Виселому парню Игоряхе
ПОТАЙНАЯ КОМНАТКА
Золотая краска, золотая краска, надписи подновлены ей: амфитеатр, первый, второй и третий ярус. А в хрустальной комнатке музей. Там знамена с бахромой и в ящичках под стеклами со всего света собраны кораблики, чайные коробки раскрашенные, а на них картинки, а на картинках индианки, восьмиглазые, вишневые, и божки китайские, лодочки малайские, кожаная бумага с выжженными буквами, и морские кортики, подарки музею. А в хрустальной комнате потайная комнатка, а в ней дяденька, музейный хранитель.
Выбегает мальчик на корму ямы оркестровой, где музыканты спрятались, и выносит палочку, что ему хранитель дал. И Хачатурян берет палочку, взмахивает палочкой, красный занавес греется от прожекторов и взлетает в высь. А вторая яма уже в партере, и над ней люстра огромная висит друзою, кристаллом, пирамидами, и голова закружится и шея заболит. А в нишах красных греческие боги мраморные высоко стоят, но нераскрашенные. Убежит мальчик обратно в потайную комнатку, и расскажет хранитель-дяденька про Харьков, 19 год.
В Харькове поспели, расцвели вишни, и ходит по Харькову, завернутый тряпицею, высокий длинноносый юноша-дедушка, он на крыше соломенной ночью спит. А дяденька-хранитель теперь старенький, но его никак не может позабыть.
Вот веду я мальчика, сам уже дяденька, мимо зеркала с огромной шишкою кривой, он боится в туалет. Этот мальчик на уроке стукнул другого мальчика, и его все ненавидят, говорят, что он психованный, и ему десять лет. А потом вдруг видим, что нету больше занавеса, и огромное колесо машины крутит в глубине за сценой театра Корабля, колесо огромное, и шестерни его всё приводят в движение, даже маленьких танцовщиц. А потом рабочие залезут на стропила и начнут друг с другом говорить. А один из них прямо балансирует, очень нервный и издерганный, он чифирист.
А потом ворота тайные открываются, и въезжает прямо на сцену черный «Мерседес». Из него выходит певица с голосом жалостным, так что виллисы плачут, ее кругом обступив. А за сорок метров от сцены, куда везут ее на коляске, там роскошными яствами стол для нее накрыт. И какой-то дяденька, что за нее расписался по пожарной безопасности, в рубашке красной индийской и неделю небритый, как убитый в кресле коридорном спит. Снится ему мальчик, забытый в амфитеатре, когда свет погашен люстры огромной бессонной, шепчутся белые и движутся статуи, мальчик плачет и маму зовет. Видно, до утра будет ему страшно, видно до утра его никто не найдет.
ДРУГИЕ 48 ЧАСОВ
В восемь утра прохожу по морозным темным улицам, хочу занять денег. Всю ночь по городу ездил и у всех назанимал, чуть-чуть не хватает. Квартиру вижу то ли на втором, то ли на третьем этаже — темный кирпич, а днем он оранжевый, и окно без шторы, и окно это горит. Уже светает, а окно горит уже весь день, и по нему видно, что и всю ночь оно горело. Звоню в звонок тихо, но никто не открывает, или вовсе не работает он. Стучу костяшкой в дверь, потом кулаком барабаню, потом бью пятой. Дверь распахивается плавно и стукает о синюю стену, а толкнувшая ее рука отлетает, где квартиры глубина. Он стоит в майке, на которой болтается длинная шея, а на ней раскачивается и летает голова. Вхожу в светлый куб комнаты, на полу разорванная книга, а на лице его надломленная коврига, перепонки губ и век сухие, кровь запеклась, но вытерта и смыта с лица.
Женщина ушла позавчера, с кем-то гуляла, и жирное красное мясо варила в большом тазу, как в чуме своем. Он прикуривает между тем Приму от накаленной спиральки, тухнет сигарета, бросает на пол и тянется за второй. Мысли между тем мои бегут довольно быстро, я по городу бегал, как куриный волк-игрушка, собирал очки. Отбираю сигареты, отбираю спички, отбираю зажигалки, отбираю коробки, а он говорит, зачем пришел. Выхожу на балкон и вижу незамеченные прежде разбомбленные тыквы на мостовой, и представляю себе старух в белых балахонах, в которых он их швырял, смотрю, нет ли мертвой старухи, и мысль приходит об автопробеге через Кубань, когда жители кидали арбузы и дыни в автомобили, что вызвало много аварий.
Между тем он не приходит в себя, а я вижу на балконе маленьком следы пожара и разлитую замерзшую воду, а я спал, говорит он, а они с лестницы тушили огонь. Тут он повторяет, зачем пришел ты, и заваривает на плитке со спиралькой чай густой. Я говорю, взять взаймы денег, он расставляет руки, хочет вприсядку, падает на пол и говорит, возьми тысячу, две тысячи, возьми десять тысяч, только сам найди, я не помню где.
Надо идти мне, не могу сидеть с ним, на вокзал надо ломиться и бежать. Поезд у меня отходит, поезд в Питер, я вчера решил туда поехать, было часов пять. Говорю, закройтесь, затворите двери, и вот уже на улице слышу: закрою потом. Перед уже своим подъездом замираю от мысли, как бы он в таком виде не замерз, из дому не ушел. Мама еще дома, увидела мои разбросанные вещи, зеленый рюкзак и разворошенные носки. Она говорит, что ты никуда не поедешь, и вот полчаса крики, и вот бегу в аптеку, мама «слегла», и не лжет почти.
Десять часов, включаю телевизор, сам думаю, что в его квартире ребенок, а в другой комнате охранник, а в третьей подпольный публичный дом. Включаю новый цветной телевизор, там прямая трансляция, показывают горящий ЦУМ.
РЕЛЬСОВАЯ ШЕСТЬ
Утром дымные дорожки гаревые, потому что пахнет сажей, гарью и дымом, топят трубы возле школы маленьких изб. Показался месяц белый из-за тучи синей, вот уже три или четыре звездочки зажглись. Возле дома котлован разрыли, это метрострой, и в строителей мы с братом кидаем засохшие пряники и яблоки, и кубики, он научил. Но сегодня мимо здания КГБ через железную дорогу мама на трамвай не побежит. А трамвай едет мимо рынка, мимо парка, мимо стадиона и бассейна «Спартак», едет трамвай по кольцу мимо театра, мимо швейной фабрики и пересекает Восход. Там находится синий, белый и с одинокой башенкой, мамин там находится радиозавод.
Но сегодня мама на работу не едет, потому что в поликлинику меня она ведет. Вчера читал я к школе книжку, октябрь-месяц, лампочка горела, в свитере, холодно еще. А сегодня заболел я, все перед глазами плывет. Мы идем в больницу мимо башен «Народ» и «Партия», а «Едины» остается в стороне, там Праздничный зал. Мы идем, проходим по лестнице мимо почти отвесной горки-клумбы, там, где ресторан «Садко» и «Океан». Мы идем в Поликлинику, а затем на Горбольницу, Рельсовая шесть и Дуси Ковальчук. В узких коридорах желтые картинки, окошко для новорожденных, там написано про «Рахит». В школе тоже врач есть, Тамара Сергеевна, а у Ромы большое красное манту. Я уже не помню, голова закружилась, в жилах свинец, олово, потолок перевернулся, и я в него нырну.
Просто не надо было в марте снимать и дышать в шапку, давно, а так солнце греет и воздух синий холодит. Автобус везет нас везет к нашим шефам, «Львiв» на нем написано, и сильно тошнит. Там в плавильном цехе огромные печи, темно и через трубу надувают стекло, выдувают огненное стекло гигантские человеки и глотают, глотают огненную змею. Шапку забываешь, черную бурую медвежью шапку, забываешь сменную обувь, до дома двадцать шесть секунд. А потом ударит мороз сорок градусов, темно, и как я за шапкою пойду.
Бабушка встречает на крыльце, которое я бы назвал теперь портиком, в зеленом пальто, сером пуховом платке, охранит от дядек, которые к нам могут прийти. Я ее назвал бы, назвал бы слоненком, но она не различает цвета почти. Бабушка потом к маминой сестре переедет и в клетчатом пальто и в шапке крупной вязки, что я еще до сих пор ношу, выйдет из автобуса номер восемь или девять, бабушка, как я тебя люблю.
Но теперь вот март, и атропин накапали, расплывается в глазу мелкая бисерная крупа. Возле школы квадратные лужи мы выкапываем, и сосульки плакают, и от мороза красная рука. Я почти поправился, но буквы оранжевые, на пятой пластинке «на концертах Владимира Высоцкого», кто сказал, что все это сгорело дотла?
В ЦЕХУ
Пальцы намозолили, серыми они стали и болят от трансформаторных пластинок, которые собирал. В цеху одни женщины в синих халатах, как уборщицы, как в работных домах. Я один среди них, а они все чьи-то, наверное, матери, нет, не матери, а женщины, тетки, или даже бабы, и они оглушительно друг друга матерят.
Вова тоже работал на этом заводе, но только в другом цехе, и возле дома его дребезжит, колотит все стекло трамвай. Летом он работает, а весь год ходит в школу, там кислородные баллоны в туалете стоят. Вот они бросили спичку, потом бабахнуло, они добежали до реки, и брови у его друга тлеют, как папироска, горят.
А потом он курит и в трамвай садится этот старый бордовый, с желтым верхом и мордой насупленной, где желтые глаза. Вот садится он в двенадцать, в пять возвращается, а где был, не помнит, интересно, что ничего не потерял. Бросил школу он после восьмого класса, а потом его государь в армию забрал. В армии была у него страшная драка, с верзилой, потому что тот был череп, а этот дух. Но шепнул ему перед дракой маленький китаец, ты дерись, а я потом тебе помогу. Вот он выплевывает окровавленные зубы, но смертно бьется, и сознанье потерял. Над ним склоняется друг-китаец, говорит, очнись, я его прибрал.
Вова там начал учиться играть на гитаре, когда его послали на далекую станцию в лес. Там он жил один, и не было никого, кроме радио, а лес был синий, зеленый, перекрашенный весь. Он нашел там старые лохани-танки, которые остались после отступленья Колчака. У меня был револьвер огромный, квадратный, он рассказывал, величиной по локоть, но я его продал.
Вова белый джазмен, слух у него музыкальный, в мускулах его ритмическая кровь. И при этом человек он правильный, чистый и кристальный, масса Вова, да хранит его Христос. Он учил меня, да не выучил, потому что я оказался бездарный, но это от тремора и от болезней, не склеилось, не срослось.
ДЕНЬГИ
Алеша Попов находил часто деньги, зеленые три, синие пять, красные десять, а однажды нашел двадцать пять. Они уехали, оставили свою мебель в поселке Кирова, а нам сказали ее забрать. А меня перевели из трансформаторного цеха в ОКБ, где инженеры, там я графики чертил на бумаге для выкроек и складывал их в папку для бумаг. Смотрел я на датчик, кажется, собранного мной прежде трансформатора, и все записывал и в тетрадке отмечал.
Дома я часто слышал от мамы фамилии Порохов, Помин, Заглемба, Цукерко, а теперь оказалось, что они рядом где-то сидят, но я их не узнаю. На стене висели их портреты, а сбоку был кармашек пластмассовый этот, на котором было написано «темник узких мест».
Боря Столешников и его два сына были с нами в Сочи, белые майки носили они. Они были уже довольно большие, довольно высокие в те синие и светлые солнечные дни.
Наступил август-месяц, и мне заплатили деньги, красные с Лениным тридцать три рубля. Я хотел купить коллекцию английских пластинок, но мне не хватило, купил Антроп Тропилло, христианские приходы, все же не зря.
А потом деньги старые отменили, и с работы мама стала приходить вообще без денег, потому что им платили «рычки». Это по фамилии директора завода, на которые там же можно было отоварить немного масла, немного хлеба, немного сахара, немного муки. Сигареты были у цыган с вокзала, а так мы собирали и нюхали бычки.
А потом, когда хозяйство перестало быть натуральным, как раз мы закончили этот год по истории в школе, с похоронной вестью каждый месяц люди умирали, Порохов, Помин, Заглемба и их жены.
А потом в школе ученики стали ходить в «Хибару», танцевать на улице и петь: Фаина Фаина фай-на-на! Там в хибаре напустили они столько туману, что кемарили кумаром,
а просыпались под крышкою из дерева «сосна».
Ночь бы простоять, день бы продержаться, долго ли, коротко, седьмой уже год. И друзья приходят и видят если маминого сотрудника, родственником зовут, кто остался живой. И теперь в заводе новая проходная, новый офисный директора кабинет. А цехам, в которых работает мать моя родная, семьдесят лет, и ведь это станки и приборы и детали обрабатывают токаря скелет.
Пищу мы едим или нас ест пища, курит нас табак и водка нас пьет. Инженер и врач и учительница, никогда, никогда теперь не умрет.
БОГ ДАЛ БОГ ВЗЯЛ
Мать его, гонимая христианка, не позволяла ему надевать красный нейлоновый пионерский галстук. Он носил его в кармане, надевал в подъезде утром, а вечером снимал. В школе у него отбирали завтрак, он хорошо все помнил, потому, наверное, что очень медленно и туго соображал.
В пасху апрельскую долго ехали на набитом битком автобусе в деревянную из досочек церкву, там толпились люди, женщины в серых платьях и в платках. В церкви нищими пахло, хотя не было тогда бомжей и нищих, были лишь ханыги и юродивых возле церкви всего один или два.
Потом галстуки срывали, дерзкой рукою, и кто первый целлулоидным зажег их огнем? Церковь отстроили в лесу возле самого дома, собирали всем миром этот Божий дом. Мать устроила сторожем, хотела, чтоб был служкой, юнгой на этом лесном сосновом корабле. Выучил катехизис на зубок и увлекся радиолюбительством, и мама купила зеленый велосипед.
Жили вместе с Алешей Поповым вчетвером в одной комнате, отжимались по утрам и оба поступили в ПТУ. В ПТУ на уроке физкультуры все играли, увлекались футболом, но он не любил, потому что там обижали и даже били его.
Подружился с другим велосипедистом, игрушечным солдатиком и душевнобольным. Упал один раз и выбил оба мениска, и дочку семисобачницы полюбил.
Эта собачница со своими семью собаками выходила в лес, когда никого нет. Потому что сосед, что всю ночь на машинке печатает, однажды показал ей газовый пистолет.
Дочь семисобачницы, цветик-семицветик, стала разводить на Госконюшне лошадей. С ней ходила хиппи Скво, и однажды лошадь понесла и ударила ее головой о дерево, чтобы ничего больше плохого не было с ее бедовой головой!
ПТУ окончил, устроила мама, бывшая биологиня, на зарплату двести рублей в научный институт. Стал специалистом по лазерам и много зарабатывать в черную, купил «Запорожец», а потом «Ниву», а потом нашел себе жену.
Мать Алеши Попова, мастерица устраивать браки, с ней вместе поехали на Алтай. Там была еще его будущая жена со своим младшим братом, которым он рассказал, как в овраге он мужика здорового ударом ноги с криком кийя уложил наповал.
Пили потом, помирились с братом, пили из бутылки американский коньяк. Год ухаживал, а потом настала свадьба, прямо в квартире, где теперь кавардак.
Сестра брата была лютеранка, участница движения новых церквей. Ездили они по пещерам с фонариками, много раз могли утонуть, задохнуться в воде под землей.
Сестра и брат верили, что смерти не будет, что, читая библию, можно говорить про свою любовь. Мать его оказалась женщиной властной, но слабоумной, хорошо хоть не иудиной, и любила шарить в шкафах платья матери ее.
Сын родился, а у брата роман начался, долгий роман с сильной страстью, и совершал он головокружительные с крыши на балкон семисобачницы прыжки. Он носил синюю рубашку «Фоли» и малиновый галстук, но вот только напрасно потерял очки.
Не вынеся любви библейской и ручной чесоточной сыпи, трагедии семейной не перенеся. Театральный сериал разыгрался, и он братиной невестой всерьез занялся. Брат болел два года, жрал колеса и таблетки, грезил о девушках из других городов. Получается, что он свою невесту предал, гондон!
Брошенную девушку сын гонимой некогда христианки сделал счастливой, научил машину, Ниву свою, ее водить. И оказался современнейшим либертеном и метеосексуалом, а сестре белье стал только по субботам в стирку относить.
Страшные головные боли, попытка самоубийства в сумасшедшем доме, нервный своими страхами посмешище всех детей сын, православной гимназии гимназист. Плохая зрительная память, хорошая слуховая, прежде веселый, рыжий, пироман, химик и бандит.
А в новый год будет у нас папа, будет? Будет тебе, бабушка, юрьев день. Последний раз я видел, чтобы сестра смеялась, из автобуса, когда она шла и жестикулировала с Шурой, по прозвищу то ли Сайгак, то ли Олень.
И в поезде я ехал, слушал, что болтали старухи, рассказывали они мне скверный анекдот. Анекдот про мыло или масло, украинца, жида и жопу, мстится мне рассказ тот, а все это когда-нибудь пропадет.
ДОМАШНИЙ ТЕАТР
В Стоквартирном доме, победившем на выставке 1938 года в городе Париже, в сто первой квартире Евгения живет. В ванне окно метра три или четыре, выходит на построенный каретный двор. Женя поет в ванне, когда купается, или слушает, как птички поют и мяукает кот.
В коридор заходишь за обитой кожей дверью, кажется, что за каждой комнатой будет новый коридор и новая комната, но скоро понимаешь, что это обман. Женя рассказала про мужика страшного, черного и голого, который жевал во сне из тарелки лагман.
У нее нашел я книгу детскую «шинель гоголя», с черными иллюстрациями, пропечатанными на пожелтевшей брошюры бумаге. А на кухне большой мы курим у встроенного мусоропровода, и в его желобе гулко стукает испорченная еда.
Там же на этой кухне, когда дети на каток новогодний едут, сидит ее отец, пьет водку в одного и читает Ночь перед Рождеством. И ведет свою с ним длиною в жизнь беседу, и в руках дымится красной Явы уголек.
Папа хозяйствует, варит суп, уху, борщ и рассольник с почками, которые я только в детстве глубоком у бабушки едал. На лестничной площадке сейф стоит с замочком, там собраны архивы закрытого теперь института, директором которого он тридцать лет назад стал.
Дочка играет на аккордеоне и поет песни про мировую войну. Она варит кофе на цинамоне, кордиамине и кардамоне, а потом говорит, я при родителях не курю, но они знают, что я курю.
Дочка делает кукол по детской прямоугольной книжке для вырезок и показывает тени при свете лампы на стене. Там летучая мышь пищит, в плащ укутываясь синий, квакает лягушка, лает собака, и ходит мужик в зипуне.
По полгода Женя, воспитательница детсада, живет в городе Санкт-Петербурге, там живет ее любимый человек. Его зовут Жека, и в том вся моя досада, он осветитель цирковой и вообще электрик и храбрец.
Храбрость его в том состоит, что пьет он каждый день в рюмочных водку, и его знают все официантки в окрестных кафе. А потом он садится на стуле и рассказывает про чахотку, про сухотку, про зубную чечетку множество историй, и на каждую присловье, и так каждый день они прокручиваются в его голове.
И поет он голосом народного артиста Царева народную песню о друге, о далеком друге, что услышал когда-то в кино, встретились на вокзале два друга, где-то на юге, видимо, не виделись давно, долго обнимались, целовались, словно бы не стало одного.
И я рассказывал Жене об одном своем друге, который жил в доме пятиугольном, называемом в народе Пентагон, у его бабушки, бабушки, бабули три комнаты сходились здороваться в коридор. Там на стене закопченная фотография ее мужа, утопленного подосланными людьми в реке в сороковом. Там алтарь в шкапу, китайские тарелки и тончайшее на окнах кружево, старые книги, и трофейное ружье, размером с детскую руку, и порошок зубной.
Но только Женя мне не верит, не верит рассказам про друга, все она смеется надо мной.
И мне не передать страшного и веселого своего испуга, когда мы на набережную идем гулять в выходной.
Там на набережной мост, по которому я ходил и смотрел в мутную зеленоватую воду, на два километра тянется тот мост, в самую плохую и ветреную погоду, Женя рассказала мне, что к ней пришел однажды гость.
В память об этой встрече она сделала его тряпичную куклу, пришила к ней пачку Примы и нарисовала очки. Мне показалась эта затея глупой, и я готов был поссориться с ней почти.
Но она рассказала, что человек этот однажды два дня бегал по Москве в женской дохе, сам не зная, что так он переодетый, а как будто бы голый, измазанный в меду и в муке.
Что за мука, что за тоска и сердечная мука, ждать сутками, бояться, что обманывает тебя любовь твоя, а если не обманывает, тогда предстоять может вечная разлука, потому что когда ты без памяти, можешь попасть под трамвай.
ГОЛОВА НЕРУ
Город новый, построенный заново, где казармы в военном городке, здание больницы, выставил новые, как волос, зеркальные небоскребы. Я прошел по мостику от здания Совнаркома, а товарищ мой ходит здесь и повторяет с фистулой, что-то стало мне все незнакомо.
Дай мне пропитание, пельмень, и открыли шавермочную, дай мне Приму и чай, прозываемый за черноту мыслей «змей». А потом мне бы выспаться, выспаться-выспаться, до потолка подпрыгнуть, чтобы было веселей.
Я ведь знаю слово хорошее, правильное, правда моя вам колет глаза. И не дай мне никакого другого праздника, чтобы называть по имени тебя мудака, козла.
Ведь ты зеленый весь, а ходишь с девчонкой, я тебя застукал, и потом сон прошел. Ты работаешь и выдерживаешь страшные нагрузки, но мне-то похуй, что ты не спал в эту и в прошлую ночь.
Потому что зовут меня веселый парень Игоряха, но я знаю про себя, что я тоже мудак и пидорас. Это знание мне очень помогает в правильной, праведной жизни, и поэтому после смерти я попаду обязательно в рай.
Возле парка стоит старая красная вечерняя школа, а рядом с ней больница номер один, это сталинский ампир с башенкой. А в больнице той лечат все, и катаракту, и глаукому, и оспу, и лишай, и коклюш, и больную голову, и живот.
В этой больнице исполосованные люди слепые, глухие, язвенные, едва живые. Их развозит автобус красный, собирает по городу по ночам. И потом в морге сваливает вместе с другими, которые никогда в жизни не обращались к врачам.
Солнечный день, и барышня, и новые стекляшки — это все иллюзия, майи и богородицы светлый покров. Слышу, как дудочка пастушья подзывает ко мне барашка, и у него звездочка шестиконечная между загнутых рогов.
Барашек мой, тебя я должен зарезать, чтобы потом друзей своих тобой накормить. У друзей моих вставные зубы золотые и современные протезы, отбросили костыли они, потому что смогли их купить.
У друзей моих маленькие дети, у того два, у того три, у того пять, у того один. Этому дала, этого сосчитала у матушки смерти, этому голос перековала, но вот идет и тринадцатый господин.
Сабелькой махнет, скача на коне деревянном, как скачет по горящему Нью-йорку Кинг-конг-жив, огромная обезьяна. А про нас говорят, что мы уже в Чикаго, и как тысячеглазая стрекоза, как мертвая пчела глядит детским взглядом, и кто чайной ваткой глаз этот промоет, утрет!
И я повторяю, я, забытый товарищами на ночь в двухметровой Голове Неру, в старом музее, улица Божедомка семь, что я понесу страшную ахинею, а пока ограничусь тем,
что говорила мне, гипнотизируя, цыганка, что пропью я жизнь свою до последнего ломаного алтына и гроша: душа человеческая по природе своей христианка, вот пуста моя банка, и нет ни булыжника в руке, ни даже голыша. Я стою и круги по воде считаю, и колокол бьет в набат дон дон дон. Я возьму тебя, христианка душа, растопчу, чтоб большая, и скажу так, как игоряхин друг, санитар леса, черный риэлтор, умерший от подступивших к горлу блевот:
Серый заяц смотрит на волка, калачом со сметаной распарывает лисе мозга и живот,
Дети тайного засадного полка, сто сорок четыре тысячи детских безбилетных заячьих рот,
ВПЕРЕД!
И ПРОГРАММКА К ДОМАШНЕМУ ТЕАТРУ
Когда появился телевизор, стали говорить, что история шагнула прямо в наш дом. В книгах стали даже писать про волшебный телевизор. Чтобы он заработал, надо было говорить: пикапу-трикапу-кикапу, лорики-ёрики-морики, ящик, ящичек, будь добренький, покажи нам мертвую царевну о семи богатырях, покажи нам фею Элли в серебряных башмачках.
Но скоро, очень скоро наш дом, в который пришел телевизор, сам оденется, застегнется на все пуговицы и вежливо попасть захочет в гости к истории, правда, подозреваю, что может выбежать оттуда, сломя голову, голышом или в одном ботинке.
Я много раз в жизни небрежительно относился к театральным программкам, хотя многие мои знакомые, напротив, бережно хранили их в ящичках стола или в сундуках или больших черных чемоданах, чтобы потом, по прошествии лет, показывать их своим внукам и правнукам. Но тут вот я узнал про то, что Домашний театр ставит новый спектакль, который уже гремит, как выстрел из пушки, в самых удаленных уголках нашей родины. Мимо этого спектакля я никак не мог пройти, и поэтому вышел из дома, чтобы этот театр поскорее найти. Но внизу программки я прочитал, что этот спектакль можно видеть даже не выходя из дома, он неназойливо в нашем доме погостит, и его можно будет видеть на расстоянии протянутой или хоть бы вытянутой руки. И спектакль не имеет названия.
Начинается он в кабаке, где собирается большая компания, веселится и пьет водку. В компании встречаются юноша и девушка, они разговаривают, а потом ссорятся, потому что девушка хочет сохранить верность своему мужу, который смотрит дома телевизор и уже начинает жалеть, что ее отпустил. Но это так кажется непроверенному зрителю, это обман ожидания, потому что девушка — представитель красного подполья, а юноша -охранки агент. И беседа их вокруг да около ведется о крупном террористическом акте по убийству значительного лица и чиновника в Первопрестольной, и девушка, и девушка, только напившись до беспамятства, прозревает это и решает устроить побег.
Друзья же из веселящейся компании, ничего не подозревая, деньги ей, пьяной вусмерть, за воротник, за шиворот суют, ей купюры суют и ведут ее к такси. Но за своим веселым балагурством они ее теряют, как им кажется, и замечают, только когда муж начинает им звонить через два часа и душу из них трясти.
Но мы-то понимаем, поскольку нам невольно передаются мысли девушки, что таксисты все охранкой подкуплены и увезут ее в тюрьму и будут пытать. Или просто выбросят мертвую в канаву сточную, именно поэтому она решается бежать.
Телезрители спектакля на время теряют ее из вида, и расходятся спать и утром идут по своим делам. Но делов-то немного, потому что воскресенье, кто идет в церковь, кто в бассейн, кто в спортзал. Там одному от нагрузки чрезмерной становится плохо, когда он вспоминает о девушке, блуждающей по городу ночью, но он не знает, что принимает она специальные анаболики, в которых неосознанно находит дорогу. И вот он гол в ворота свои пропускает, зритель наш, а потом при мысли о девушке, изнасилованной или просто зарезанной или попавшей под трамвай и зарезанной им, и начинает его выворачивать, и начинает он блевать, но он молодой, хотя молодого тоже иногда может хватить инфаркт.
Но мысль о смерти любимой бывает сладка, когда ее представляешь отвлеченно, и вот начинает он горевать. Девушка же тем временем, проблуждав ночь, выключается, позабыв, что ей надо чиновника высокопоставленного убивать.
Она просыпается на дороге в Теплом стане, но режиссер забыл сгустить краски, поэтому не зима и всего около ноля. Проснувшись, девушка не находит денег в кармане, и ботинка не достанет, это она называет остаться без ничего. После этого она весь день до вечера ковыляет до дому, у ней с мужем один на двоих сотовый телефон. А он не спит всю ночь, так задумано, потому что спектакль длится ровно сутки, и при закравшейся мысли волосы дыбом стоят у него. Начинает он звонить знакомым из той веселой компании, что теперь пристыжены, что потеряли ее, но мужниных оскорблений не намерены терпеть. Он ведь говорит, что они ее спаивают, ставя на стол водку, от которой глаза ее начинают гореть, а от водки она может, по его мнению, скоро умереть.
Зрители еще не знают финала истории, но уже не могут других мыслей иметь, кроме ее одной. И некоторые ломают руки, а другие молятся, не могут отвлечься они от мысли этой заводной.
И только один зритель, который в курсе, выключил волшебный телевизор и варит себе на неделю суп. Он вернулся только что из города Бобруйска, где на березах выросли яблоки, а петух снес яйцо.
Он мельком попадает в кадр, и это вселяет успокоительное питательное спокойствие, надежду на счастливый финал и разрешение всех страстей. В супе много вкусного красного мяса, такого свойства, в котором нет, нет совсем костей.
И вот финал, упавших в обморок приводят в чувство, девушка найдена, и сеанс гипноза почти завершен. Мастерски укладывает в ложе прокрустово свою героиню великий режиссер.
И вот девушка обращается к залу с речью: мы все когда-нибудь когда-то умрем. Нельзя зависеть от любви чужого, но слово «любовь» мы сейчас уберем. У меня 12 лет, я алкоголик со стажем, а когда я два года не пила, то не могла и есть и действительно чуть не умерла. Я знаю много голов, в которые заложена и не такая программа, и ничего живут, такие дела. А когда умрут, тогда поскорбим о них мы, как сказал великий поэт, пусть их степь отпоет. Но если вы будете постоянно есть аскорбинку, то каждый из вас любого переживет.
Я как актер предыдущего и устаревшего уже спектакля, который транслировался с опозданием на двенадцать часовых поясов, я примерз языком к решетке зоопарка, был декабрь-месяц, и был я без ничего, в ботинке одном.
Говорят, что, когда совещаются апостолы, над ними загораются языки пламени, и все их видят, а не только они одни. И наступает у них полнейшее со всеми людьми взаимопонимание и спокойствие, спокойствие и взаимопонимание, и мысли у них у всех общие, одни.
Что же до чиновника высокопоставленного, то тут не обошлось без помощи британских спецслужб. Дело в том, что в городе Лондоне повсюду поставлены камеры, так что видно, как ты выгребаешься из собственных двух кровавых луж.
Ну, все ломятся зрители, требующие прекратить безобразие, надо ноги уносить, заговорился я, играет туш.
------------------------
Сестра моя, вот и спел я очередную матерую песенку,
Как всегда, о мире, войне и голоде, моем городе и нашей семье,
И я хочу, чтоб тебе стало весело,
Но боюсь, что времени от этого будет не по себе.