ISSN 1818-7447

об авторе

Александр Мильштейн родился в 1963 году в Харькове. Закончил механико-математический факультет Харьковского университета. Служил в различных организациях с труднопроизносимыми названиями — например, НИПИАСУтрансгаз. С 1988 года пишет прозу, с 1995 г. живет в Мюнхене. Единственный сборник рассказов — «Школа кибернетики» (М., 2002) — вышел в серии «Оригинал» под редакцией Бориса Кузьминского. В «TextOnly» опубликована повесть «Дважды один» (№12).

Новая литературная карта России

Само предлежащее

Полина Андрукович ; Александр Уланов ; Александр Бараш ; Роман Фишман ; Илья Леутин ; Артём Верле ; Пётр Разумов ; Татьяна Бонч-Осмоловcкая ; Юрий Левинг ; Виталий Лехциер ; Юрий Гудумак ; Александр Мильштейн ; Андрей Урицкий ; Виктор Лисин

Александр Мильштейн

Водяные знаки

Cальваторе

Мне всегда становилось в первый момент немного смешно, когда в круг моих друзей или знакомых попадал очередной или очередная выпускник (-ица) Мюнхенской школы высокой моды («и дизайна», — кажется, она называется).

 

Я тогда говорил ему или ей, как правило: «Скажи честно, не оскорбляю я твои эстетические чувства?»

 

Дурацкий вопрос, я вот сейчас думаю: а что бы я делал, если бы кто-то ответил утвердительно?

 

Снял с себя одежду и выбросил?

 

Ну, может быть, в некоторых случаях это было бы не так уже… Но никто, конечно, мне в ответ не кивал, все модельеры были люди светские, я выслушивал фальшивый комплимент по поводу моих стандартных шмоток из C&A, и больше об одежде мы не говорили.

 

Т. е. если об этом и говорили рядом, за столом, то я переходил к другому столу или месту возле стойки.

 

Или я оставался на том же месте, но погружался в свои мысли, короче, я всё это пропускал.

 

Там в названии школы явно есть что-то ещё… таки «дизайн», наверно, а может, даже «арт»… и, как правило выпускники её не только «шьют», но и немножко рисуют, отчего, собственно, их и прибивало так часто к той же компании художников, к которой когда-то волной с другой стороны прибило и меня.

 

Последнее, что я видел из творчества модельеров, были рисунки, сделанные в темноте.

 

Вслепую то есть, вполне даже зрячей девушкой, глазастой такой… из итальянского маленького посёлка, расположенного в устье реки… в этаком «треугольничке-междуречье», как она говорила, возбудив моё воображение…

 

Она не выставлялась, рисунки я видел у неё дома, а так она работала модельером на один очень известный лейбл.

 

Единственным исключением из этого правила — говорить с модельерами о чём угодно, но только не об их работе, — был для меня Сальваторе.

 

Но тому были причины.

 

Прежде чем рассказать эту короткую историю, скажу два слова о её герое.

 

Сальваторе с виду и в те годы внешне не выглядел как боец: ну такой паренёк небольшого роста, совсем не качок… невысокий такой итальянец с бородкой клинышком и усиками, делавшими его, впрочем, немного похожим на Людвига Баварского.

 

Может быть, даже и не так уж «немного», я помню, что мы шутили не раз по этому поводу — что ему надо прийти как-то в это общество, где существует культ Людвига, может, даже в замок Берг в годовщину, которую они там отмечает, когда они там идут с факелами…

 

Кто-то из художников хотел снимать его в каком-то своём видео, а может, и снял, я уже плохо помню, и это же такая… старая идея, да, описанная и Фейхтвангером в «Успехе», и Домеником Графом в недавнем «Таторте», да и кем только не… и я вообще ведь не об этом.

 

Сальваторе, внешне похожий на баварского изнеженного короля, на самом деле был очень простого происхождения.

 

И он очень хорошо дрался, ну т. е. просто удивительно хорошо.

 

Один наш общий друг-художник отделался однажды незначительными повреждениями именно благодаря Сальваторе, который, спустившись по лестнице и увидев, что художник повержен и его добивают ногами — в полуподвале одного известного в ту пору ночного клуба («Первая лига»), не раздумывая, кинулся и так перемолотил трёх дебилов, что потом чуть не возникли проблемы с полицией уже у него… а художник отделался несколькими зубами и — шрамами на лице, которые «придали ему некий шарм».

 

Я не знаю, чем он там занимался в юности, он никогда нам этого не рассказывал, но все в нашей компании знали через какое-то время, что в момент Х с ним буквально происходит метаморфоза: маленький итальянец превращается в безразмерную боевую машину.

 

Один раз ему, правда, сломали голень в драке, на него ночью недалеко от Мариенплац налетели толпой и со спины какие-то, по его словам, молодые нацики… ну так он их как-то вычислил потом, выздоровев, и отметелил не по-детски.

 

Но я не о том.

 

Несколько лет назад Сальваторе придумал коллекцию под названием «Нарцисс» и, может быть, чувствуя некоторую банальность такого названия предметов, на которые покупатель смотрит посредством зеркала, а заодно и на себя… решил укрепить свой проект цитатами из мировой литературы.

 

Да вот я вспоминаю, что и лейбла тогда ещё у него не было, и он, значит, зная, что я там всё равно пропадаю, попросил меня стать его гидом в т. н. «Stabi» (Staatsbibliothek).

 

«Баварской государственной библиотеке».

 

Я заказал несколько атласов, которые не выдавались домой, а только в большой читальный зал, куда потом явился сам маэстро и долго их листал, советуясь со мной,. пока наконец не выбрал из бесчисленных изображений те, которые нам показались подходящими для лейбла.

 

Сделал копии.

 

Ну и я выписал ещё с десяток художественных книг, где жёлтый цветок так или иначе упоминался, в общем, проделал по просьбе Сальваторе определённые «решерши», и часть «нарциссической» литературы, как и ботанические атласы, не выдавались на дом, а только в читальный зал, так что Сальваторе сходил со мной в библиотеку несколько раз и сделал множество копий на ксероксе.

 

Сальваторе, в отличие от большинства других выпускников Школы моды, сам не рисовал.

 

Ну, или рисовал, как любой прохожий, поэтому изображение будущей коллекции он доверил нашему общему другу Томасу.

 

Что-то он описывал ему словами, что-то жестами, что-то всё-таки рисовал — схематично, и они провели так много часов вдвоём, дней и недель… Может быть, даже год, я точно не помню, пока Томас не нарисовал всё это красками, кажется, акрилом… причём так красиво, что эти его рисунки, побывав в довольно престижных галереях, висят теперь в частных коллекциях.

 

Рисунки, в общем, получились вполне замечательные, и, увидев их, и выслушав речь Сальваторе, конечно, так как это была аудиенция, один полумафиозный денежный мешок дал Сальваторе зелёный свет.

 

Сказав при этом, что он — Сальваторе — ошибся в расчётах: на такой проект нужно не пять, а десять лимонов.

 

Да-да.

 

Сальваторе рассказывал нам об аудиенции у мешка, на которую он ездил в Швейцарию, в мельчайших подробностях часа два, не меньше, хотя длилась она в реальном времени несколько минут.

 

Ну вот, а потом был business as usual.

 

Мешок передумал.

 

Может быть, он с самого начала не собирался давать никаких миллионов на «Нарцисс», а просто решил подарить хорошему парню два месяца счастья.

 

Которым Сальваторе щедро делился с нами!

 

Мы непрерывно пили за фантастический успех, и сияющий Сальваторе рассказывал, как он нас всех осчастливит: каждому должно было найтись место в его «нарциссическом» проекте, а не только нашему общему другу Томасу.

 

Я, при всей моей плохой совместимости с миром моды (побочное действие старого брака, я думаю, и ещё некоторых долгих отношений: я не могу больше нескольких минут находиться в магазине одежды, мне становится дурно, я хватаю что попало, плачу́ и выбегаю оттуда), представьте себе, вполне серьёзно относился к такой перспективе.

 

Да что там, мне казалось, что я уже работаю у Сальваторе — наш опыт в библиотеке разве не показал, что можно и меня как-то применить в модных целях?

 

Но, wie gesagt — as I already said, через два месяца мешок передумал.

 

Сослался на падение каких-то акций.

 

Несколько времени его отказ от обещаний не был однозначным, ну знаете, как это пишется в письмах: «К сожалению, пока нет, потому что обстоятельства изменились, но, может быть, в перспективе и…»

 

Сальваторе мрачнел, но ещё с полгода во что-то верил, пока не получил письмо от мешка, в котором была поставлена точка над и.

 

И вот тогда он стал впадать в настоящую депрессию.

 

Почти не выходил из дому.

 

Потом всё-таки вышел и пошёл с нами немного развлечься в Муфатхалле.

 

Это такой «концертный зал с минаретом».

 

Когда мы после концерта перешли из зала в тамошний бар, то не только Сальваторе стало немного не по себе…

 

На тёмные стены бара были приклеены нарциссы.

 

То ли живые, то ли искусственные, чёрт их знает, ну скотчем прикреплены прямо к стенам, я и сам смотрел на них, затаив дыхание.

 

Но прежде всего они окружали, конечно, нашего кутюрье… который отошёл от них в центр бара и какое-то время задумчиво покачивался там на каблуках, пока, сделав полный оборот…

 

Но тут ещё надо заметить вот что: на Сальваторе в тот вечер были туфли из коллекции «Нарцисс» на довольно высоком косом  каблучке… и я сейчас вспомнил, что эти туфли, которые были на нём в тот вечер, они были покрыты серебристой шёрсткой какого-то зверька… но какого — не могу вспомнить.

 

Сальваторе ещё раньше всем предлагал их погладить — эти новые его туфельки, хотя бы прикоснуться.

 

В них как будто ступал не один модельер, а вся его коллекция: целый сонм его видений, этих бледных существ в ещё небывалых одеждах, которые нарисовал Томас.

 

Сущности эти расходились веером из одной туфли, которая на тот день была единственной репрезентанткой и одновременно — точкой опоры Сальваторе в реальном мире.

 

Почему из одной? Из двух, конечно.

 

Просто когда Томас рисовал модель во фраке с меховым воротником, туфли не играли на рисунке особенной роли, и потому, наверно, ножки модели были на всех рисунках сложены вместе, так что видна была только одна туфля, на которой человек без лица стоял, как на пуанте, напоминавшей перо ручки.

 

Короче говоря, Сальваторе предлагал всем погладить шёрстку, которой были оклеены его длинные туфли.

 

Этим он доказывал нам, что его мечты уже можно пощупать руками.

 

Он боялся, что начинает казаться городским сумасшедшим.

 

Одержимым маниакальной идеей.

 

Он мне говорил о своих опасениях на этот счёт ещё до того, как мешок «дал ему подержать» десять миллионов.

 

А может, это сами растения, т. е. нарциссы сыграли с ним злую шутку, обвели вокруг стебля…

 

Остальное — это уже просто несколько фигур речи:

 

Сделав полный оборот на каблуке в центре бара — убедившись, что наклеенные на стены нарциссы окружили его со всех сторон, Сальваторе достал из кармана телефон, вызвал такси и поехал домой.

 

После этого я стал видеть его всё реже и реже.

 

С годами он сильно изменился.

 

Стал каким-то рыхлым, потерял форму.

 

Я не думаю, что виной всему кокаин.

 

Последний раз я видел его в Академии искусств, в аудитории «Салон» на концерте «Белой лошади»* * Тут. Повторю на случай, если у вас нет аккаунта в фейсбуке (и в любом случае замечу, что на фотографии карты разложены на моём школьном «выпускном альбоме»): «Eine originelle und drei wegen Sexismus — Vorwurf zugeklebte Einladungskarten zum «Das Weiße Pferd» — Konzert in Adbk München». Слева на фотографии аутентичная пригласительная карта, сделанная Тагаром (ударником группы) с использованием картины Джона Кольера «Леди Годива», на вчерашний премьерный концерт рок-группы «Das Weiße Pferd» в аудитории «Салон» Академии искусств, которую сохранил и подарил мне мой знакомый, скрипач группы, Бастиан Майхофер. Справа — три варианта аппликаций, которые музыканты сделали на всех картах-пригласительных по требованию устроителей. Как видно, на них картина Кольера полностью заклеена. На одних пригласительных просто полосками цветной бумаги, на других лицами каких-то афроамериканских певцов, кажется, из семьи Майкла Джексона, но я могу ошибаться. Объяснение устроителей: «Женщина обнажённая, это раз, это уже — сексизм. Во-вторых, она выглядит подавленной, униженной. Сексизм совершенно однозначно. Не говоря уже о том, что лошадь с попоной, на которой она сидит, явно дрессированная. Так что к тому же это издевательство над животными»..

 

При этом между предпоследней встречей и последней прошло столько времени, что нам уже как-то и не о чем было говорить.

 

Рука у него при пожатии была, как из ваты.

 

Он был не один, с какими-то новыми друзьями, которые показались мне синтетическими.

 

Может быть, я так подумал, потому что одновременно заметил в другом конце аудитории  девиц из сравнительно старой уже мюнхенской группы «Полиэстер», которые тоже пришли послушать новорожденную группу.

 

«Белая лошадь» ещё не играла, народ только собирался, мы сидели рядом с Сальваторе какое-то время молча, пока я ничего умнее не придумал, чем сказать:

 

«Я помню твою коллекцию «Нарцисс»».

 

Он вяло усмехнулся и сказал:

 

«Ты знаешь, Алекс, я думаю, что ты единственный человек на Земле, кто о ней ещё помнит».

 

«Ну… я же пишу», — сказал я в своё оправдание.

 

«Это я помню».

 

«Что в моду не входит, то попадает в мои тексты».

 

По-моему, эти слова вызвали у модельера ещё более кислую усмешку.

 

Я хотел было произнести тогда уже само бонмо, которое перефразировал.

 

На случай, если вы его не узнали, в оригинале оно звучит так: «Что в моду не входит, то из моды не выходит».

 

Ну да, ну да.

 

Но тут его новые пластиковые друзья потянули его к выходу, мы ещё раз пожали друг другу руки, и с тех я его больше не видел.

Водяные знаки

Ночью в поезде я отчего-то проснулся и увидел сидевшего на нижней полке человека.

 

Я тоже был на нижней, я лежал головой к окну.

 

Незнакомый человек сидел на другой полке.

 

У меня была подушка и одеяло, т. е. всё как полагается.

 

Человек сидел в темноте, но я его видел, потому что в окне, вероятно, мелькали огни.

 

Хотя поезд, должно быть, шёл сквозь горные массивы, и вокруг были только сгустки ночи, ещё более тёмные…

 

Но я ведь помню, что видел этого человека, были усы и серый пиджак, ну была какая-то подсветка из окна, фонари… да и неизвестно теперь уже точно, где мы в тот момент ехали…

 

— Что вы здесь делаете? — спросил я.

 

— Я посижу пять минут и уйду, — сказал он.

 

Так как-то обыденно, что я повернулся к стенке, уже соскальзывая обратно в сон, но зацепившись за что-то, сразу не уснул…

 

Где-то между сном и явью подумал, что кто-то хочет пересечь границу и прячется поэтому у нас в купе от пограничников, может быть, за ним гонятся… почему не помочь беглецу…

 

Какие границы?! — вдруг вспомнил я. — Нет давно никаких границ!

 

Я отвернулся от стенки, привстал на локте и сказал:

 

— Убирайтесь.

 

Незнакомец заговорил после этого так, как убаюкивают детей.

 

— Не волнуйтесь. Спите. Никаких проблем. Всё тихо. Всё спокойно. Я посижу тут пять минут и уйду. Пять минут. И я уйду. Пять минут. И я пойду. А вы спите спокойно. Всё в порядке.

 

— Вон! — сказал я. — Сейчас!

 

После того, как я повторил это третий раз, незнакомец встал, распрямился, как бы одёргивая пиджак, и сказал: «Ну тогда я уйду».

 

Он не намерен был больше терпеть обиды.

 

Всё это «на английском по-итальянски».

 

После чего я сразу уснул.

 

Мгновенно.

 

Как увидел, что он вышел, так и отрубился.

 

А утром на месте, где он сидел — на пустой полке, лежал мой кошелёк.

 

Я взял его, раскрыл и увидел, что он совершенно пуст.

 

Я даже не сразу вспомнил ночного гостя.

 

Ну, не в первый же миг.

 

Через секунду он как будто вынырнул оттуда, этот человечек… и беззвучно посмеялся надо мной.

 

Из чёрной внутренности кошелька.

 

Все остальные (мы путешествовали вчетвером) спали на верхних полках, не пострадали и вообще ничего не заметили.

 

Верхних полок в купе было шесть.

 

Третьи полки были не багажными, как в советском плацкарте, наоборот, они были удобнее, чем вторые.

 

На нижней спал только я.

 

После этого я сказал, что поеду сразу же назад, не покидая вокзала.

 

Да, вот так меня раздосадовала эта кража — такое было со мной впервые.

 

Ведь сколько я ездил в поездах.

 

Ну ладно, дверь купе там у нас по сравнению с итальянской — это скорее была заслонка бункера, или сейфа.

 

Но и в плацкарте ни разу у меня ничего не украли.

 

В автобусе, в троллейбусе, нигде…

 

Проводник, когда я сообщил ему о краже, сказал, что надо было закрывать купе на замок.

 

Показал инструкцию для пассажиров, которую я уже видел — такой листок лежал и у нас на столике.

 

Я сказал, что щеколда в нашем купе не закрывается, поломана, он пожал плечами и сказал, что, если хочу, могу обращаться в полицию.

 

Вопрос был, таким образом, исчерпан.

 

В Лигу наций.

 

Я не мог себе представить детектива, который пошёл бы по следу ночного человечка сразу в трёх странах — Германии, Австрии, Италии…

 

Да хоть бы и в одной из них.

 

В Германии были тогда ещё марки, которые я собирался обменять на лиры уже на месте.

 

Я взял наличные с собой, на пять дней должно было хватить.

 

Что-то на счету у меня ещё было.

 

Вроде бы.

 

Может, и нет.

 

Марки разлетались быстро.

 

В общем, утром, когда мы подъезжали, я был уверен, что, приехав, сразу же поеду назад.

 

Это было не только «эмоциональное решение».

 

Хотя я тогда работал и получал неплохую программистскую зарплату, денег у меня не было и только что перед этим были большие расходы, связанные с…

 

А впрочем, к чему здесь эти подробности старого быта.

 

К тому же решение ехать назад сразу, т. е. не посмотрев на город даже краем глаза, не погуляв по нему хотя бы несколько часов между двумя поездами, было, скорее, идиотическим.

 

Как будто я злился на город.

 

Как будто это он пробрался ночью в купе и украл у меня деньги, которые я и так собирался на него потратить.

 

Кстати говоря, именно в таком графике я потом только и попадал в него, ни разу (кроме первого) по-другому.

 

Не на поезде вечером, а в шесть утра стартуешь на автобусе, несколько часов поразительно прямой параллели к т. н. «дороге Гёте», полдня и полночи бороздишь воду на вапоретто и ещё полночи — обратный путь, когда в окне уже нет никакого Тироля, никаких серых замков (в одном из которых я когда-то поселюсь, вот увидите, если не хватит денег купить, наймусь сторожем) на склонах высоких зелёных гор, за окном черно, но глазу больше ничего уже и не нужно, потому что, закрывая веки, независимо от того, спишь ты — недолго, потому что сидя, — или не спишь, видишь все эти камни вперемешку с морем.

 

В этом есть свой «сенс», правда.

 

Когда этот город так переливается по дороге назад из одного сна в другой, получается правильный пастиш.

 

Да-да, ровно одни сутки.

 

Хотя в первый раз лучше провести там некоторое время, чтобы посмотреть кое-что изнутри…

 

У нас на это ушло пять дней.

 

Мои спутники, недавние тогда ещё выпускники и выпускницы мюнхенских вузов (Академии искусств, университета Максимиллиана и Технического университета), уговорили меня остаться.

 

Или для начала убедили покинуть вокзал.

 

И где-то мы сели съесть пиццу, я заказал «сицилиану», официант воскликнул:

 

— Правильный выбор! Какую тебе, шестнадцатилетнюю? Или семнадцати?!

 

Кажется, на итальянском, но один из нас неплохо знал итальянский язык и переводил нам.

 

И как-то у меня вдруг изменилось настроение, я сказал, что я остаюсь вместе со всеми.

 

Занял деньги.

 

В первый вечер я решил пройтись один, чтобы «въехать» тогда уже в этот город, почувствовать.

 

Были поздние сумерки и шёл мелкий дождь.

 

Где-то начало апреля.

 

— Вы не подскажете, как пройти к морю? — спросил я у местных молодых людей.

 

Мой вопрос развеселил их, когда они поняли, что не ослышались.

 

— Да вот же оно! — кричали они, показывая на воду канала и друг другу: — Ты слышал, он хочет увидеть море! — и, смеясь, мне: — Да у нас море везде!

 

— Нет, — сказал я. — Я имею в виду не это. Я хочу выйти туда, где открытое море. Большая вода, — я развёл руками, от чего они ещё громче захохотали.

 

Они почти хлопали по воде ладонями и подошвами.

 

«Вот оно! Вот море! Взгляни сюда!»

 

Пока одна девушка не махнула на своих друзей рукой, вот, мол, дурносмехи, а потом ею же показала мне: «В ту сторону, там набережная, туда пойдёшь, потом свернёшь…»

 

И вскоре передо мной было море.

 

А потом вокруг.

 

Я не сказал, что я поплыл.

 

Или утонул.

 

Я заметил какие-то доски и пошёл над водой.

 

Кое-где перескакивая с одной на другую.

 

Как с лодки на лодку.

 

Но лодок там как раз не было.

 

Странные такие там были мостки, похожие на остатки какого-то склада, на притопленные ящики, которыми кто-то игрался, ставя друг на дружку.

 

От скуки, что ли, составляя такой пунктирный деревянный лабиринт.

 

Наверно, для ночёвки лодок, я не знаю — ни одной гондолы там не было, и я шёл по этим щепкам — кое-где торчали и палки — прямо в море.

 

Оглянувшись, удивился, как далеко я зашёл: вокруг теперь была вода.

 

Большая вода, как я хотел, и я стал вглядываться в темноту.

 

Как истукан, довольно долго стоял там.

 

Как на ходулях, которыми меряют глубину.

 

Я не знаю, что я там мерял.

 

Возвращался на берег я медленнее, чем заходил в море.

 

Потому что было уже совсем темно.

 

По тем же самым доскам.

 

Может быть, частично по другим — их было много.

 

Как будто прыгал по разрозненным ступенькам старой деревянной винтовой лестницы, вынесенной из подъезда через чёрный ход.

 

Разобранной и горизонтальной, как этот текст.

 

К чему все эти лежащие на поверхности сравнения.

 

Я никогда не «западал» на этот город, сорри за слэнг.

 

Только «зависал» в нём один раз, больше ничего.

 

Ну так, просто вспомнилось…

 

Впервые за столько лет, вот и попробовал заново записать, не впадая в высокопарность и центонность первой попытки, которую я предпринял, когда были ещё марки, и я писал тебе, что в те минуты почувствовал, стоя в темноте посреди лагуны в водяной взвеси, как на лесах, ушедших под воду, и повернувшись к городу спиной, то же, что и он, его дома и мостовые, и послал на следующий день голубиной почтой открытку с Сан-Марко, написанную на языке булыжника очень мелким почерком, и всё равно не хватило, я исписал часть репродукции (кажется, Тёрнера) на другой стороне.

Америка

Круг теста вращается в воздухе.

 

Подлетает вверх — под потолок… я чуть не сказал «под купол»… и — возвращается на палец человека в белом высоком колпаке, который улыбается на фоне раскалённой каменной печи.

 

Белый круг быстро вращается на его пальце.

 

И снова взлетает.

 

От него расходятся круги мнимой деформации: кажется, что всё вокруг уже немного пульсирует, дребезжит…

 

Вспомнилось, хотя я заказал «Quattro stagioni», что «Маргариту» в Америке называли «regular».

 

Может быть, только в Нью-Йорке.

 

В отличие от Нью-Йорка, о котором я написал уже триста бочек арестантов* * Рассказ «Город-герой», повесть «Нарисуй это белым», часть повести «Дважды один» и, как минимум, одна глава — «Sanity Asylum» — романа «Параллельная акция», в нерегулярной Америке я почти не был.

 

Филадельфия и Балтимор.

 

И ещё была какая-то третья точка между ними…

 

Там, где Снегирёв слепил из летающей пиццы отдельно стоящий дом.

 

«Летающей», впрочем, в другом смысле.

 

Но дом — в прямом.

 

Когда мы ехали из Нью-Йорка в Филадельфию, мы о чём-то заспорили, и Волынский сказал: «Ладно, давай спросим».

 

«У кого?» — удивился я.

 

У нас не было не только интернета, но даже мобильных телефонов.

 

«А есть тут один такой человек, который всё знает», — сказал Волынский.

 

Я думал, что он шутит, но он резко повернул руль, мы съехали с хайвэя и вскоре уже стояли на пороге дома, дверь которого открыл улыбающийся Снегирёв.

 

Такой же, как на первом курсе, когда мы с ним дружили, а с тех пор как будто и не виделись.

 

Теперь в гостиной у него был фонтан и каменная рыба, изо рта которой била струйка, и это дополнительное журчание удивительно подходило всегда тихому и спокойному голосу Снегирёва.

 

Трудно было представить, что он когда-то жил не в этом доме, а в квартире на Салтовке, — казалось, что он вместе с этим домом родился.

 

А плавали ли там у него живые рыбки золотые, я не помню.

 

Снегирёв рассказал мне, что всё, что я вижу вокруг, он купил на дивиденды, которые получил от «одной маленькой программки», которая «подсказывает пользователю, где ему лучше заказывать пиццу по телефону».

 

Снегирёв ответил на наш спорный вопрос.

 

Кто оказался прав, я или Волынский, не помню.

 

Как и — в чём был вопрос, собственно…

 

В самой Филадельфии есть памятник Прищепке — меня он по-своему тронул, может, потому и запомнился.

 

Ночевали мы там у ветеринарного врача Добровольского, с которым я тоже когда-то дружил, хотя он был старше меня на пять лет.

 

Какое-то время он ходил вместе со мной и моей половиной, с которой мы как раз представляли собой тогда такую прищепку, но благодаря Добровольскому что-то всё-таки видели вокруг себя.

 

Бывало, что он брал на наши прогулки гитару.

 

Мы сидели в саду Шевченко, и Добровольский пел песенку про собачку, где исполнителю надо было периодически очень громко и часто дышать.

 

Я об этом вспомнил, узнав, что он стал ветеринарным врачом.

 

А узнал я об этом уже только в Филадельфии.

 

Когда мы гуляли с ним вместе на втором курсе, он ещё не учился, он раз пять поступал в медицинский институт, проваливался и снова поступал, работая медбратом, или санитаром.

 

Однажды он неожиданно встал с бордюра, на котором мы сидели втроём, произнёс что-то вроде парафраза из Мандельштама — «и каждому тайно завидую и в каждую тайно влюблён», и после этого я его не видел, пока Волынский не завёз меня к нему в Филадельфию.

 

Видно было, что и он расцвёл в Америке.

 

А не только мои соученики с мехмата, как я думал, пока мы не заехали к этому радостному ветеринару.

 

Надо ли говорить, как я чувствовал себя среди моих соучеников…

 

Я думаю, не надо.

 

Принимал нас Добровольский очень радушно.

 

Более чем.

 

Когда мы ехали по ночному городу на машине Волынского, Добровольский сказал:

«А как ты отнесёшься к тому, чтобы устроить здесь твой литературный вечер?»

 

Я не поверил своим ушам — у меня даже книги ещё не было, она то есть утонула.

 

Волынский просто рассказал ему, наверно — наверняка, что читал мой «утонувший макет», который попал в Америку до меня и, по сути, это он, а не я был приглашён прочитавшим его Волынским на четвёртый день моего прибытия в Америке — в это небольшое обозрение, из которого я вернулся не в подвальчик в Бруклине, где Волынский меня подобрал, а в его квартиру на Манхэттене.

 

Где я прожил месяц, пока не перебрался в Бруклин Хайтс, и тоже благодаря тому, что там перед этим побывал мой макет.

 

Но это долгая история — о моей утонувшей книге, и я уже писал о ней, хотя и не так много, как о Нью-Йорке.

 

А это даже не короткий, а вообще не рассказ, не вопрос…

 

Но я был польщён предложением Добровольского.

 

Хотя ответил так же, как потом не раз отвечал в подобных случаях: «Спасибо большое, но это не нужно. У меня сценический синдром. Да и что я могу сказать».

 

«Я поэт, зовусь я Алик, от меня вам всем — рогалик!» — подсказал мне Волынский.

 

«Точно не хочешь?» — серьёзно спросил Добровольский, я кивнул, и мой литературный вечер был таким образом отложен на пятнадцать лет, а мы выехали на центральную улицу.

 

Ну, или самую весёлую.

 

South Street, кажется, она там называется.

 

И зашли в бар — первый мой американский, да ещё и с живой музыкой.

 

Ну вот, а в Балтиморе мы с Волынским пошли на новенький с иголочки торговый молл, на котором лежали морские слоны.

 

Или коровы.

 

Я бы предпочёл, чтобы в моей Америке жили морские коровы, потому что они дюгони и русалки, но Болотов (местный житель) сказал нам, что это морские слоны.

 

Не меньше десяти, прямо на молле, с которого они ныряли в океан и возвращались на тёплый бетон.

 

Погода была замечательная, солнце.

 

Больше ничего не помню.

 

В Филадельфии — Прищепка, в Балтиморе — морской слон…

 

Скайлайн?

 

И Добровольский, и Болотов жили тогда не так высоко, оба на вторых этажах  многоквартирных домов.

 

Так что скайлайн Балтимора я видел уже только в сериале «The Wire».

 

Мельком, с балкона.

 

Мы останавливались у Болотова, который был тогда знаменит тем, что стал самым молодым кандидатом физматнаук за всю историю Харьковского университета.

 

И женился на чемпионке мира.

 

То ли по шахматам, то ли по шашкам, я уже, правда, не помню.

 

Тем более, что Болотов с ней к тому моменту успел развестись и заново жениться.

 

Он тоже всё время сиял, просто-таки олицетворяя собой человека, который начал осуществлять Большую Американскую Мечту.

 

В каком объёме он её осуществил, я не знаю, я с тех пор ничего о нём не слышал.

 

О Волынском, по крайней мере, периодически доносились слухи, которые подтверждались, потому что их повторяли другие независимые источники.

 

Он пока что не стал президентом США, как ему пророчили общие знакомые.

 

Я бы не сказал, что в шутку.

 

Но стал вице, а потом и президентом большой компании, у него теперь «по-настоящему большой» дом, который мне недавно описал один фотограф.

 

Волынский на обратном пути в Нью-Йорк собирался сделать такой крюк, чтобы в моей Америке оказался ещё и Вашингтон, но — не случилось.

 

Повалил снег, мы на девять часов застряли в пробке, и я теперь вижу одну только метель там, куда указывает его рука со словами, что вот туда бы мы свернули, если бы.

Бриллиантовая девочка

Очертания приморского города, в котором был «летний лагерь для школьников», только что ещё были такими смутными, как будто мне было не пятнадцать лет, а три года.

Пока не поплыли чуть более чёткие кадры — как только я вспомнил, что нас оттуда возили на два-три дня в близлежащие горы, где мы стояли с палатками, питались консервами и сплавляли ветки по быстрой реке, взявшись за руки.

Не только консервами: я вижу, как мы идём над пропастью по шатающемуся вправо и влево щербатому мостику, и вдруг из чьей-то сумы передо мной вылетает лоток куриных яиц, который раскрывается в воздухе, яйца летят сами по себе и разбиваются о камни: жёлтые вспышки в зелёном потоке, далеко внизу.

Есть только миг…

Ну вот, эти желтки приукрасили немного моё воспоминание… и это всё, наверно, из второго плана.

Нет, вспомнил ещё: тёмные силуэты на фоне гор, почти в облаке, как будто в мультфильме… какое-то полушутовское соревнование… я борюсь с гидом, который старше меня лет на десять-пятнадцать.

Когда он делал очередной приём, я невольно вспоминал, что Кавказ подо мною… он же нам сказал, что мы находимся на высоте трёх километров над уровнем моря.

Нехватки воздуха я при этом совершенно не испытывал, даже во время схватки.

Наверно, потому что она была, по сути, шуточной.

Без напряженья…

Всё же, я думаю, гид немного преувеличил, мы были несколько ниже.

Ну, может быть, 2,5 км.

Я не проверил, смайл… потому что мы боролись не у края, а в центре огромного плато, т. е. ничего такого опасного…

И мне было совсем не стыдно оттого, что меня победил такой взрослый и дикий чувак, хотя… всё-таки немного обидно, потому что в кольце зрителей стояла Сильвия.

В которую я никогда не влюблялся, но было всё-таки неприятно… при мысли, что Сильвия видела, как горец поднял меня за ногу, как барана, подержал на весу, отпустил, смеясь, и я рухнул в траву.

Потом он меня, так же смеясь, хвалил перед всеми: «Маладец! Прёшь, как танк!»

Он был вольник, а я занимался классической и рассказал это на свою голову по дороге, однако боролись мы по его правилам, что давало ему дополнительную фору.

Впрочем, незначительную — по сравнению с другими его форами.

Вспомнил ещё вот что: одна девочка бежала в горы, и мы её долго искали, и это были уже не шутки…

Пока не нашли у подножья довольно далёкого водопада.

Кажется, кто-то из «подружек» её смертельно обидел, но все в итоге остались живы.

Это было единственное приключение.

Поиски.

Она была очень страшненькая.

Потом мне представлялось, или даже снилось, как мы её не нашли, и она то ли погибла, то ли зажила в горах, превратившись до конца в некое странное существо.

Эта девочка была не Сильвия, нет.

Сильвия была самой красивой в летнем лагере — вне конкуренции.

Но в памяти я сейчас чётче вижу лицо страшной беглянки, чем личико Сильвии.

Потому что Сильвия немного сливается… с обложками модных журналов, которых мы тогда ещё не видели, но… вот чувствовалось в Сильвии что-то… немножко другая красота то есть, «не совсем наша», да.

Ей признавался в любви наш вожатый.

Да и возмужавшие «пионеры», т. е. комсомольцы, можно сказать, у её холодной красоты был целый строй поклонников, хотя это звучит как-то двусмысленно… Написалось так, наверно, потому, что я вспомнил, как какие-то двое в коридоре признавались вместе: «Ну вот так получилось, ну что делать? Мы оба в тебя втюрились. Сильвия, мы серьёзно, это же трагедия, войди в наше положение, мы страдаем…» и т. д.

То есть что — «т. д.»? Далее признаний, которые Сильвия принимала со своей снежной улыбкой, ни с кем дело не шло, включая и меня, который не признавался ей ни в чём, и как вышло, что мы встретились с Сильвией через полгода в Харькове, я не могу вспомнить.

Может быть, случайно на улице.

А может, я позвонил ей, взял т. е. телефон, когда прощались.

Может быть, мы все обменялись друг с другом телефонами.

Не помню.

«Тут помню, а тут не помню…»

Имя я изменил, но на самом деле оно было не менее экзотическим для харьковского уха, чем «Сильвия».

Не говоря уже о её прибалтийской фамилии, звучавшей несколько похоже на «Фантомас».

Не знаю, дразнили ли её так когда-нибудь, она мне не рассказывала.

Я не дразнил и не называл её так заочно никогда, и, может быть, вообще только сейчас это подумал, потому что в моей прозе, помимо прочего, до недавнего времени был ещё и такой пунктик, как любовь к созвучиям, звукопись…

Ладно, раз уже изменил имя, скрепя сердце, потому что я и писать это начал, признаюсь, — первый импульс возник, — из-за того, что побывал вчера на выставке её невероятной тёзки… как будто эта тётка была её Сверх-Я… и если бы я сохранил здесь её имя, было бы столько тогда возможностей для отражений смыслов, преломлений, на целую повесть, но… стоп.

Во-первых, надо соблюдать вневременные конвенции, во-вторых, я здесь пытаюсь вернуться к более строгому письму и к малой форме.

Так что конспирирование имени будет благом не только этическим, но и эстетическим, и можно ещё и сократить его, скажем, до «Лия».

Стало быть, мы встретились с Лией через полгода после летнего лагеря, и потом могло быть так, что я брал её пару раз с собой на какие-то праздники во Дворце пионеров, где я занимался в Школе кибернетики.

При этом я вот сейчас усомнился было в том, что мы вообще с ней встречались хоть раз вплоть до 31 декабря 1980-го.

Но вспомнил, что мой одноклассник видел Лию со мной в городе, значит, мы встречались с ней до этого.

Потому что после — никогда.

Я помню, что Эдик, который явно подпал под её чары даже вот так, увидев её мельком со мной… что-то понёс пубертатное… стал интересоваться, «какой у вас секс?», хороша ли она для орального, хотя это он сказал, конечно, несколько иначе, после чего я не сильно стукнул его в челюсть.

Нет, это было не в её присутствии, а в школе через день после того, как он нас где-то увидел.

Эдик, в отличие от меня, занимался боксом, но драться мы не стали: он удивился, прекратил высказываться в таком духе… и пробормотал, чтобы я больше никогда так не делал, потому что в следующий раз он ответит.

После долгого перерыва — годового, наверно, мы встретились с Лией, когда я уже учился на первом курсе университета, а она института, который я на всякий случай не буду называть, как и её имя, скажу только, что Лия училась в высшем учебном заведении с несравнимыми последующими перспективами.

Ну, или так это тогда выглядело, т. е. в те времена, когда высшей была т. н. «сфера обслуживания».

Нам было по семнадцать лет.

Я просто так — уверенный, что у неё уже есть другие планы, — спросил Лию, не хочет ли она пойти со мной встречать Новый год в компании моих однокурсников.

Она неожиданно согласилась.

Перед этим я узнал, что девушка, с которой я встречался с начала девятого класса, праздновать Новый год со мной не пойдёт.

Я ни разу не переспал тогда ещё ни с той, ни с этой, да и вообще — ни с одной.

С «моей» девушкой то есть были только поцелуи, а максимумом нашего обнажения была её грудь.

Нет, вот, если точнее: в конце десятого класса мне удалось её полностью раздеть в лесу, она стонала: «Одумайся, Алик, ты всю жизнь будешь потом об этом жалеть… Что ты делаешь… Одумайся, Алик, ты будешь об этом жалеть…»

Она продолжала с закрытыми глазами повторять это какое-то время и после того, как я кончил, не успев полностью раздеться сам.

О чём тогда, может быть, я и пожалел.

Но когда мы возвращались из лесополосы в микрорайон, я подумал, что разница между тем, что случилось, и предыдущими пробуждением ночью в кровати… состоит в том, что теперь приклеилась не только часть моего тела к части хабэ, но и сон к яви… при этом так же ненадолго, как.

Что, вот так вычурно, обнимая её на ходу, я думал?

Всё может быть, я же писал тогда эти странные стихи…

А на квартире у С. собиралась не просто мехматовская компания, а этакая «сборная».

Они называли себя «Группой ММ51».

Они — не мы.

Лия была совсем другая, я же… Ну, я всё-таки полгода провёл с ними, или даже год, так что — «мы», чего ж открещиваться.

«ММ» — означало вот именно мехмат, 5 — потому что всего было только четыре группы на научно-производственном отделении мехмата, а 1 — обозначало это самое отделение, которое только и считалось среди членов ММ51 полноценным, хотя были там и студенты с прикладного, тот же С., например.

Откуда там не было ни души, кроме меня, так это с моего «механического» отделения, вот это уж точно.

За день до Нового года «группа» ММ51 раскололась на две половины, одна из которых шла встречать Новый год на квартиру к К., другая к С.

Обоих я имел честь встретить через десять лет в Эрец Исраэле, но что это я… опять туда же, к прозе оффтопов без берегов, руля без ветрил… стоп, стоп.

Меня приглашали и туда и туда, ну как такое трогательное недоразумение — «живой механик»! — а мне было всё равно, куда идти, и я выбрал «парти» С. просто потому, что это было ближе к моей квартире.

Как будто просчитав заранее все ходы.

На самом деле ничего я не просчитывал, хотя помню, что на что-то надеялся: неожиданное согласие Лии пойти со мной внушало надежды на дальнейшее, мы же уже были «взрослыми людьми».

А квартира у меня была пуста — впервые в жизни меня оставили одного дома.

Родители и дедушка уехали встречать Новый год в Донецк.

Где я тоже бывал на Новый год, но только в глубоком детстве.

Именно в Донецке я впервые узнал, кто такие евреи и кто такие челюскинцы.

Что немудрено, потому что мы жили там на улице Челюскинцев, и я спросил, кто это.

А эпизод «узнавание, кто такие евреи, на примере» я уже написал в «Параллельной акции», так что не буду повторяться.

Донецк, да… где в первый наш приезд (мне лет 5—6) брат моей бабушки, в памяти внешне совсем уже неотличимый от Ростислава Плятта, встретив нас в центре, царственно провёл рукой по мириаде огней и воскликнул: «Ну что? Можно это сравнить с вашей Сумской?»

Вчера его дочь сказала моей маме по телефону: «Вы не представляете, какой у нас был город!»

Всё-всё… не так уже много я помню, ну разве что ещё кинотеатр с невероятно большим экраном — кажется, в Харькове и в самом деле не было не только такой иллюминации перед Новым годом, но и такого большого кинотеатра…

Красный тяжёлый занавес ползёт в стороны, парча… так медленно, что, кажется, по сей день… но видны и силуэты четырёх огромных всадников на фоне заката… или восхода… и звучит: «От темна и до темна…»

Но это, кажется, накладка, это песня из другого времени: «АукцЫон»…

Стало быть, дедушка и родители были где-то там — в Донецке, наша трёхкомнатная квартира была полностью пуста, а был ли у меня план, я уже не помню, может, и был в подсознании, и дальше всё пошло по этому плану.

Я тогда писал обо всём стихи, как ни странно, и, стало быть, я уже не первый раз пытаюсь описать эту ночь.

«Квартиру заполнило племя яйцеголовых Дамы держались с тобой очень важно Хотя и снимали некоторые условности Некоторые решались напиться отважно Я был в общем-то их современником А ты знала, куда идёшь Но то у тебя, то у меня попеременно Губы сводила смешливая дрожь…»

Зачем здесь эта их премьера, не знаю. Нелепые вирши. Их никто раньше не видел, как я уже сказал.

И Лию я после этой ночи не видел вообще… Или?

Нет.

Мы таки встретились ещё один раз, причём у неё дома.

Открыв дверь, Лия провела меня в комнату, не дала обнять, сказала «садись», после чего сказала, что я слишком плохо одет.

Я сказал, что я не думал, что для мужчины это имеет значение.

Она сказала: может быть, в мире, в котором ты живёшь, и не имеет. Но я живу в другом мире. Где это не просто имеет значение, но — огромное.

И вообще: мы не пара.

Это она сказала.

Я решила пойти с тобой, — сказала она, — просто потому, что я думала, что буду в безопасности. Потому что, если я поеду со своими друзьями, они там такое устроят… я примерно представляю… что я за новогоднюю ночь точно лишусь девственности. И я поэтому поехала с тобой в твою приличную компанию, я же не знала, что ты… террорист. — Тут она один раз за время последнего разговора слегка улыбнулась.

У меня были свидетели — человек тридцать, готовых подтвердить, что я не силой тащил Лию в машину, а скорее она меня (ей стало «страшно скучно» среди моих однокурсников, что я предвидел).

А таксист мог бы подтвердить, что она ни слова не возражала, когда я назвал мой адрес.

Ну да, потом мы были без свидетелей… Но я был терпелив и делал только то, что Лия позволяла, а она в свою очередь делала то, о чём я её просил, только под утро, когда мы перешли из гостиной в мою комнату — там она почему-то почувствовала себя свободнее, как будто в гостиной на неё давила мебель, фотографии, телевизор…

Хотя телевизор я вскоре выключил… но в первые минуты, лёжа в постели, мы увидели, как серо-белый Кутиков на экране, испещрённом помехами, прямо под нашими ногами… и это не совсем фигура речи, потому что, когда впервые лежишь с девушкой, вертикаль и горизонталь… и где-то между ними — Кутиков, стало быть, ревёт: «Если б каждый выбирал себе коней…»

Там были ещё слова: «Это был бы сон, волшебный сон…», и когда я через полгода случайно встретил в Лазаревском Макаревича, и он сказал, что их только что впервые показали по ТВ, я позволил себе усомниться.

Я сказал, что я уже видел их в телевизоре.

И он тогда уточнил: впервые по ЦТ.

Центральное телевидение.

А что, было ещё какое-то?

Может быть.

Да, вот вспомнил: помехи означали, что это был не первый, а какой-то другой канал, который у нас принимался хуже, что-то с антенной, может быть, ветер.

— Не обижайся, — сказала Лия, когда я уже был в дверях (когда мы встретились у неё на квартире через день или два), — у меня такое правило.

Или она сказала «привычка?» «Традиция»?

— Я всегда напоследок говорю гадости. Не только тебе, а всем, ну вот я такая.

И хотя я не могу сказать, что меня так уж обидели её слова о том, что я плохо одеваюсь, я и в самом деле никогда больше ей не звонил и никогда больше не видел.

«Ну, и как поживает твоя бриллиантовая девочка?» — спросил меня С., которого я встретил в университете, когда начался семестр.

«Ты о чём?»

«Ну как, ты же на Новый год приходил с девушкой, на которой было столько бриллиантов… Что все потом только о них и говорили».

«Что, правда? — ещё больше удивился я, подумав, что я же обшарил всё… ну т. е. каждый «закуток»… — А я и не заметил». 

Театр оперы и балета

Где-то в самом начале девяностых, или в конце восьмидесятых, мы сидели с Шурой Шелестом за столиком в таком кафе в Оперном театре, который тогда ещё, кажется, не работал, основные залы, то есть, не работали, но такие вот окраешки уже были обитаемы, как это кафе, выполненное в виде небольшого круглого зала, может быть, с наклоном, амфитеатром… и была там маленькая круглая сценка (может, и есть, я не знаю, что там сейчас), она была пуста, но само кафе заполнено. За соседний столик уселись две девушки, Шура, сидевший к ним лицом, как-то вопросительно кивнул им, а потом сказал мне: «Пойдём-пойдём», взял свой кофе, арахис, я взял свою чашечку, и мы пересели за столик к девушкам, оказавшимся иностранками из Польши. Они спросили нас (кажется, по-русски, а может, и по-английски, не помню), что мы порекомендуем посмотреть в нашем городе. Шелест опередил меня с моим, уже готовым вылететь изо рта, перечнем достопримечательностей, словами: «Да как вам сказать, милые девушки. К сожалению, вообще нечего смотреть в этом городе. У нас в городе даже стриптиза нет!»

Он помрачнел при этом и схватил бороду, как он это делал, решая задачу. Шелест тогда уже был почти полностью лысым, борода была лопатой, он напоминал главаря басмачей из фильма о Гражданской. А дальше сложно, как всегда, передать эффект от совпадения: после этих слов Шелеста, может быть, я стал улыбаться, мол, приятель у меня шутник, может быть, и девушки заулыбались, но всё это молча, и вот в этой тишине, или там играла какая-то музыка… но щадяще так, для Харькова тех лет, не очень громко, и вот из-за столика встал парень и прошёл на сцену, где он начал пританцовывать и снимать с себя одежду. Он не мог слышать слова Шелеста, он слишком далеко от нас сидел. Может быть, он проиграл какой-то спор у друзей и подруг, которые теперь ему аплодировали. Парень разделся до трусов, поклонился и снова оделся, и ушёл со сцены. Мы были под впечатлением и ещё минуту или две как бы молча спрашивали друг друга, встречаясь глазами: «ну как, а, каково?» «Как во сне», — сказал кто-то из нас, и, по-моему, я после этого ещё рассказал анекдот про Оперный, которого ещё не было, но где мы уже сидели, причём… он был, казалось, всегда, то есть на самом деле он строился столько, сколько я себя помнил, — начали, когда я был маленьким ребёнком, заморозили строительство на десятки лет, а когда я закончил университет и стал эмэнэсом в НИИ, нас посылали туда на стройку, и я запомнил его внутреннее пространство, когда там была дикая природа, какие-то карьеры из песка, там развелось множество куниц, которые потом все переехали в Мюнхен, ну т. е. не все… Безумный прораб нам рассказывал, что ставит на них капканы, собирает на шубу жене… Огромные пустые пространства, да… причудливой конфигурации, лабиринты и пески… которые мы ковыряли лопатами, беседуя с Славой Солиным о литературе. Я помню, как мы, не прерывая раскопок, долго спорили с ним о том, что естественнее: рассказ или роман? Кажется, Солин считал более естественной формой роман, а я — рассказ. Мне уже это надоело — спорить о ерунде, я напевал «что лучше, пена или дом…» и предлагал оставить эту тему, но Солина, который тогда собрался переходить к большим формам, это волновало, и он продолжал убеждать меня, я невольно ему противоречил… Пока нас не рассудила женщина-строительница, немолодая баба с лопатой, да, на стройках тогда работали и женщины, и она выросла возле нас из песка и уверенно так сказала мне через плечо: «Рассказ!», что я вздрогнул — я не видел, как она к нам подошла и стояла рядом, внимательно слушая, оперевшись подбородком на черенок лопаты, плотная, в синем халате, в платке, может, не временная строительница, как мы, а уже постоянная работница театра, который тогда ещё больше напоминал внутренний пустырь города. Анекдот с бородой про него я рассказал полькам, потому что он был как раз о «достопримечательностях»: у гида спрашивают туристы, проезжая по Сумской и видя в самом центре города гигантские развалы недостроя: «А что это?», на что экскурсовод отвечает, глянув туда: «Это? А я не знаю — вчера ещё этого не было!» Вспомнил ещё: с Шелестом, который так же, как и я, закончил мехмат, но гораздо раньше, меня познакомил художник Мацкин, две картины которого я увидел у Шелеста на стенах, когда мы зашли к нему в гости. На одной из картин были две, по-видимому, размороженные курицы, немного приобнявшись, они лежали на кухонном столе, а что было на второй картине, я не помню. Да, помню только эти синие штампы на бледных куриных тельцах… крупные мазки пастельных тонов… и фон, кажется, был синеватый… Вообще почти все воспоминания о том времени у меня подкрашены этим синим-синим светом, какой в поездах был, когда в купе включали ночник, и ещё, я думаю, это из-за чернил, которыми я тогда всё писал, а потом уже нёс стопку машинистке Инне, которая печатала мой рассказ чёрными буквами, беря по 20 копеек за страницу.