Семидесятые
Я считаю, что это не плохой результат.
Из двух дюжин допрошенных друзей
только двое раскололись.
Валерий Николаевич угодливо дал
прочесть их показания.
Сначала Ларины.
Но она была совсем девчонка,
любила шмотки и зналась с фарцой.
Её прижали «спекуляцией»
(кажется, статья 154).
И зачем я давал ей «плохие книжки»?
Ну совсем не в лошадку корм.
И Митюхин.
Я его после спросил:
— Ты что, в штаны наложил
или просто сдурел?
Он ответил:
— А почему я должен был врать?
Митюхин — моралист!
Да это не курам — цыплятам на смех.
Так я и не понял: пересрал или козёл.
Нет, не плохой результат.
Только двое.
Правда, после дюжину как ветром сдуло.
* * *
Однажды Валерий Николаевич
растрогал меня до слёз.
Поглядев на портрет Стравинского
в моей съёмной комнате,
почтительно сказал:
— Пастернак…
У Надии на обыске офицерик,
увидев портрет Ахматовой,
просветлённо воскликнул:
— А, так бабка у вас еврейка!
* * *
Срок их заключения
так долог,
что начинаешь забывать о них,
и когда кто-нибудь
наконец
оказывается вне зоны,
испытываешь чувство ужаса,
но вскоре,
услышав по радио
о повторном аресте,
отдыхаешь душой
и блаженствуешь.
Надии
Дорогая, закладка,
которую ты вышила
украинским узором,
когда тебя заперли в карцер,
и которую ты после
подарила мне, —
в моей записной книжке.
Я хочу, чтобы имя твоё
переплелось украинским узором
с этими строчками.
Я хочу,
чтобы все мои слова
откликались на твоё имя.
* * *
Устраивать свадьбу во время чумы
было совсем глупо.
Но я не мог отказать родителям невесты.
Они позвали в ресторан своих друзей,
и нам кричали «горько».
Ещё был фотограф — свадебный.
Но где-то в глубине зала я заметил
другого фотографа — не званого.
Интересно, остались ли эти снимки в архиве КГБ?
А те записи, аудио, моих свиданий?
Хотел бы я услышать эти любовные стоны
тридцатилетней давности? Не уверен.
* * *
Она думала:
красить глаза или не красить.
А губы?
Маникюр не сделала.
Всё равно он не разглядел бы
со скамьи подсудимых.
Потом решила, что накрасит.
Пусть увидят,
что за эти семь месяцев
она стала ещё красивей,
ещё моложе.
И пусть после
он вспоминает её такой, красивой.
* * *
Мы сидели в ресторане Palffy Palac
на террасе с видом на пражский Град
c Великим Американским Поэтом,
его миловидной женой
и маленьким американским поэтом.
Маленький сказал:
— У нас сейчас фашистский режим.
Жена ВАПа поддержала его:
— Президент и его команда просто размазали нас.
Я деликатно заметил:
— Кто-кто, а я вас понимаю.
Представляю, каких трудов вам стоило уйти от ФБР.
Где будете просить политическое убежище:
здесь, в Праге, или в Париже? Я бы на вашем месте
просил в Париже.
Нависла тишина (так это, кажется, принято называть).
Маленький нарушил её:
— А разве это не коммерческий фашизм,
все эти жалкие киоски и палатки
на Староместской площади?
— Господа, — радостно воскликнул я, —
если мы сейчас сфакаемся до сокрушительной критики
МакДональдсов и размороженной жратвы на самолётах,
то я приглашу официантов
принять участие в нашей дискуссии!
Великий крякнул и сказал:
— Игорь, сядьте ближе. Я понемногу глохну.
Вы высказали несколько оригинальнейших идей,
и я буду размышлять над ними.
Я пересел поближе. Великий спросил:
стихи Аллена, Гэри, Джека,
ну всех нас, битников,
в русском переводе звучат?
— Знаете, Майкл, у вас есть стихи о том, как американская солдатня
в 1954 году у побережья Исландии расстреляла сто китов,
так, забавы ради.
— А, эти стихи нравились Вознесенскому.
— Мне тоже нравятся. Но вот какая незадача:
у нас это делали с людьми и более основательно.
— Ага. Я буду размышлять.
— Но если честно, то я перечёл перед встречей ваши стихи
и стихи ваших друзей.
Там так много наркоты, криков, воплей, камлания,
потрясающей акустики,
и вот что я понял: вы кричали порознь и хором,
потому что боитесь смерти.
Орущий — бессмертен.
По-английски ведь тоже есть выражение
«мёртвая тишина»?
— Я буду размышлять. У меня прежде
никогда не было такого разговора.
У меня тоже.