ISSN 1818-7447

об авторе

Виктор Iванiв родился в 1977 году, живет в Новосибирске. Окончил филологический факультет Новосибирского государственного университета. Печатался в журналах и альманахах «Черновик», «Вавилон», «Стетоскоп», «Воздух», сборниках «Время Ч», «Черным по белому», антологии «Нестоличная литература». Шорт-лист премии «Дебют» в номинации «Короткая проза» (2002), Отметина имени Давида Бурлюка Академии Зауми (2003).

Страница на сайте «Вавилон».

Само предлежащее

Дмитрий Григорьев ; Виктор Iванiв ; Игорь Вишневецкий ; Алла Горбунова ; Михаил Вяткин ; Леонид Гиршович ; Полина Андрукович ; Марина Тёмкина ; Игорь Померанцев ; Дина Махметова ; Марина Бувайло ; Антон Равик ; Наталья Ключарёва ; Анастасия Афанасьева

Виктор Iванiв

Покрывала с улицы Энгельса Рассказы

ЦЫГАНОЧКА

Кирилл некоторое время не спал, просто не мог заснуть, или не просто, в общем, бессонницы его длились неделями. Зато когда он, наконец, засыпал, ему виделись чудные сны. Он был глух на одно ухо. В детстве, купаясь в море, соленая вода с водорослями образовали там небольшую пробку. Море было Черным, как и кожа его и его семьи, бабушки, отца, матери и двух сестер. Все они были смуглы, потому что приехали когда-то с Адриатики, из Италии. Рассказывали, что прадед его держал во Флоренции типографию, а потом, вскоре после приезда нескольких художников из России, которые ездили в Рим и Флоренцию учиться по работам Джиотто и Рафаэля, перебрался в Россию, где устроился в одну из газет тем, кого обычно называют бумагомарателями. Марал он черной типографской краской, сделанной из черных, как кровь, италианских чернил, страницы небольшого петербургского журнала «Наш современник».

Купался наш Кирилл в Черном море, в городе Сочи, где адлерские часы останавливают знойное солнце, томительно спят. Часы-то спят, спят-поспят, а друг наш вот долго не мог заснуть, слишком впечатлительный был он, тогда мальчик, черномазый лягушонок, нильский заморош. В детском саду его сильно притесняли две грузные белые девочки, такие толстые и дебелые, с коленками как два мешка сахару. Но детский сад начинался только осенью, и тогда воспиталка, которая сильно его любила, так что брала с собой мальчика незадолго до прихода родителей в магазин, где выбирала себе платья, и примеряла их. Но это было далеко теперь, когда в на черном море в двадцатиметровых волнах купался он, загорал, бросал блинчики и рассматривал курортников в панамках на шезлонгах, девчонок в желтых и синих закрытых купальниках, таких же тощих и слабогрудых, и их счастливых и больших матерей.

В Сочи был он с отцом, и вот беда, отец вышел за газетой, нужно было подъехать одну остановку, и в автобусе цыганка вытащила у него кошелек, где были все деньги на всю поездку, а жить оставалось в городе еще неделю. Спрятала в пеструю юбку и исчезла, поскольку цыганки исчезают молниеносно, вот ее бледное личико мелькнет, улыбнется вам, подмигнет, и уже скроется она на вершине лестницы, куда, слетаются ее подружки, товарки, этого веселого индийского, как вишневый сок племени, и исчезнет в толпе. Отец, однако, не растерялся и погнался за воровкой, думая настигнуть ее и то ли хитростью, то ли умыслом — не рассудок, так бес! — отобрать у нее то, что просил у него сын, а именно: абрикосы и базарные фрукты, белые модели аэропланов и, главное, фотоаппарат Киев-автомат, маленькую украинскую черную камеру для мгновенной фотографии, которые дома с сестрой они бы напечатали в темной комнате, завесив окно черным в красный квадрат одеялом, и потом показывали бы друзьям. Фотокамеру они как раз сегодня собирались купить…

И, надо же, так случилось, что сгустились уже ранние южные сумерки, и мальчик наш лягушонок, видя, что отца нет, сообразил, что нужно возвращаться в гостиницу, благо до нее недалеко было, скоренько оделся и в мокрой одежде побрел. А прямо за пляжем торчала старая сухая ветла, от обгоревшей молнии, и вот залюбовался мальчик, как села на нее птичка-голубка, и подошел ближе, и сам не заметил, как оказался в деревне в сумерках, и выбежала на двор страшная черная собака и залаяла на него, и вышла из избушки белая почему-то и не загорелая женщина, и сказала: поздно уже, милок, гулять, оставайся ночевать-почивать, а папу твоего мы завтра найдем.

И остался мальчик спать на белой печке — зимой здесь сыро и приходилось топить, и разыгралась ночью на небе страшная гроза, и молнии били, и собака черная все лаяла, лаяла. Тревожно было Кириллу-лягушонку, вылез он на чердак и стал смотреть, как бились синие и трепетали зеленые молнии, и как море шло на штурм волнорезов, дерущих горло страшным криком мальчика Кирилла, поскольку молния ударила прямо в громоотвод домика, на чердаке которого он стоял и глядел в черную ночь.

9-е МАЯ

Квартиру в Риге отдали старым владельцам. Отец давно расстался с нами, а отчим, Путаник-Глебов, посмеялся, предложив матери быть ее сутенером. Учеба моя в техникуме была не закончена, но начатками программирования я овладел. Оказались мы в Петербурге, и расстались мы с милой матерью моей в слезах, оплакивая нашу сирую участь, решая выбираться поодиночке. Неделю я побродяжил по городу, спал на скамейках, благо было лето, а потом приблудился в одно общежитие, где дали мне постой. По объявлению нашел я работу в типографии, где научили меня компьютерной верстке, а разноске бумаги с двенадцатого этажа на первый сам я научился. Работал я по двенадцать часов в день и получал за это 150 долларов в рублях. Потом получил я заказ от одного банка на создание сложной программы для их черно-белой финансовой ведомости и справился с этим делом хорошо, но они, памятуя о семитской вежливости своей, заплатили мне только 18 августа 1998 года, уже по новому курсу. Как раз в этот день предложил мне комендант общежития переехать с пятого на первый этаж. И на следующий же день новые соседи мои, оказавшиеся наркоманами, ограбили и жестоко избили меня.

Спустя две недели отправился я на новую работу, стараясь проходить по освещенной стороне улицы, раз уж нельзя было в светлое время дня. Яркие огни тревожно плыли по дорожной воде, и казалось, что это я плыву, и только голова моя торчит. Действительно, я приближался к Неве, и с острова входил в мою бедную голову немыслимый по протяженности квадрат тюрьмы, и каждый следующий шаг привязывал к щиколотке гирю. Сквозь глухой кирпич, казалось, слышны были крики, и в окна взмывали руки избиваемых. Тяжелая ртуть наваливалась в руки, и даже камни не могли поднять лиц к солнцу.

Не так давно мне рассказывали, как однажды на том берегу реки собралась небольшая компания, распустила в воздухе синие воздушные шарики, и, таинственно жестикулируя, благостный белобородый старичок, ее предводитель, покачиваясь на ниточках ножек, сообщил девушке из другого города, что они собрались здесь для презабавной и интересной экскурсии, а посвященные молодые естествоиспытатели, посмеиваясь, молчали. И прямиком направились в эту тюрьму, где впечатлительная девушка увидела Настоящих заключенных, но не могла поверить, до того казалось ей, что это для нее все специально разыграно и потом по сто раз рассказывала это всем своим подружкам.

Меня только один вид валявшихся во множестве по дороге скатанных белых шариков, утяжеленных хлебными катышами, которые зэки выстреливали из оконец, приводил в такое уныние, что хотелось плакать горько, да не было слез. Но проходил я мимо это тянущееся целую американскую милю исправительное учреждение, проходил и вскоре попадал на работу в офис. Но время шло, а зарплаты все не было, и выгнали, наконец, и из общежития.

Наступил конец сентября, быстрые тучи беззвучно летели и сеяли сумрак. Мерзнул я на лавочке и подумывал уже отдаться кому-нибудь в рабство, ибо мое воспитание не позволяло мне даже подумать о воровстве. И вот утречком обнаруживаю себя на голубой скамейке перед домом, с ломотой в костях и голодом в желудке, а надо мной склоняется бритый старичок со сверкающими молодыми глазами и манит к себе и обращается ко мне с такими словами:

— Молодой человек, второй раз уже вас здесь замечаю, вижу бедственное положение ваше, не хотите ли подработать за кров и харчи?

Пришлось соглашаться. Поднялись и увидали мы в квартирке комнатку, лесенку и чердачок. В комнате были разложены в строгом как солдатике порядке идолы для ритуалов всех национальностей, погребальные принадлежности, завешенные зеркала и открытые окна. При разговоре дяденька оказался безумным врачом, потерявшим ногу — сразу от голода и усталости я не заметил, — и открывшим клинику метемпсихоза. Загорелый старикан помогал нуждающимся отправляться в тот скорбный путь к загробному миру, куда я, казалось, и двигался. Специальным разговором заговорщицкий дядян облегчал страдания душам, отправившимся на тот свет.

За ужином, или обедом, не помню, Дядян сказал мне, что ему нужен помощник в этом трудном его деле. Иди, поспи пока.

Я поднялся по лесенке на чердачок и заснул. И где-то под утро провалился в такой сон. Девушка, которая ждала меня в городе Винограде, писала мне письма и смешные фотографии, ласково ласкательно желая, чтобы у нее был ребенок со мной, намекая на это, приснилась мне. Вижу дальше, приходят два человека и уводят ее под белы рученьки, всю в фенечках и счастливых слезах, и тут же одновременно приводят мне другую — вместо той, высокой, — маленькую, кудрявую и добрую, как дочь. Вот теперь она вместо нее, говорят во сне. Проснулся я в комнате на чердачке и оглядел ее — там стояла большая тахта, столик и стульчик, и маленькое окошко было. Выглянул из него — летят, вижу, голуби у Пяти углов. Спустился, позавтракали со стариком. Говорю ему — надо мне бы курева купить. Он говорит — да, курить дело благородное! Спускаюсь к киоску, прошел метров сорок, а там, вижу, женщина, отдаленно — вижу я плохо — напоминающая мою мать. Подходим друг к другу, и точно — мама родная моя! После плача и утешений говорит она мне, что заработала денег, занимаясь сайентологией, сектанты ей помогли, и вот иди купи себе компьютер и снимем квартирку, будем жить. Но я ответил ей: мамо, ждет меня далекий город Виноград, уезжаю туда. Ну, я к тебе потом приеду.

Сел я в поезд с компьютером, выхожу в городе Винограде — а там еще надо спускаться по ступенькам на платформы, нет еще новшеств — шагнул и вперед. Около полуночи. И встречают меня та девушка, которую от меня во сне увели, и паренек в полосатой маечке и кудряш. И вдруг подходит к нам бомж и говорит — выпейте со мной. Черный бомж, с бородой, но без слюней, как в Москве. Я говорю — сегодня же девятое мая! И поцеловал его.

БИЙСКИЙ «ЛУЧ»

1.

 

Я проснулся рано, лег поздновато, потому обошлось без снов. Забыл выпить чаю даже, пошел за куревом, забыл и зажигалку, пришлось купить и ее. Встретил Витю, вчера он был неделю немыт, потерял мобильник, а сегодня побыл у девчонки и был чист. Он второй раз уже запоминал мой мобильник вчера «боинг тушка сорок семь», хотя давно было в прошлый раз то. Он пообещал рассказать мне про Гоа. Жекин друг туда тоже ездил, ходил, обернувшись, обернувшись в тряпицу. Он работает проводником.

Недавно спускался по лесенке, и малютка цыганочка с лицом энгельсяночки подарила взглядом. Но денег не попросила, даже руку поцеловать с земли не успела. Это на Восходе, на виноградной лесенке. На Восходе пивзавод был. Лемеш как-то зашел на завод и перепутал туалет с кабинетом директора, а его друг перепутал туалет с платяным шкафом, шифоньером в своей квартире, да еще при матери. Видел и Лемеша у кафе Мечта, возле дома Эммы Моисеевны, пианистки из Дома офицеров, которую баба Зоя тайно крестила. Как там настройщик Герман и как там его сын аккордеонист?

Побежал к Паше. Поговорили с отцом его. Друзьям прощают, а родителям вот нет, сказал дядя Гена. Паша мамин сын, учительницы музыки, а Леон — папин, аккордеониста. Я и то простил. Все таки Паша димин, а я филов. Шел Паша как-то в горах. Поднимался в тумане один. Нашел сорвавшегося поляка. Тот был мертвый человек. То, что он мертвый, а к тому же поляк, выяснилось, когда Паша вниз спустился в туман, а забрался уже до конца почти. Через час, когда Паша вновь поднялся наверх, он увидел, как отец его скачет, от земли до звезд подпрыгивает с другой стороны горы. Старшой мой сынок, сказал отец, мой сынок старшой. Обнялись, ну проводник коня дальше повел с отцом, а Паша перевалил гору и там заночевал.

Настроить пообещал Павла отец мне фортепиано. Я туда шел когда, девушки в черном попадались все больше печальные, а обратно все в белом — это как к аэропорту идти вверх. А по той стороне, бибикая, таксисты проехали, трезвоня черным кортежем. Перешел опять под мостом с люками, да про Ленку все думал, забыл об энгельсяночке загадать. Перешел на ту сторону на свою, у общественного каменного туалета, гранитно-булыжного, теперь там продукты.

А давеча, когда проходил по тоннелю по Линии, загадал. Тоннельное зрение развилось, далеко, кажется, идти, а идти-то три минуты. А раньше долго казалось. Часики быстро идут, а часы долго тянутся.

Солнце вышло, как перешел от туалета, тут и сон прошел. В автобусе кондуктор цыганил, жаркие женские тела, и женщина с розою на губе от ожога. Как у слонятки хобта. Только подошли, как Ленка вышла, красивая, поющая, побежали с Яшкой куда-то. Защемило от смеха ее, да еще на мамины пришёптывания ругался. Поехали на дачу. Говорили про собак. В доме черное колесико, да чайку попил, да полез на второй этаж сон дневной досматривать. Тахта, тети-нюрин стол — всё из фанерки. Тети-галин табурет с кожей из «той, хорошей страны». Курить хочется, мотыльки, и лампа круглая горит. Славно, привольно. Да, в больнице были покрывала с улицы Энгельса.

 

2.

 

Ночь подошла, и спящий рыжий ребенок, переигравший в пионербол и перекупавшийся в заливе в Сосновке, разжег костер, и мы заговорили о том, как вернуть нам собаку. Я рассказал ему об Ахетатоне и о том, какие мы, Витим и Динго, собаки.

Пили чай, и тетя рассказала, как забыла, что ее накрывал где-то над озером башлыком паренек, о котором она забыла, потому что не любила. А тот, кого любила, женился на ровеснице и уехал строить гидроэлектростанции.

Дядя Алик умер. Он жил в деревне, за аэропортом, возле кладбища, пил чифир и делал оптику, отвлекшись от торговли книгами. Но его интересовали только военные самолеты, поля времени и гитарная музыка.

Всю ночь я грезил о том, как мы разносили газеты в день сдачи марксовой экономики, как валялись в лесу пьяные, как не спал ночами и выпивал за 20 секунд бутылку портера, как Рец выходил из окна и стоял на козырьке совпартшколы, как я развязал драку с любимым другом, как Леха побрил голову, и я его не узнал, и как планировали вдоль улицы газеты, и как горели, как сгорел и старый дом наш, оставшийся только в гугле, как отец сонного ребенка стоял на пепелище и как теперь все хорошо. Тетя выбегала как матрона, в ночнушке, и глаза, больные бессонницей, посверкивали.

Да, бессоннице я научился у Фила.

Утром познакомился с пожарником Вовкой, который спасал и восемь месяцев валялся в госпитале, обгоревший. Он шел на рыбалку и там помазал меня дегтем, рассказал про серку и чугунку и сказал, что просыпается с коровьим ревом. Я сказал ему в ответ, что моя гражданочка хорошая далеко и скорее напоминает божью коровку. Бийский «Луч» горек, а «Тамбовский вожак» сладок, товарищи-граждане.

РАССКАЗ СОБАКИ ВИТИМА

Вскоре после первого мая, когда зигзагообразными кусками сгорела земля и постройки на дачах (пожар начался от ворот промзоны, граничащей с кладбищем), и люди с ведрами и песком отбивали пламя до приезда пожарной команды, спасая плодовые деревья, которые зацвели на следующий день, отправился я в город Барнаул. Товарищи мои меня не встретили. Ночь я провел в городе, блуждая кругами под лай собак и встречая случайных спутников, заходя в казино, чтобы сдать памятные мне часы музыканта Андраде за сто рублей, там же оставил я и ключи в портфеле, танцевал на подиуме местного клуба Африка, но был согнан, а сандалии утопил в реке Обь, спускаясь с обрыва высотой с полет коршуна.

Столь негаданое мое появление встревожило мою тетушку, которая и нашла меня босым и голодным, лежащим на тумбе недалеко от монумента славы героям на площади при вокзале в горизонтальном положении. Было жарко, и нас, Нежную скорую красную армию, в которую вошли я и моя тетушка, военный врач, посадили силы вокзальной милиции в маршрутку. В которой разговорились мы с двумя турецкими эфебами, один из которых был красив, как темная гроздь винограда, а второй был его стражем. Мы говорили о проблемах моей сестры молнии, секте ассассинов и русских дервишах, отвлекшись от простой алгебры и мнимых чисел. На следующее утро я, пересилив снотворное и разбросав по квартире свою семью, посадил эфебов на поезд, и они пригласили меня и мою сестру-молнию по имени Джинния в Стамбул. Как только вышел я из маршрутки, все баскующие женщины окрасились для меня черным влечением кааба, и тетушка, прирожденная чеченка, была выдворена мной, поскольку столь нежна была ее кожа, столь жарко было ее тело и столь явственно ее воображение.

На следующий день я встретил гитариста В., который сказал мне, что остался только с гитарой и собакой и будет выступать в военном оркестре.

И вот прошло две недели отнюдь не буколического сна, как очутился я дома и получил долгожданный telephon call from Histanbul, однако вместо того, чтобы преодолеть размолвку с моей сестрой, которую до восьми раз в день выходил встречать на двор к себе, направился я в клинику на дамбе, довольно большой плотине через Обское море, что ведет до Камня.

Там я увидел сквозь окошечко снующих людей, к которым вскоре и присоединился, оказавшись во второй палате. Все, что я там делал, почувствовав себя дома, так это петь и танцевать, за что ввергнут был в наблюдательную палату, караульную, где лежал визирь всего гарема больницы. Желак, так его звали. Он носил на голове повязку, спал, просил сладкого и сбивал с ног попавших сюда в бега воров, разбойников, умалишенных. Там же я подружился с Евгеном, с которым мы провели много забавного времени. От него я узнал, что, скитаясь со старшим братом, он в драке был облит бензином, за драку уже в тюрьме сломали ему ключицу, а когда хозяйка, так именуют веревку, оборвалась, он увидел вокруг себя четверых милиционеров и в черном бреду пробыл четыре дня, пока его не перевели в эту больницу.

Там же в караульной палате находился еще вор-отказник, с двумя клеймами под мышками, по имени Володя, он отказывался работать на тюрьме и сидел в этой, позволю сказать, санатории тоже около 10 лет. Он ходил в черной куртке и жаловался на то, что ему не хватает черного пистолета. В санатории категорически не хватало табака и чая, и красивый Цыган Николай Иванович мыл, похожий на гимнаста Тибулла, полы в караульной палате. Там же оказался живой труп, который чуть не зашиб врача табуреткой, классификатор, записывающий шифром свои истории, оклеветанный в изнасиловании матери пожиратель бычков, и токсикоман. И старик, говоривший причудливыми рифмами, а также майор милиции, забывавший свою койку, но помнящий о еде и о пении старых певцов.

Выход из палаты охраняли ногой Желак и санитар Вася, и выход имелся только до киосочка с таблетками, туалета и столовой, где кормили вкусно и сытно. В туалете помещалось два амвона с поручнями и унитаз, на котором курили, как и на скамейках, показывая черные и белые гениталии, дрались и ели нифиля.

В один из светлых полдников подошел человек, читавший утешение по православному календарю из апостола Павла, после чего старик, говоривший присказками, возвращаясь в палату, раб божий Владимир, 27 лет не бывший в больнице, скончался, подавившись булочкой, от эпилептического припадка. Мы его оплакали, а затем меня перевели в палату Холл санатории, где лежало около 30 человек, и все кашляли, поскольку приму делили на общак.

Там оказался кларнетист, прокручивающий дела с ворами в законе, его друг Сережа, цыганский барон, цыган Николай Иванович, красиво смотрящийся в зеркало, человек-ослик, говоривший фуфу и туту, и безбровый немецкий зайчик. Солнце по вечерам било в окно, и вскоре кларнетиста, который собрался строить храм и говорившего, что задавил сатану и что во сне ему явился Христос, выписали. Перед этим он обмолвился, что бог создал вора, а дьявол — прокурора. Нежные и томительные русские песни о больной матери, к которой возвращается вместо сына отец, пели всей палатой, переписывая слова друга у друга, пели все — и Евген, и Ленин, от которого ушла жена Юля и вместо которой он найдет себе жену из фильма «Вылет задерживается», ну что еще сказать. Томление душевное, неописуемое страдание о далекой Костроме, самом страшном лагере психов, для которых скоро наступит амнистия, по обещанию государя, вынули меня из этой темницы с двором, где гуляли собаки и старушки, цвели газоны и всё, казалось бы, так, что Массих аль Джелал, разрубленный пополам, не снес первомайским пламенем с воем всех золотых иконостасов, и новые воины ислама, черный от курева и бледный от никотина ребенок, не подняли нового зеленого знамени. Да хранит Вас Аллах, всемилостивый и милосердный, а я, свободный, но под домашним арестом, жду, что скажет в ответ мне сестра-молния, что скажет сестра-молния отряду бойцов за нетленную плоть, либо стану человеком с гитарой, расстроенным пианино и без собаки моей индинго.

НОВЫЙ ТАБАК

Сложил папиросы и, достав одну, закурил ее. Стал смотреть на ночные огни и потихоньку собирал дедовский чемодан, черный, тяжелый, из дверцы которого, кажется, появился на свет. Лампочка горела в окне. Чемодан поместился на кухонный стол. Туда поместил шахматные часы, срубленные флажки которых висели, а механизм правой половины засорился и сломался.

Постепенно, может, от чайных паров, а может, от мечтания, пока ночь глядела в окно, продираясь лапами сквозь чащи дыма и света, голова его и рука стали рукой, протягивающей собачью голову от подбородка, голову-лампу, источающую бессмысленный свет бормотания. Да, он словно бы забормотал, и на экране, что был за лампою-головой, стали проходить белесые отсветы дней, прошедших с начала прошлой недели, дней, ставших белыми, светлыми бессонными ночами, будто бы погрузивши фамильные чашки и зеркальце шкафа в прорубь, а платяной шифоньер поставивши на землю, выше подбородка, а потом уронивши плашмя, в выгребную высокую яму.

И вот, как в ряби, в воде потянулись прямо картины, купленный агдам, дети, играющие в футбол, не хотевшие принимать, поход за аэропорт, где цыгане кладбищенские приняли, в волейбол, и мяч, бьющий в дерево-сосну, выше кладбища, ниже солнышка, и как потом закрылись ворота, и подбежали собаки, и как протягивал к ним руки, и как глядел не на него, и не на вас, и не на нас самый старый пес, и как плакал, лакая воздух, под этим взглядом испарялась и водка и сжиралась поминальная корка. И как шел потом через лес дурачком, глядя на нелетающие самолеты, и как перевернула волшебница на голове изумрудовое блюдо земли.

Выходил потом, покупал папиросы и шел, ожидая открытия главного гроба, ждал, когда вернется дед, и узнавал себя в нем, а в бабушке — смуглую тетку, и как горела ткань платьев от человеческого пота, и как горели глаза и какие беседы бежали из оскверняющего рта, и что произносил, какой богородичный мат, вынимающий из могил. И как видел словно стремящиеся к нему тени, восставший хор, помрачающий в сумерках радостными, прорезавшимися глазками, от водки, от выпитой водки, легкие руки теней, что несли и ласково укатывали солнышко за горизонт, точно за шкаф, и надвигали ночное светило, темное, как чай, в котором воздевали темные горящие, плазменные, газовые руки.

И как укладывался на кровать, и глядел в окно без шторы, пока не начинали проступать очертания толпы домов, подходивших в старых пальто и кряжисто садившихся на ступени, и как в короткой вспышке сна слетал на него пресветлый образ волшебницы, с пением целующей в уста и распахивающей рубаху, точно двумя ножницами острых крыл, вскрикивающей и улетающей туда, за высокую гору.

Две недели в беспамятных сумерках, истончавших лица людей и женские фигуры и лица наделявших трепетом воскресных платьев, нежностью, непереносимой, смертной и убийственной нежностью, которая могла бы исцелить все раны, и оживить, вернуть из-за горы, из-за выгребной ямы, вынуть и поставить на место, такая нежность это была.

И вот собран чемодан и куплен билет, и невдомек ведь было, что не ждет тебя никакая волшебница на том конце городов-поездов, не вернется дед, и бабушка, а родителей видел в последний раз. Потому что нашли тебя у другого берега реки, на отмели, а чемодан так и остался стоять на мосту, с него, с этого моста, и с этого чемодана и сбросился ты, думая вмиг перескочить, в мерцании спички и дымка папиросы, чье табачное дыхание ты думал вдунуть в малютку прабабку, бушменку, в глину и в прах, за горой и за ямой, в которой дымились платяные шкафы и ерзали черви.

И потом говорил почтенный ученый муж, переживший не только всех своих и твоих одноклассников, но и меня и тебя, и Егора, рассказывая в Нью-Орлеане своей первой возлюбленной: «вот Витюхан, хороший был парень, пока не слетел со всех столбов», и выключил тем самым лампочку, что горела где-то на затылке, там, за высокой горой.

ЗНАМЕНКИ

Воздушные головы и плечи, отрада воздуха, когда они вышли искупанные, а до этого были по пояс в воде, купались в грозу, и молнии били по дальним радиусам, по дальным кругам, выбегали ошпаренными и шли по горячим тропинкам в горку, и жарились пятки, горели сандалии. Потом лес затопило водой, и торчали одинокие ветлы, и поплыли на лодке, отражаясь в воде, плеская веслом. И долго плыли и заплыли так далеко, что не думали возвращаться.

И вышли из леса, и оказались на Золотой горке, а за ней были Знаменки. Знаменки — это было воскресенье. И дошли до избы, до белой хаты, и там встретила дородная женщина с черной сковородой, только что отошла от жаркой печи, сама в белом с черным сарафане и в платке шелковом. Остановились у нее, попили чайку. Оставайтесь у меня, попросила женщина, но они отказались и дальше пошли. Дальше начинались поля, ровные белые поля, оживленные деревцами.

Оказалось что не поля только, а ровные квадраты воды. Сели в лодочку и поплыли, и плыли долго, да так и не доплыли, вернулись в Знаменки. Глядь, а Знаменок нет, нет и Золотой горки, нету солнышка, нету луны, нету понедельника, нету пятницы, нету полночи, нету полдня, а есть одно долгое пустое болотце. И заплакали на болотце, и обнаружили, что разучились говорить. И сидят надутые, немые. Не знают, сколько времени прошло.

Потерялись мы в лесу, думают. И нырнули в болотце и плыли до самого дна, а дна нет и нет воздуха. Всё, утонули, думают, и легли на дно, и заснули. И увидели во сне светлый город, прозрачные улицы и веселых пляшущих негров. Негрушки, спрашивают, а где же Знаменки, где воскресенье, где солнышко? И отвечают негрушки — из далекой приехали вы страны, а здесь все люди полосатые носят штаны, и везде, вся земля — Знаменки, вся неделя — воскресенье, все звезды — солнышко, все — молоды, а далекая ваша страна, слышали, говорят, потонула, потому что с нашего стола голода хватанула. Оставайтесь, живите, ходите свободно, нате, ешьте, пейте и все позабудьте плохое и злое, потому что есть три царства — медное, серебряное и золотое.

И подумали, вот они, Знаменки, вот оно, воскресение, не будем, решили, просыпаться обратно, никого не помнить решили, да забыть то, что было и есть, невозвратно, только вот забыть поспешили. Там, в начале их сна, где далекая их страна, есть собачка Полкан, что осталась одна, лает, тявкает, плачет, никак не поймет, что значит, где же солнышко, где же луна, и Полкан тот один, думает, где его господин, лишь болотце и кладбище, на котором лежат все, кто в Знаменках спит, ничего не помнит, и собака им этого никогда не простит.