ISSN 1818-7447

об авторе

Хамид Исмайлов родился в 1954 г. Окончил Багратионовское военное училище и Ташкентский университет. Печатался в журнале «Звезда Востока», опубликовал в Ташкенте две книги стихов, затем в начале 1990-х гг. напечатал несколько экспериментальных книг (визуальная поэзия, found poetry, бук-арт) в Москве. В 1992 году был вынужден эмигрировать из Узбекистана за границу, где публиковал романы, стихи, научные работы (в частности, книгу «Очерки узбекского сознания», совместно с С.Шаркиевым, 1996) — по большей части, написанные на узбекском языке. Живет в Лондоне.

Страница на сайте «Вавилон»

Само предлежащее

Евгения Риц ; Елена Сунцова ; Хамид Исмайлов ; Ксения Щербино ; Павел Жагун ; Евгений Кузьменко ; Кирилл Корчагин ; Станислав Курашёв ; Наталья Ключарёва ; Вадим Калинин ; Владимир Ермолаев ; Сергей Огурцов ; Ксения Маренникова ; Олег Юрьев

Хамид Исмайлов

Ночь Предопределения

Какую из щедрот вашего Владыки вы будете отрицать?

Коран, 55 Сура


1

 

Начну-ка вот как: в последние дни священного месяца Рамазана писатель Х был приглашен на поэтический фестиваль в канадскую франкоговорящую провинцию Квебек. Ехал он туда в двойственном расположении духа: с одной стороны, этот суетный фестиваль разбивал размеренное и замедленное течение его поста, но, с другой стороны, разом вылетало пять дней из последней, самой тягостной части уразы и он оказывался у самых последних дней, которые пролетают уже одним ожиданием. На фестивале ему не предстояло ничего грешного — обычно на этом мероприятии с двухгодичной регулярностью собирались уже безобидные старики да бесплотные старушки — обсуждать, почему умирает поэзия. Ну и ладно! Обед с редкой бутылкой калифорнийского вина он пропускал, а на ужин, как помнилось, они обходились лишь местными сэндвичами, которые он в первый же вечер сменил на вездесущий турецкий кебаб в двух шагах от своей гостиницы.

В первый день сразу же после ранней регистрации, когда кроме самих регистраторов по фойе Зала Поэзии одиноко и неприкаянно ходила единственная молодая женщина гиппиусовского вида — «наверное, поэтка-парижанка», подумал Х, — он быстро получил все необходимые бумаги, удостоверился, что вечером он читает стихотворение на открытии фестиваля, и, не задерживаясь, ушел тут же в свой номер, где сел читать очередную часть Корана, слушая одновременно его восхитительный распев на CD в исполнении Шейха Абу Бакра аш-Шатери.

 

В Рамазан не голод — самое тягостное, — ну пропустил обед, всего-то и делов, нет, но некая внутренняя обязанность быть праведным во всем, а еще необходимость одолевать ежедневно тридцатую часть Корана, которую Х справлял или же ранним утром, после довосходной молитвы, или же, как здесь, в поездке, — в течение долгого, застывшего за нетемнеющим окном дня. И, наконец, двадцатичастная вечерняя молитва, как бы подводившая итог праведному дню.

 

К шести часам, справившись с очередной частью Корана, Х спустился к метрдотелю и стал договариваться о том, чтобы ему приготовили завтрак «сухим пайком» в номер, поскольку, как он объяснил с некоторым смущением,  он мусульманин и блюдет пост. Метрдотель возражать не стал, но сказал, что на кухне уже нет никого, а потому он сумеет приготовить завтрак не к завтрашнему, а лишь к позаследующему утру. Тогда Х спросил, где он может купить что-нибудь к завтраку, метрдотель указал на магазинчик напротив, и Х пошел в эту, как оказалось, индусскую лавочку покупать себе круассанов, кефира и головку говяжьей колбасы. Заодно он купил и пачку сушеных фиников, на случай вечернего «открытия» уразы в неподходящем месте, и, сложив всю провизию в портфель, направился в сторону Зала Поэзии.

На мосту через реку его застало мгновение заката солнца, он наспех прочел молитву и «открыл» уразу, то есть завершил дневной пост тремя плодами фиников. Голод мгновенно пропал, но пальцы остались липкими…

 

В тот вечер среди старушьего шамкания да редкого стариковского грассирования Х прочел одно из своих традиционно-горловых, кочевых стихотворений, когда оно начинается с негромкого запева и вдруг по спирали забирается все выше и выше, чтобы внезапно  сорваться в истошный и хриплый крик — как вздрогнул зал, как бабушку в первом ряду чуть не хватила кондрашка! — и затем, прохрипев и пробулькав на этом взлете, опять опуститься в мелодичный и спокойный запев… Ах, как неистово аплодировал ему этот апоплексический зал…

 

После вечера Х, не дожидаясь восторгов, незаметно выскользнул на улицу и пошел через ночной мост в свой номер в отеле, читать двадцатичастную вечернюю молитву…

 

Возбужденный, он долго не мог заснуть, в темноте полистал с полсотни каналов телевизора, но ни в чем душа не нашла приюта, он опять обхватил подушку, зная, что ему нужно уснуть, чтобы встать рано, в то время суток, когда черную нить не отличишь от белой. Сон, как назло, не шел. Он стал вспоминать цитаты из Корана, что поразили его в этом году: «это ближе к неверию, нежели к вере», «разве ты не видел Владыку своего, как он простирает тень?», «и когда помутились взоры, и сердца дошли до гортани», и стал думать о них, но и в них не было сна. Потом на мгновение мысль внезапно соскочила на ту самую одинокую женщину гиппиусовского вида, но и на ней не задержалась. Он встал, попил воды и опять лег в чуть остывшую постель. Он не помнил, как уснул, и сквозь сон сквозила все та же предательская мысль, что он не может уснуть, а потому и сон был полусном, видом бдения с закрытыми глазами.

Проснулся Х с тяжелой головой от пиликания своего мобильника, умылся, нехотя поел заготовленное, зарекся на целодневный пост, прочел предрассветную молитву и засел опять за Коран. На этот день выпадала одна из его любимейших Сур — «Ар-Рахман» с рифмой на «ан» и с редифом «фабиалаи Раббикума туказиббан», повторяющимся чуть ли не через каждую строчку: «какую из щедрот вашего Владыки вы будете отрицать?» Он читал предыдущие Суры, но сердце торопилось к 55-ой, напевая между строк свое «фабиалаи Раббикума туказиббан», и вот, наконец, он достиг этой Суры, и поплыли рифмы, одна лучше другой: «инсан», «алван», «румман», «луълу маржан», перебиваемые этим завораживающим восклицанием: «фабиалаи Раббикума туказиббан» — «какую из щедрот вашего Владыки вы будете отрицать?»  - голова закружилась от нечеловеческой красоты, не замечая ни серого утра за окном, ни казенной чужбины этой комнаты, ни только что вымученной бессонной ночи…

 

Часам к восьми он прилег опять и проснулся в половину десятого, чтобы вскочить и, наспех умывшись, опять направиться в Зал Поэзии, где начинались мастер-классы. Х пошел наобум в тот, что занимался поэтическим переводом, поскольку его языка здесь никто не знал, а потому и никто не стал бы умничать по поводу его возможных переводов. В комнате собралось с десяток людей, странно, но та «парижанка» в черном тоже неждано-негаданно оказалась в этом классе. Мастер-класс начали со всеобщего знакомства. Когда очередь дошла до «парижанки», что сидела за квадратной линией столов прямо напротив, она назвала свое имя, которое Х прослушал, но уловил лишь «Russe», сказанное ею в те же полтона, в полшепота. Вот те и на! Вот те и «парижанка» гиппиусовского толка! Рядом с ней сидел истинный парижанин лет сорока, эдакий ироничный playboy, профессор одного из многих университетов, и она с русским восторгом посмотрела на шаромыгу и тут же заворковала вполоборота…

 

Стали переводить чьи-то четверостишия о городе на морском побережье, о полуострове этого города, о песке, о тетради моря, в которую автор записывал свои видения… Переводили каждый на свой язык. Переводили молча, изредка пыхтя и скрепя перьями, как усердные первоклашки… Кто-то гордо кинул ручку на тетрадь, дескать, готово! Рядом с ним женщина в черном свитерке кусала ногти… Руководительница объявила финиш и предложила читать по кругу свои переводы. Всех смущал «полуостров города», вернее «полугород в море». Англоязычные стали предлагать варианты. Невозмутимый немец прочел свою версию, и три старушки восторженно зацокали языками.

Настал черед Х. Он прочел нараспев свою непонятную белиберду, слегка срифмованную и аллитерированную, к цоканию старушек прибавился тактовый пристук немецкого карандаша, все стали просить прочесть эти звуки еще раз, а потом проговорить их по-французски: что противостоит чему? Х стал дословно переводить, но забыл какое-то французское слово и вдруг обратился к своей русской коллеге: «Как это будет по-французски?» Она охотно дала вариант, но это было не то, в конце концов он сказал желаемое слово по-английски, и тот самый усердный немец подсказал его по-французски

Некоторое время спустя читала свой русский перевод «мадам Гиппиус», и хотя она легко справилась с полустровом города, но тетрадь моря, исчезающая в песках, ей не давалась, и тогда Х подсказал ей слово «свитки», сославшись на Волошина. Она этого слова не приняла, оставила свои «складки». От нее очередь перешла к парижанину, который, как оказалось, и вовсе не переводил стихотворения, закономерно считая, что с французского, пусть даже квебекского, на французский, пусть даже парижский, не переводят, все ясно и так…

 

Мастер-класс кончился к полудню, когда все должны были идти на обед, уже сдружившись за общим занятием, Х же, дабы не отвечать на излишние вопросы о своей вере и подробностях поста, опять же незаметно выскользнул на улицу и пошел бродить по берегу реки, протекающей прямо посреди города. Светило осеннее скудное солнце, но от него было радостно на изголодавшейся и прохудившейся душе. Прибрежные каштаны и клены топырили в небо свои иссохшие желтые листья, редкие прохожие улыбались навстречу.

За этой прогулкой он дошел до следующего моста и, перейдя через него на другой берег, решил не возвращаться на послеобеденное продолжение того же мастер-класса, а пошел незнакомыми улицами в сторону своего отеля, глазея по пути на припаркованные машины и сонные витрины. В номере своего отеля он поспал, опять почитал загодя Коран, помолился, сходил вниз, проверил свою электронную почту и дожил таким образом до пяти часов. В пять, переодевшись, он опять направился в Зал Поэзии, поскольку на шесть был назначен выезд в городскую мэрию, где городской голова давал торжественный прием.

 

Их повезли на автобусах через весь город. Поскольку Х никого из участников не знал, то ненароком он стал искать глазами хотя бы тех, кто сидел вместе с ним на дополуденном мастер-классе, но и те, видать, расселись по другим автобусам. Уже приехав туда, он с каким-то недоверием стал оглядываться по сторонам: а здесь ли та самая русская Гиппиус, но и та уж наверняка или смылась с мастер-класса с тем самым жеребцеватым парижанином, или же… От этой, бог весть откуда взявшейся, ревнивой мысли Х устыдился самого себя, но едкое желание увидеть ее и его заставило Х просновать между медленной толпой, идущей в Дворец Мэрии. Их не было… Стало быть, он был прав…

Там, на шумном и бестолковом приеме, когда пробило надлежащее время, он опять «открыл» свою уразу тремя продолговатыми фруктинками засахаренных фиников, от которых стали липкими пальцы; покончив с дневным голодом, он отыскал среди батареи бокалов красного и белого вина одинокий стакан воды и пошел с ним по залам, искать себе собеседника. Опьяневший ирландец, читавший вчера свои стихи до него, пригласил присесть рядом, к ним присоединился светский араб из Ирака, и они стали рассуждать о различии модернизма в английской и французской поэзиях…

Где-то на окраине сознания колыхалась мысль о той самой «Гиппиус», и вдруг краешком глаза он заметил ее в зале — нарядную и веселую. Пробраться к ней в этой толпе было довольно трудно, а потом она была увлечена разговором с человеком средних лет средиземноморского типа. Х оторвался от своей компании под предлогом другого стакана воды, но напитки стояли в другом конце зала. Когда он добыл свой стакан воды и двинулся обратно, ее у того столика с одиноким средиземноморцем уже не было.

Ее не было и в широкой, нестройной толпе, когда они вышли к автобусам, что повезли их обратно, в сторону Зала Поэзии. Опять у каждого был свой собеседник, один Х смотрел в темное окно автобуса на свое собственное отражение. Он опять ушел в свой отель, где метрдотель поджидал его с двухкилограммовой сумкой, полной несметной провизии. Как оказалось, то была в двух литровых бутылках вода, полбагета, напичканного сыром, и одно огромное яблоко. Но и это — хлеб, — подумал Х и поставил свой мобильный будильник на пол-пятого.

В эту ночь он уснул легко — с ним так часто бывало в поездках: ночь бессонницы с ночью отменного сна вперемежку. В темноте предрассветья он съел багет, вынув из него лепестки сыра, обильно запил водой, помолился и засел за Коран. К концу книги Суры становились короче и короче, ощущение воды в воронке, набирающей скорость, взбадривало. Осталась пара-тройка дней, и очередной Рамазан его жизни минует. Впереди остаток осени и еще долгая зима, но и они не так тягостны, когда главное испытание за спиной…

 

К своим обычным «ленивым» десяти часам он вошел в Зал Поэзии. Сегодня начинался сам семинар, и потому в фойе было многолюдно. Х направился в сторону главного зала, и вдруг его кто-то окликнул. Он обернулся на оклик: это была та самая «Гиппиус». Она стояла в сторонке, копаясь в своей дамской сумочке, и когда он подошел к ней, она внезапно, не поднимая головы, сказала: «Ты знаешь, а я тебя повсюду искала…» — И сразу, вперебив: «Ничего, что я на «ты», давай сразу перейдем на «ты», не возражаешь?» — «Нет» — замотал головой Х, — «не возражаю…»  «Ну и хорошо», — сказала она, и тогда, собравшись с мыслями, он спросил нечто изначальное: «А… ты… отсюда? То есть здесь живешь?» Она согласно кивнула и добавила: «Я замужем за канадцем». — «А так откуда?» — «Из Москвы». — «Я тоже…» — «Ну что, пойдем в зал?» Они пошли в зал вместе и весь день провели вместе, болтая о биеннале, разбирая людей, рассуждая о местной пище.

Вечером она подвезла его к гостинице. Выходя из ее аккуратной «Тойоты», Х припомнил, что завтра — воскресенье и что он собирается на целый день в Монреаль. «Завтра у меня последний вечер здесь у вас, послезавтра утром я улетаю. Можно я тебя приглашу завтра на ужин?» Она задумалась на секунду и согласилась. «Позвони мне на сотку. Я ведь дала тебе визитку?» На этом обещании они расстались.

В отеле он забрал в номер свой сухой паек, совершил свою долгую, двадцатичастную молитву и сел читать материалы поэтической конференции, поскольку предстоящая ночь обещала быть бессонной по счету. Она и случилась такой — чего только не лезло в голову: и сладострастные картины последней ночи в Квебеке, и неисполненные поэтические амбиции, и праведные инвективы, и еще бог весть что…

 

Ранним утром после своих рамадановских ритуалов он вышел на вокзал и уехал в Монреаль, где и провел весь день с кузиной, переехавшей сюда в конце девяностых и оставшейся, как видно, навсегда. Возвращался Х позднее предполагаемого, а потому первым делом, лишь усевшись в вагон, отослал SMS-ку своей «Мадам Гиппиус», дескать, приезжаю в 8, но планов не меняю. От нее никакого ответа не поступило. Уже подъезжая к Квебеку, Х стал звонить на ее сотку, но номер не отвечал.

Он вернулся в отель, забрал свой привычный двухкилограммовый сухой паек, поднялся в номер и стал складывать вещи. После этого совершил свою долгую нетерпеливую молитву, но его телефон молчал. Время быстро отдалялось от девяти и приближалось к десяти. Он достал ее визитную карточку и стал опять набирать номер сотки. На этот раз после трех долгих гудков мужской голос ответил по-французски: «J’ecoute…» Х на мгновение растерялся: что говорят мужу, берущему сотку жены в десятом часу вечера? Но отключать свою сотку было поздно, наверняка ее номер уже высветился на том конце, и тогда, преодолевая замешательство, Х спросил по-французски: «Простите, можно переговорить на минутку с Еленой?» Мужчина на том конце удивился: «Какая Елена? Куда вы звоните?» Х вежливо цифра за цифрой продиктовал номер телефона. «Да, именно этот, но здесь нет никакой Елены!» Х еще раз перепроверил номер: все цифры сходились, но, к счастью или к несчастью, Елены там не было.

Оставался последний вариант, звонить на домашний телефон, однако, только что испытав нелепую неловкость возможного прямого попадания на мужа, он не особо хотел набирать этот номер, помеченный словом «domicile». Но время уже жалось к десяти, и тогда, вздохнув, Х стал все же набирать этот номер. Сердце его колотилось, он готовил наилюбезнейшие фразы для мужа, из-под которого хотел выкрасть на ужин жену, но трубку взяла она сама.

«Привет… — выдохнул он в сотку. — Я тебе звонил, выслал текст, но, как оказалось, в твой номер на визитке вкралась ошибка…» — «Какой там номер?» — Он стал опять диктовать цифра за цифрой номер ее сотки. «А, — воскликнула она в середине, — здесь вместо пяти должна быть четверка…» Он стал исправлять цифру на визитке. Слушай их кто посторонний, казалось бы, что они выясняют мельчайшие детали чего-то очень важного и делового, и это обсуждение длилось почти до десяти, когда как-то неловко и с наскоку Х сказал: «Ну что, мы будем ужинать?» — «А сколько сейчас времени?» — то ли невинно,  то ли назло спросила она. — «Что-то между девятью и десятью…» — съюлил он. «Ну что, мне приехать?» — переложила по-обычному ответственность на него она. — «Как договаривались» — пытался держать мину он. — «Хорошо», — решила она. — «До скорого!» — выпалил Х и поспешил выключить сотку.

Он наспех собрался и в нетерпении вышел на улицу. Перед отелем толпилась молодежь. Х пригляделся и различил автобусную станцию в какой-то пригород. Парни пыжились, девки смеялись, стоял воскресный вечерний гвалт. Х казалось что все взгляды так или иначе собираются на нем, на его вороватом ожидании, на его великовозрастном нетерпении. Прошел час, а может быть, и другой: ни автобуса, ни ее аккуратной «Тойоты». Толпа юнцов приуныла, глядя теперь лишь по сторонам. И, конечно же, «Тойота» на развлечение им пришла вперед автобуса. И опять поднялся гвалт, пока он влезал в переднюю дверь, нелепо согнувшись и выпячивая наружу зад…

 

2

 

Приглашал на ужин он, но везла его в свой любимый паб она. Там, дескать, жаришь мясо сам. И впрямь, где-то на заводской окраине города они припарковали машину и вошли в шумный паб, где их усадили за самый крайний столик, и после того, как она заказала свое любимое блюдо для обоих, им довольно скоро принесли раскаленную мраморную плитку, на которой им предстояло жарить куски сырого мяса.

— Как ты оказалась на биеннале? — начал он издалека.

— Ты знаешь, случайно. В каком-то смысле из-за тебя…

Он удивленно задрал брови.

— В каком смысле из-за меня…

— Понимаешь, мой брат, что живет в Москве, стал в последнее время интересоваться своей родословной и раскопал, что мы происходим от княжеского рода Можайских. А поскольку Можайские — это фамилия пришлая с Запада, то куча документов по ним в здешних библиотеках. И вот брат попросил меня покопаться в тутошних книгах и документах. Я отыскала какой-то литовский документ с упоминанием этой фамилии, а поскольку литовского я не знаю, то обратилась в их посольство. Они отписали мне, что переводами не занимаются, но дали телефон поэтессы, переводящей с прибалтийских языков. Пару недель назад я связалась с Мари-Роз — так зовут эту поэтессу, — она, кстати, и вела наш мастер-класс по переводу, так вот Мари-Роз согласилась встретиться со мной после биеннале, которым она и занималась. А я у ней возьми и спроси: а русские будут на этом биеналле? Она просмотрела список и говорит: есть один с фамилией на »-ов», и называет тебя. Вот так я и оказалась на биеннале из-за тебя да из-за Можайских…

Мясо шкворчало на мраморной плитке, все больше и больше вклеиваясь в нее. Отдирая его ножом и вилкой, дабы перевернуть на другой бок, Х хотел было спросить о парижском плейбое, но в последний момент свернул на саму Елену.

— А ты училась в Москве?

— Да, в Архитектурном…

— Еще одна связь с поэзией…

— Но я на вечера не ходила…

— Из принципа?

— Нет, из-за травки…

Мясо дымится, и вязкий дым бьет в нос.

— Надо полить его соусом, — подсказывает она.

От соуса дым становится еще более пряным. Она изредко покашливает. Кашель какой-то застарелый, заскорузлый.

— Я закурю, ты не против?

— Нет, — говорит он. Она затягивается сигаретой, как будто смазывает себе легкие, и голос, что был слегка скрипучим, обретает округлость.

— Меня родители впихнули в Архитектурный… Я-то сама хипповала… Уходила из дому. Хотела жить по-своему…Работала, где придется… Кочегаром… Рисовала… Бог знает, что…

Они начинают есть первые кусочки обжаренного мяса. Молчат…

— Расскажи о себе, — предлагает он.

— А что? — спрашивает она и отводит руку с сигаретой в сторону… Он вглядывается в нее и совсем некстати, не своим голосом спрашивает:

— Ты никогда не работала в Музее Николая Островского?

Глаза ее округляются. Она перестает жевать и испуганно лепечет:

— Работала… А что…

— Уборщицей…

— Уборщицей…

— Я тебя знаю…22 года…

 

Они надолго замолкают в замешательстве. Он жует свое мясо. Она затягивается сигаретой раз за разом… Потом она ошарашенно произносит:

— Нет, не может быть… А я тебя не помню…

— Я помню даже, во что ты была одета. У тебя была некая солдатская полушинель цвета хаки… И за тобой приходил какой-то долговязый парень…

— Ничего не помню…

Мясо жуется механически, и они долго перебирают детали своего прошлого…

 

Летом 1985 года в год московского фестиваля молодежи и студентов Х направили от их журнала дружинником в Музей Николая Островского. Островским Х никогда специально не занимался, хотя в школе и заучивал наизусть: «Жизнь дается человеку один раз, и ее надо прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор мелочного прошлого и чтобы, умирая, мог сказать: все силы были отданы борьбе за счастье человечества…» и так дальше, а еще более популярное среди уличной детворы: «И свинцовый кулак Жухрая опустился ему на голову…» Музей располагался в самом центре Москвы, на улице Горького, в следующем доме от Филипповской булочной. Правили им, как водится, женщины, отменные комсомолки,  все то ли кандидаты, то ли дипломницы и по Островскому и по тому, как закалялась сталь.

Самого Музея Х уже почти не помнил, как и не помнил, в чем заключалось его дружинничество: сидел ли он у дверей вместе с пенсионерками-билетершами или молча сопровождал экскурсионные группы — так, на всякий случай, но изо всего Музея он крепко помнил святую святых — макет комнатки с кроватью, в которой лежал восковой муляж смертельно больного Николая Островского с карандашом в руках…

В те годы Х, разумеется, принимал все за чистую монету: слезоточивые рассказы очкастых сотрудниц Музея о нечеловеческом героизме писателя застревали комом в горле, фотографии красавца Конкина в роли Павки Корчагина, развешанные повсюду, заставляли гундосить себе под нос:

 

И бесстрашно отряд поскакал на врага,

завязалась кровавая битва,

и боец молодой вдруг поник головой —

комсомольское сердце пробито…

 

И среди всего этого сверхсоветского патриотизма вертелась бледная девочка девятнадцати лет с отсутствующим взглядом, со шваброй и ведром в руках, или же с тряпкой, которой она стирала пыль с объектов. Звали ее Лена. Она ни с кем не разговаривала, всех чуждалась и испуганно озиралась на каждого прихожего. Иной раз она уходила на перекур, долго и шумно затягивалась, причем затягивалась с какими-то подобиями всхлипов. Х, сидящий у входных дверей, иной раз выходил к ней: все ли у нее в порядке? Она гордо тянула свой юный подбородок и всем бледным лицом говорила: «О кей!»

Она была настолько не к месту, настолько некстати здесь, что само это обстоятельство увлекало Х, и он стал искать повода, чтобы сойтись с ней поближе. Использовал ли он свое служебное положение, или журнальную принадлежность, или же вовсе статус новичка и постороннего, но он познакомился с ней, и не только познакомился, но и узнал, что она рисует, что родители у нее — архитекторы, но она с ними не живет. Она дала Х свой телефон, начинавшийся с неких юго-западных или беляевских цифр.

Было в ней что-то нездоровое: в постоянном испуге, в замедленных реакциях, в глазах, широко раскрытых и неподвижных, в неровном дыхании, в голосе, слегка скрипучем… Но мрамор ее лица…Он был сродни мрамору Музея, что она начищала изо дня в день…

Однажды вечером за ней зашел долговязый московский хлыщ, укутанный летним шарфом… Это ли рассекло их отношения, или кончился фестиваль, а стало быть, и его дежурства… Но ведь Х поддерживал отношения с несколькими особо губастыми комсомолочками из музея и впоследствии…

 

— Погоди, не может быть… — она опять и опять пыталась преодолеть свое замешательство. — Но я ведь тебя не помню…

— Не мудрено, если ты была напичкана в то время травкой…

— Да, это правда. Иной раз мы выходили на улицу попрошайничать, кто сколько сможет… — Она при этом задумчиво посмеивается, и ее смех, потрескивая, крошится.

— Я теперь, по зрелом размышлении, понимаю, каким адом делал жизнь всем своим окружающим этот самый писатель, борец за счастье человечества…

— Ты об Островском? Да, кстати, убираться в его комнате с муляжом меня пускали по специальному допуску…

— Не может быть…

— Честное пионерское!

— Но подумать, какой идеальный случай с точки зрения Советской идеологии: у человека орган за органом отнимается все тело, и остается только дух — чистая, абсолютная идеология… — Х дожевывает последний кусок безвкусного мяса и добавляет: может быть, муляж потому и был дороже дорогого — святой святых этого музея… Вообще никакого тела… ничего телесного…

Они заказывают что-то на десерт, и в послезаказном молчании Х опять удивляется:

— Нет, никак не могу уразуметь, слишком много случайностей в этой встрече. Ты веришь, что это случайно?

Она лишь пожимает плечами. Чуть погодя тихо спрашивает:

— А как ты узнал меня?

Теперь пожимает плечами он.

— Не знаю… вспыхнуло, и я ляпнул… У меня было раз в жизни такое… Ты знаешь, я учился в военном училище. У нас был командир роты — студент-заочник, так вот вместо хозяйственных работ он заставлял меня писать в Ленинской комнате его курсовые да зачетные работы. Тем летом все работали в лесу на заготовке дров для зимы, а я закончил его задание раньше времени, и он решил в благодарность отпустить меня на каникулы на две недели раньше. Провел приказом: мол, за отличие в учебе, и говорит, давай, езжай, отдыхай. Ты поработал на славу! Я уговорил его отпустить и моего друга по имени Славка, который мне помогал в этом деле, и мы полетели следующим днем самолетом из Калининграда в Москву, там перебрались в Домодедово и полетели в Ташкент. В Ташкенте на следующий день мы поехали становиться на учет в местном военкомате, встали на учет и от нечего делать поехали в новый Музей Искусства. Бродим по залам, и в одном я вдруг вижу картину некого Карахана «Осень в горах» — дерево, роняющее красные листья, осень, горы… Так стало больно на душе… И я говорю Славке: знаешь, Славка, поедем не на Иссык-куль, куда мы с тобой собирались, а в Наукат, к моей бабушке… Тем же вечером мы сели в андижанский поезд, утром были в Андижане, переехали в Ош, а оттуда еще 36 километров автобусом и приехали в Наукат. Пошли сразу к бабушке.

Отец после смерти моей матери был женат на другой, поэтому я не любил появляться у них. Приходим к бабушке — двор закрыт. Мы перелезли через забор, видим — урюк спеет, вишни спеют, поели всего, просидели час-другой, а бабушки все нет и нет. Я говорю: наверное какая-нибудь свадьба у отца — обрезание сына или в люльку кладут кого-нибудь, пойдем, мол, хоть ключи заберем. Идем к дому отца, что в трех улицах от бабушки, и когда поворачиваем на его улочку — видим толпу у его ворот. Видишь, говорил ведь я, что свадьба или еще какое торжество… Заходим в ворота, а в это время толпа восклицает «Аллаху Акбар», и выносят гроб бабушки… Мы присоединились к процессии, дошли до кладбища, где меня и попросили бросить первую горсть земли в ее могилу…

А потом отец мне рассказал, что последними словами бабушки были: «Я не умру в мире, если Х не бросит горсть земли в мою могилу…»

И вот представь, где Калининград и где Наукат! Другой конец света! Сколько случайностей — закончи я контрольные чуть позже… Пошли командир роты меня на лесоповал… Не пойди я в музей, не увидь эту картину… не реши ехать в Наукат… не сиди эти часы у бабушки… не приди в дом к отцу… Вешки… вешки…вешки…

 

Х замолкает. Потом странно улыбается и как бы продолжает:

— Не реши твой брат копаться в своей родословной… не напиши он тебе об этом… не найди ты литовского письма… не окажись Роз-Мари единственной литвоведкой… не веди она мастер-класс на этом биеннале… не начни ты искать русские фамилии… не приди, наконец, на этот биеннале… что еще? Не сиди мы вот тут с тобой и не… И причем тут Островский? Вешки… вешки… вешки…

Она задумчиво пожимает плечами и потом мелко-мелко смеется…

 

Я никогда не видел черта, — думает Х. — Никогда не швырял в него чернильницей. Но я не видел и ангелов… Так что это?!

Они едят молча десерт — какое-то замысловатое мороженное, она слегка и по-старчески покашливает и сама же оправдывается:

— Я ходила к врачу, проверялась, все чисто, а вот все покашливаю…

Уже поздно. Все меньше людей остается в пабе. Чем закончится этот вечер? Не хочется думать.

Им приносят счет. Его карта не срабатывает. Вернее, не срабатывает аппарат, считывающий карты: слишком поздно, — объясняет бармен. Где тут ближайший банкомат? — спрашивает он. Бармен чертит миниатюрную карту квартала и ставит стрелку на одной из соседних улиц. Она остается в пабе, Х уходит за наличными к банкомату. Но и банкомат не работает. Он возвращается в паб, объясняет ситуацию.

— Завезите деньги завтра, — предлагает участливый бармен.

— Завтра утром я уезжаю, — признается Х.

Бармен переводит взгляд на даму.

— Да, конечно, я могу завезти, — торопится заверить она. — Можете записать мой телефон…

— Да нет, ни к чему…

— Тогда сейчас по дороге я сниму деньги где-нибудь в центре и передам через тебя, — предлагает Х, и она кивает головой. Они прощаются с барменом и идут к машине.

Уже далеко за полночь. Редкие машины бросят на них взгляд фар и пропадут за спиной. Они ездят по ночному городу от банкомата к банкомату — но, видимо, это час, когда все банки пересчитывают деньги, ни один из автоматов не работает. Они идут пешком по пешеходной части города, оставив машину за поворотом, от банкомата к банкомату: ни один из них не работает. Что за чертовщина?! — ругается он.

 

Но чем кончится эта ночь? Чем кончится эта ночь?

 

Чем кончится…

 

Чем…