германии была напечатана первая книга на латышском, лютеранская месса. Впрочем, в Любеке ее конфисковали католические власти, так что никто ее так и не увидел. Но в 1585 в Вильнюсе был отпечатан перевод католического катехизиса, а в 1586 и 1587 в Кенигсберге вышла настольная книга в трех частях для лютеранских священников, состоящая из катехизиса, псалмов и фрагментов Библии.

Для латышского языка важнее был Георг Манцель (1593 — 1654). Лет десять он прослужил священником в сельских приходах, там-то и выучил латышский. Потом какое-то время был профессором теологии Тартуского университета, стал его проректором, а потом и ректором. В1638 вернулся в Курземе и до конца жизни был придворным священником в Елгаве (Митаве) — ну, это Курляндское герцогство, оттуда потом Бирон и явился. Первый текст Манцеля на латышском — «Латышский катехизис» (Lettisch Vade mecum, 1631). Фактически это было переработанное и дополненное издание лютеранского пособия еще XVI века, но в предисловии (написанном по-немецки), Манцель дал характеристику фонетики, морфологии и других разделов грамматики латышского языка. Книга Манцеля «Lettus» (1638) — первый немецко-латышский словарь, который содержал несколько приложений, цель которых — облегчить усвоение латышского языка. Книга проповедей Манцеля издавалась постоянно аж до 1823 года. Ею пользовались не только священники, но и несколько поколений крестьян. По факту именно Манцель заложил основы латышской орфографии и письменного языка.

Почему тогда Марпл запал на Глюка? Во-первых, фамилия красивая. Во-вторых, этот Глюк весьма известен и в русской культуре: именно его приемной дочерью была Марта Скавронская, ставшая потом женой Петра I, а после его смерти — Екатериной I. Впрочем, Глюк к тому времени умер, Ригу Петр захватил только в 1721 году. Ну а родственники Скавронской — сделанные по этому поводу дворянами — жили потом в Москве, в Немецкой слободе, примерно между Гарднеровским и Бригадирским переулками. Если от «Бауманской», то это в сторону улицы Радио. Примерно там, где «Пятерочка», на противоположной стороне от исчезнувшего Басманного рынка, чуть дальше по диагонали в сторону ул. Радио.

Еще Марпл был совершенно неправ, предположив, что знание им латышского языка и наличие пастора Глюка в истории может помочь в изучении немецкого. Это языки разных языковых групп, общее между ними состояло только в территории, на которой оба имели хождение, ну и в заимствовании латышским определенного количества слов, к тому же не всегда сохраняя исходный смысл заимствования. Но, разумеется, Марпл был прав по поводу присутствия немецкого языка в Риге. Хоть русские Ригу в 1721 году к себе и приписали, даже в 1867-ом в городе было 43% немцев, 25% русских и 23% латышей. Из городской и прочей ливонской жизни немцев начали вытеснять только при Александре III, тот специально требовал выдавить немецкий из системы делопроизводства и внутреннего обихода госучреждений Балтийских губерний. С официальным документооборотом получалось, однако ж в начале XX века в Риге издавалось 18 газет на немецком, 8 — на русском, 5 — на латышском. Выходили двуязычная русско-немецкая и трехъязычная русско-латышско-немецкая газеты.

Все это была еще не марпловская история, но и во времена его детства-молодости на почтовых ящиках квартир в центре легко было обнаружить надписи Briefe. На немецком же маркировались краны с горячей и холодной водой, не говоря уже о прочих мелочах, вроде распространенных фаянсовых комплектов для круп, муки соли и т.п. с немецкими надписями: Salt, Zucker, Mehl и т.п. Он мог видеть и, разумеется, видел куски рекламы на немецком, обнаруживающейся на брандмауэрах после того, как с них снова отваливались пласты позднейших покрасок, открывая вид на 30-е годы и тогдашние тексты. Ну, краски тогда крепче были, просто въелись в стены: до сих пор кое-где видны. Так что все эти разрозненные факты действительно могут сложить немецкий внутрь Марпла. А полностью немцы — как горожане — исчезли из Риги и Латвии в 40-ом году, не слишком радостно исполнив приказ Берлина о немедленном возвращении.

И не так, чтобы уезжали охотно: они-то жили тут у себя дома. Перед отъездом публиковали в газетах многочисленные объявления, в которых сентиментально прощались со своими клиентами, соседями, коллегами и т.п., благодаря их за совместно проведенные годы и желая им всего хорошего. Потом-то выяснилось, что немецкий исход был организационным следствием пакта Молотова-Риббентропа. Переселение происходило с октября 1939 года по май 1941. Из примерно из 62 тысяч немцев, которые жили в Латвии, репатриировалось 45 559. Их расселили в Польше, захваченной в соответствии с тем же пактом, а куда уж они делись после 45-го — неведомо. Кто куда. Впрочем, в 41-ом уехали не все, но формально немцев в Латвии не стало: не стало немецких школ, газет, организаций, церковных приходов и т.п. Даже немцев как таковых не стало, оставшихся принялись переписывать в латыши. Впрочем, оставшиеся выехали чуть позже, осенью 1941, когда в Балтию вошли немецкие войска.

 

Кто такой Иннокентий Марпл и откуда взялись эти имя и фамилия? Об их происхождении он сам пояснил в интервью журналу «Полутона» в 2007 году: «Marpl пишется без «e» на конце, не как у известной мисс. Происхождение имени восходит к некоему кельтскому слову и впервые встречается написанным огамическим письмом, было бы интересно, если бы кто-то покопал поглубже, но пока некому». Он добавил: «Думаю, корень тот же, что во множестве слов, связанных с понятием «смерть»: мрак, мор, мороз, мразь, мерзость, морок, моргана, мара, марево, мираж, морочить, марс, март, маразм, комар, море, amore, mortal etc, etc.» Да, все приведенные цитаты реальны, но ссылки я не даю, они неправильно выглядят в тексте, который не предполагает прочтение на экране компьютера. Но Гугл все легко найдет.

В том же интервью следует обратить внимание и на ответ по поводу отражений в природе. Марпл сослался на фрагмент лекции «Герметичность современной науки» английского антрополога Э.Уиллингтона (E.Willingtone, «The great Chain of Being», Cambridge, 1996): «Отойдите от зеркала и закройте глаза — реальность исчезнет, а ваш мозг немедленно начнет генерировать комментарий к ней. В действительности мы можем только предполагать, что в этот момент происходит с осмысляемым, но невидимым нами реальным миром — с большей или меньшей степенью достоверности. Нам не дано знать, что отражает зеркало, когда мы отходим от него».

Следует, впрочем, отметить, что в этом интервью он отвечал преимущественно на вопросы, касающиеся его личной идентификации. «Поскольку я с очевидностью не являюсь событием обобщенной реальности, тень, отбрасывающая меня кверху пучком волн видимого спектра, бесстыдно лжет. И эта ложь тем более чудовищна, что некому дать опровержение. Конечно, проще всего было бы мне самому развенчать сию прискорбную иллюзию — но раз уж меня нет, следовательно, и сделать этого я не в состоянии. Вот в какую идиотскую ситуацию я мог бы попасть, если бы действительно существовал. К счастью, этого не происходит».

Так что самой природой, чье действие выразилось тут в наборе склонностей Марпла, он был ориентирован на решение непростых задач. Более того, он был организм, существо с приложенной к нему задачей: той самой, которую он и начал решать в этой истории. Из интервью также следует, что он был готов экспериментировать с собой, чем и занимался. Конечно, если бы это было не так, так и писать о нем не имело бы никакого смысла. Теперь же в его лице мы имеем субъект, допускающий как выяснение, так и модификацию его природы. Да хотя бы небольшой частный интерес: в какой мере в этом существе проявляются особенности города Рига, а в какой — его индивидуальные свойства? В том числе — личные, от рождения, а также полученные в ходе осознания собственной природы? В какой мере над совокупностью этих моментов существует еще что-нибудь, а тогда — что именно?