ISSN 1818-7447

об авторе

Андрей Филимонов родился в 1969 году. Окончил философский факультет Томского государственного университета (1994). Работает на местных телевизионных каналах (в т.ч. на телеканале ТВ-2). Автор нескольких книг стихов и прозы. Публикации в антологиях «Нестоличная литература», «Антология русского верлибра», журналах и альманахах «Сибирские огни», «День и ночь», «Вавилон».

Новая карта русской литературы

Само предлежащее

Мария Ботева ; Фёдор Сваровский ; Андрей Филимонов ; Александр Альтшулер ; Павел Гольдин ; Александр Мильштейн ; Егор Кирсанов ; Александр Бараш ; Михаил Бараш ; Полина Андрукович ; Оганес Мартиросян ; Константин Кравцов ; Андрей Сен-Сеньков, Алексей Цветков-младший

Андрей Филимонов

Город назывался Томск Два рассказа

КАРМИНО-БУРАННЫЙ ПОЛУСТАНОК

Раньше такой хамской погоды не было. Раньше снег был ленивый, падал не спеша, прогуливаясь с неба на землю, как сытый ангел. Но случился октябрь семнадцатого года, и снег озверел. Теперь он царапает до крови, словно из разбитых часов кто-то вытаскивает и швыряет вам в лицо зубчатые колесики.

Метель налетела на станцию злобной кавалерийской атакой, загнала пассажирское стадо, волновавшееся на свежем воздухе, в маленький душный вокзал. Внутри было тесно и тоскливо, дымила печь, хныкали дети. Счастливые владельцы узлов и чемоданов расселись с комфортом, путешествующие налегке обреченно переминались с ноги на ногу.

— Зал ожидания у моря погоды, — сказал господин с лицом желтым, как бульварная газета, покосился на стоявшего рядом железнодорожного служащего в форме и ехидно добавил. — А погода навикжелила1[1] Навикжелить — неологизм времен гражданской войны, образованный от ВИКЖЕЛЬ (Всероссийский исполком ж.д.профсоюзов), который организовывал забастовки, парализующие движение по железным дорогам..

Железнодорожный служащий хотел отодвинуться и потревожил соседа.

— Да не елозьте вы, саботажник! — потребовал сосед, мужичок в лисьей шубе, по виду городской крестьянин с запросами. Он взмахнул перед лицом железнодорожника часами так яростно, что чуть не оторвал цепочку. — Двенадцатый час ночи! Где, я вас спрашиваю, поезд? Мне в Омск нужно!

— Телеграфируйте адмиралу. Пусть пришлет за вами катер, — огрызнулся железнодорожник.

— Вы слышали? Слышали, что он говорит? — взвизгнула лисья шуба. — Это же агент Совдепа!

Голос у мужичка был гнусный… хотелось его обладателя запломбировать в вагон и малой скоростью отправить в красную Москву… пусть там расскажет про свое важное омское дело. Но деваться было некуда, вьюга стучала по входной двери ледяным кулаком. Желтолицый господин возвел глаза к потолку и стал напевать какую-то шансонетку на мотив «Боже, царя храни».

— Зинаида прислала оттуда письмо с японским дипломатом, — нашептывала подруге красивая дама. — Представьте, на Литейном она видела отца Павла в летней одежде, а на шее у него красный короб с игрушками. Прохожие идут мимо, никто не интересуется. Зинаида хотела купить что-нибудь из жалости, подошла, а это не короб, а гробик, а там младенец, а на нем бумажный венок. Так печально.

В углу сама собой зашевелилась груда тряпья, начала вытягиваться, превращаясь в огромное синее пальто. Осторожно, как муха из чернильницы, выглянул из пальто некто длинноволосый, заспанный. Лицо совсем юное, раньше бы подумали — студент, а теперь — кто поймет. Голова покрутилась в просторном вороте и нырнула обратно.

— Еще Зинаида написала, что в Москве нельзя купить даже сушеной селедки, а комиссары едят людей. В газетах пишут, что расстреливают, а на самом деле едят. Так печально.

Синее пальто застонало, дама вздрогнула. Длинноволосый снова высунул голову из ворота, теперь на носу у него были очки в металлической оправе, он поднял руки над головами печальных женщин, словно хотел взобраться на убогую люстру. Потом вдруг заколыхался в своем пальто, как в колоколе, и молитвенно взвыл на весь зал:

— Господа! что вы делаете, вы же все большевики, господа! Посмотрите на себя, вы все большевики!

Пожилой священник в черной штопаной рясе, собиравшийся закусить у буфета неаппетитной серой плюшкой, перекрестился. Офицер с новеньким бело-зеленым шевроном сибирской армии на рукаве громко потребовал:

— Замолчите!

— Все, все большевики, — повторял юноша, раскачиваясь.

Вдруг из хвоста, змеившегося в уборную, раздался непонятный индейский вой:

— У-у-у! У-лю-лю! Люциферище!

И опять поперхнулся булочкой священник. Через толпу протолкался молодой человек и обнял длинноволосого юношу.

— Люцифер, родной, мы-то думали тебя уже нет, а ты… — повторял он и смеялся, но смех был тревожен и вопросителен.

Дружеские объятия подействовали, юный Люцифер успокоился и, глядя на своего визави сверху вниз, тихо сказал:

— Агасфер.

— Ну! А кто еще! Ах ты, мерзавец, артист из погорелого театра! — воскликнул названный Агасфером. — Пойдем на воздух, там никого. — И увлек друга на дебаркадер.

 

2.

 

Я позабыл вкус и запах еды, тяжесть и нежность прикосновений, а вот табачный дым до сих пор воспринимаю физически… хотя это невозможно. Курильщики стоят в тамбуре, снаружи злой ветер гасит всякий огонь, они курят торопливо и печально. Насколько я понимаю, отечество снова в опасности, и в магазинах нет папирос. Некоторые мужчины просят цыганок, которых много в этом вокзале, продать им табак. Воровской жест: два разведенных пальца быстро касаются губ. Цыганки трясут юбками, вентилируя анатомию, и не обращают на них внимания.

Странный лохматый человек в тесном пальто, лопнувшем на спине по шву, выкрикивает, стоя в центре зала, странные слова. «Дяханы и теханы, гоните ваши треханы! Кто не кинет рваного, тот совок поганый!». Хитрый сумасшедший, который симптомы своего безумия пытается обменять на какие-то крохи материальных благ. Ему не подают. Он слишком навязчив и нелеп. Размахивает руками, прореха на спине разъезжается. «Вы все работники совдепа! — кричит он, обводя рукой зал ожидания. — Сраные работники совдепа!»

На буфетной стойке лежит кусок серого сыра. Седовласый священник подошел, понюхал, и его прошибло крупным потом. Утирая лоб рукавом ветхой рясы, он вернулся к своему чемодану. Пообедал! Буфетчица храпит рядом с сыром, ей ничего. Ей снится Черное море, волосатые южане и много денег. Ничто не тревожит ее, не беспокоит.

Нервный гражданин тычет пальцем в кнопку устройства для переговоров с дежурным по станции и кричит: «Нет вы мне скажите, на сколько времени задерживается поезд до Омска?» Из устройства доносится: «Хрюк-хрюк!» «Товарищ, это безобразие!» — говорит гражданин и отходит. «Что они вам сказали?» — спрашивают две усталые женщины. Он пожимает плечами: «Перестройка!»

«Это ужасно, — вздыхает женщина. — Я слышала теперь в Москве вообще билетов нельзя достать, все скупили азербайджанцы». «Да причем тут азербайджанцы! — вмешивается пожилой железнодорожник. — Если на путях заносы». «А что, раньше заносов не было! — кричат обе. — А поезда ходили!»

Поездов нет уже около полусуток (людям кажется, что это много), и все это время у кассы волнуется очередь, в хвосте которой покорно стоят три одинаковых бородатых гнома. На ногах пимы, за плечами лыжи. «Слышь, Петрович, — произносит один. — Пошли уже так. Сто килОметров всего — дойдем».

Они дойдут, я знаю, сильные, приземистые, их не сдует злой ветер, у них есть ружья, они подстрелят зайца, по-таежному умело разведут костер и будут пировать в пустом холодном лесу. И тот, безымянный, скажет: «Вишь, Петрович, хорошо, что пошли». В прошлой жизни они были партизанами. А я…

 

3.

 

На дебаркадере вокзала вьюга пожирала заживо. Часовой трясся от холода у товарного вагона, карауля запертое в нем революционное пение. «Мы жертвою пали в борьбе роковой!» — доносилось из вагона. Агасфер повернул Люцифера спиной к ветру. Синее пальто распустилось парусом, и Агасфер ухватил друга за оба рукава, чтобы тот не улетел.

— Ни зги, — слабо крикнул Люцифер. — No sky, only a snow and a scare on earth…2[2] Неба нет, только снег и страх на земле… Я больше не буду писать стихов по-русски

— Ты подожди со стихами, поэт мой ненаглядный. Ты расскажи, как все было. Тебя, действительно, взяла чека? Маман писала…

— Не чека — мадьяры. Шел по мосту, граната в кармане, не успел выбросить. Кто-то донес. Мадьяры привезли в приют, меня и еще двоих, потом стало шестеро. Заперли в подвале. Расстреливали раненых, приносили их голыми, бросали нам под ноги… An officer like an angel he has not a body now…3[3] Офицер как ангел, у него теперь нет тела.

— А потом? Ты бежал?

— Нет. Мадьяры сбежали. Матерились всю ночь, утром открыли дверь, кинули гранату. Два студента подняли мертвого офицера, опустили на гранату… взрыв, офицер взлетел… like an angel…Мы живы, мадьяры уехали в грузовике. Мои часы остановились, потом кто-то закричал сверху: господа! выходите! Мы вышли, но были уже не господа, мы стали большевиками, и они тоже, кто кричал «господа!» Я отыскал свое пальто, и свою гранату на столе. Люди говорили, надо радоваться, мадьяры ушли, скоро придут чехо-словаки. Я не знал, чему тут радоваться. Наш дом сгорел… переночевал в каретном сарае. На рассвете вышел — пустота, все попрятались, только едет на велосипеде человек, чекист-часовщик. Я крикнул: почини мои часы, он не ответил, боится, убегает из города. Крикнул ему: я теперь большевик. Он остановился, я вынул гранату, думал, что не получится. Получилось. Колесо на липе. Часовщик улетел. The watch-maker fell in Hell…4[4] Часовщик низвергнулся в ад…

— Бедный Люциферище! — всхлипнул Агасфер.

Ему вспомнилось прошлое лето, синий июнь семнадцатого года. Адвокатский особняк, знаменитый в городе дом с драконом. Черная липа с вороньим бандитским гнездом набекрень. Деловитые, озабоченные посетители люциферова отца, у которых все время было что-то неотложное «на повестке дня». Ворчливый почтальон с телеграммами из Петрограда звонит у двери дважды, утром и вечером. Телефон внизу бряцает не переставая. «Всеволод Петрович, из думы… Всеволод Петрович, из совета…» — докладывает горничная. Голос адвоката: «Прошу вас, обедайте без меня». Автомобиль, блестящий, как калоша, «Ля салль», тоже городская достопримечательность, отъезжает, сигналя. «Мальчики! обедать!» — зовет адвокатша. Мальчики не хотят есть, они курят по четвертой папиросе, взволнованно ждут, и вот — вознаграждены. «Трень-брень» — сигналят у ворот два нежных велосипедных звоночка. Революционные купеческие дочери, Ида и Тося, решились отправиться на пикник. «Полюби эту грудь, эти плечи, но, любя, полюби без любви» — цитирует Люцифер прошлогоднего гастролера Бальмонта, прячет бутылку вина в карман, незаряженный револьвер «бульдог» пихает за ремень, и друзья бегут на улицу, как недавно еще бежали, заслышав шарманку или увидев китайского фокусника. Bon jour, mademoiselles! — кланяется Агасфер. How are you, sweet maids! — кричит его друг.

Для переправы на остров заблаговременно нанят молодой татарин Муса Ибатулин. Джентльмены не должны иметь красных лиц и пыхтеть, налегая на весла. Барышни что-то щебечут о текущем моменте, о музыке революции. Люцифер играет неопасным оружием, целит в золоченые кресты. «Каждому из нас, — говорит он важно, — предстоит только одна революция — смерть». Молодой Ибатулин стреляет глазами, ему нравятся велосипедные костюмы девушек, он высаживает компанию на берег, отчаливает. Они идут по траве, поднимаются на теплый пригорок. Смуглая Ида томно склоняет голову на плечо Люцифера. Смешливая Тося желает бежать наперегонки. У нее легкие ноги и легкое дыхание. Агасфер настигает ее, крича как апач, Тося спотыкается, падает в высокую траву, он тоже падает, его голова оказывается у нее на груди…

Тьма, метель, он прижимается щекой к колючему ворсу синего пальто, внутри которого надрывно кашляет Люцифер.

— Мы все большевики, — говорит он, откашлявшись. — Надо поджечь вокзал.

 

4.

 

Возле кассы начинается драка. Гном Петрович тычками отбрасывает пьяного солдата. «Ты чё-ё!» — шипит солдат и распускает руки. Но гном сильный, он вроде бы не дерется, а солдат падает, раз и другой. Товарищи его, герои мирного времени, готовы броситься на помощь. «Я сам!» — кричит он, скидывает шинель, распоясывает гимнастерку.

Блестящая пряжка с желтой звездой утяжелена снутри оловом (сколько я видел этих драк, этих макушек со звездной печатью). Толпа расступается поспешно. Спящие пробудились, десятки усталых взглядов наполнились нетерпением. Никто не вмешивается. Драка разыгрывается прямо подо мной, я наблюдаю, как кружится над Петровичем блестящий снаряд. Гном вскидывает левую руку, чтобы перехватить ремень, и получает удар справа. Я вижу капли крови в воздухе, это чудо — горячая кровь живых.

Солдат пьян, но ловок. Он танцует со своим дурацким оружием. Дикарь, приносящий жертву. Победно кричит и хлещет Петровича по лицу тяжелой пряжкой. Маленький таежный человек принимает удар за ударом. Кажется, он терпеливо ждет, когда его истязатель выдохнется. Он похож на самоедского идола, которого хлещет-наказывает шаман.

Мне вспоминается настоящий шаман с лицом, занавешенным кожаными ремешками, и большой бубен с железными птицами у него в руках. На сцене Дворянского собрания он заставлял бубен выть голосами духов, а потом прятался в углу, когда зал восторженно аплодировал. Это было в 1912 году от Рождества Христова.

Ремень еще свищет в воздухе, но солдат вдруг бледнеет, остро ощутив тщетность этой драки. Веселое быстрое избиение вдруг превратилось в монотонный ужас. Петрович склонил крепкую мохнатую голову и вслепую, словно Вий, тянется пальцами к горлу противника. Тот снова замахивается, бьет, но удар выходит неточный, бессильный. Солдат бросает ремень и плачет. Сдался. Он уверен, что сейчас будет нечто похуже гауптвахты, может быть, хуже карцера.

Гном подходит вплотную, берет солдата за шиворот и валит на пол лицом вниз. Могучей таежной рукой спускает его портки, и зрители видят обыкновенную задницу героя мирного времени. Петрович поднимает ремень бойца и несколько раз бьет, не жестоко — пряжкой, а по-отечески — кожаной частью.

 

5.

 

Дремучие бородатые люди беззвучно выскочили из метели. Часовой у вагона не сумел передернуть затвор обмороженными руками, его убили ударом штыка в живот. На Люцифера и Агасфера наставил винтовку мрачный раскосый юноша, чем-то похожий на лодочника Ибатуллина. «Стоять-молчать!» — приказал он. Нападавшие отперли вагон. Похоже, революционная песня исполнялась не зря, она служила сигналом. «Ну и рожи, — прошептал Агасфер, увидев, кто прыгает из вагона. — Каторга!»

Каиновой печатью было отмечены лица, сигавшее из тьмы вагона во внешнюю тьму. «Шило! Битый! Загогулина!» — приветствовали их бородатые, обнимая. Главарь отряда, приземистый мужичок, футов пяти росту, не более, носил каракулевую папаху, явно с чужой мертвой офицерской головы, был одет в белый полушубок с андреевским крестом пулеметных лент во все пузо.

— Ты кого поймал, Иса? — поинтересовался главарь, вспрыгивая на дебаркадер. — Юнкеров, чё нет?

— Что вы, что вы! — запротестовал Агасфер. — Мы мирные обыватели, мы реалисты, дети рабочих.

— Колоть? — спросил мрачный Иса.

Главарь задумался. Неизвестно, какие «за» и «против» он взвешивал, шевеля губами, но тут заговорил Люцифер. С хорошим английским прононсом, вдохновенно, он произнес свой последний импровизированный стишок:

— Yes.

We’re twisted offsprings of death

growing through blood snow on earth…5[5] Да. Мы кривые побеги смерти,
растущие сквозь окровавленный снег…

— Антервент! — обрадовался Иса и ударил, не дожидаясь команды. Трехгранный штык трехлинейки, коловший когда-то башибузуков на Шипке, пронзил левую грудь поэта.

И Люцифер исчез. Когда мрачный юноша выдернул штык, Люцифер без звука, без слова провалился в темную бездну своего (а на самом деле, чужого) пальто. Он исчез, а пальто стояло, зияло безголовым воротом, словно синий призрак. Убийца испуганно отступил назад, замахнулся прикладом на упрямое пальто. Но в этот момент налетел шквальный порыв ветра, и удивительная одежда, взмахнув рукавами, повалилась набок.

— Ну ты, грешный, шалишь! — сказал главарь, непонятно о чем, и деревянной коробкой «маузера» милосердно ударил Агасфера в висок.

 

6.

 

Сколько живых, и ни одного счастливого за все эти годы. Усталые, испуганные, в лучшем случае, отрешенные пассажиры томятся в тесной вокзальной пещере, с убогой лепниной из звезд и колосьев на потолке. Мухи не переводятся здесь даже зимой. Они ползают по многочисленным отросткам бронзовой люстры, в которую заключен мой дух.

Я засунут в этот бронзовый ужас. За какие грехи? За плохие стихи? Теперь я понимаю, всякий, кто много выпендривается перед смертью, оказывается потом в осветительных приборах. И ведь нельзя сказать, что это навечно. Когда-нибудь люстру снимут и выбросят или отправят в огненную печь на переплавку. Но об этом лучше не думать. Лучше стиснуть несуществующие зубы и наблюдать за тем фрагментом жизни, который еще доступен.

Много лет подряд приходил ко мне со стремянкой и ветошью человечек, наводивший на бронзу лоск. Внизу он был сгорбленный и дерганый, кривобоко сторонился начальства. А поднявшись наверх, по двенадцати деревянным ступеням в безопасную бронзовую исповедальню, сразу начинал жарко ругаться шепотом. Полагаю, что у него дурно пахло изо рта. Его брань была забавна, его бредовые инвективы перемежались вздохами искреннего ужаса. Начальники-говна-чайники…ордена на мудя…а-ах…серп и молот в жопу… размандячить всех ракетой…ох-хо-х…поганки плешивые… кукурузники триперные…чтоб вас мать ебена партия гондоном штопаным удавила… — бормотал человечек и апатично водил мокрой ветошью по моей лампе. Потом он бросал тряпку вниз и долго рассматривал крюк, на котором держалась люстра. «Эх, оборвется». — шептал он с тихой надеждой в голосе и сползал вниз по шаткой стремянке. Он уходил, а мне оставалось размышлять о том, какое беспокойство овладело бы этим городком, если бы я, как настоящий дух лампы, исполнил его желания.

Где его самого черти носили в другое время, какую исполнял он работу, появляясь в моем убежище два раза в год? Я знал по именам, кепкам и лысинам станционных чиновников, которые проходили, беседуя, через зал ожидания, беседовали, проходя, через хаос чистилища. Ксендз Понятовский, старинный друг моего отца, был прав — пургаториум существует. «Для вас, nihilisti, несмертельносц души будет малоприятный сюрприз», — говорил этот надменный даже в общении с друзьями интеллектуал-русофоб. «Несмертельность? — усмехался отец. — По-русски говорят «бессмертие», Игнаций».

И действительно, при жизни я предпочел бы nihil. Я почти не вспоминаю, ни отца, ни друзей, ни земные любови. А вот надо же, привязался после смерти к этому безъязыкому ругателю, маленькому чистильщику бессмысленных бронзовых ламп. Скучаю по нему, думаю о том, в какое чистилище занесло его самого. Наверное, он был пыльных дел мастером и ездил со своей тряпочкой по всей железной дороге от Омска до Томска. Мне кажется, его тихий прощальный вздох «оборвется» работал, как пила, и утончал звенья цепи, связывающей меня с этим миром, приближал отпущение грехов, absolution.

 

7.

 

Люцифера звали Леонид Всеволодович Вилленевский, Агасфера — Егор Малых. Друзья закончили томскую мужскую гимназию в 1917-м, отметив это событие полдюжиной черного пива Крюгер и расстрелом золотого ангела на крыше иверской часовни.

Стреляли холостыми патронами, однако ангел все равно отомстил. Люцифер сгинул, пал от руки революционного татарина, Агасферу, можно сказать, повезло. Когда мужичок-лесовичок ударил его по голове, Агасфер кеглей закатился под товарный вагон. Спустя несколько минут он очень некстати пришел в сознание. Возня нападавших была открыта станционной охраной. Заработали пулеметы. Вагон разлетелся в щепки, словно домик глупого поросенка из английской сказки.

Агасфер лежал между рельсами лицом вниз, горячее дыхание пулемета обжигало ему затылок. Неудивительно, что за время короткого боя он возненавидел тех пулеметчиков и ту призрачную власть, которую они защищали. Когда потрепанный отряд партизан был вытеснен со станции, началась привычная сортировка живых и мертвых. Агасфера без всяких сомнений причислили к красным и отвезли в компании трех уцелевших бандитов в местную тюрьму. Почему-то он не протестовал, не объяснял следователю возникшего недоразумения. Гуманный военно-полевой суд постановил всю группу «расстрелять по выздоровлении от ран» (Агасфера, на его счастье, зацепило какой-то щепкой).

Проволочка оказалась спасительной. Рождественской ночью в городок вошли на лыжах советские башкиры и переменили власть. Так Егор стал героем гражданской войны.

Он вернулся в родной город, где посвятил молодое сердце задорному делу борьбы с ангелом. Тот, как ему и положено, был невидим, зато Егор — последователен и вездесущ. К 36-му году ни церквей, ни мечетей, ни молельных домов не осталось в бывшем губернском центре. Егор лично закладывал адские машинки в основание городского собора, адским пламенем горел на работе (любил жечь бороды бывшим священникам), в газетах подписывался псевдонимами Безбожник, Красный Сатана и др.

Выступал на митингах перед трудовой молодежью, зажигательно провозглашая наступление новой эры. Начиналась его речь обычно и монотонно, но в какой-то момент оратор поднимал взгляд к потолку, и, если видел там люстру, тело его выгибалось дугой. Тут неизменно случалась пауза, после которой оратор швырял в зал бумаги и хрипло кричал, ударяя по трибуне кулаками: «МЫ ВСЕ, ВСЕ, ВСЕ БОЛЬШЕВИКИ!»

Накричавшись, он падал поперек красной скатертью накрытого стола, и тогда его почтительно отвозили домой на служебном автомобиле, черном, как калоша «Ля салль».

ЖЕРТВЫ СПАМА

1

 

Город назывался Томск. В тот октябрьский день одна тысяча девятьсот тридцать седьмого года в городе все думали о еде. Кроме ссыльного поэта Николая Клюева, который думал о смерти. И одного товарища из бюро горкома, мужеложца, который накануне в пьяной компании налепил себе на лоб портрет вождя из местной газеты «Красное знамя» и так ходил голый по комнате, крича «всех поимею!». Вспомнив об этом наутро, он застрелился безо всяких колебаний. Кроме этих двоих, остальные на разные лады думали о еде.

Комсомольцы Маслов, Гриневский, Сенников, Михалков и Кунгуров думали о ней, превозмогая удушье. Покачиваясь, комсомольцы шли в противогазах по грунтовой дороге мимо колхозных полей. Каждые сорок пять минут, как положено было инструкцией, они срывали резиновые маски со своих лиц и бессильно падали в придорожную грязь. Позади них, развалясь на телеге, ехал смотрящий товарищ из Органов. Он хотя и спал всю дорогу, намотав вожжи на сапог, но ребята все равно боялись сжульничать. Товарищ, по фамилии Иванов, лежал головой на мешке с сухарями, и если ему казалось, что Маслов, Гриневский, Сенников, Михалков и Кунгуров недостаточно выглядят молодцами, то на привале он им пожрать не давал.

Если честно, они в этот поход из Томска до станции Тайга (восемьдесят верст) пошли, чтобы хоть раз в жизни налопаться от пуза. В ихнем педагогическом училище столовка закрылась еще в мае по причине вредительства. В других столовках ихние талоны не принимали. В магазинах и кооперативах требовали живых денег. Или предлагали ишачить весь день грузчиками за буханку хлеба. А как грузить, не подкормившись? Последние силы уходили на онанизм. Маслов, самый умный парень в общаге, вытирая о простыни липкие пальцы, приговаривал: и че нельзя так брюхо нагладить, чтобы жрать расхотелось?

Этот Маслов был такой умный, что иногда казался врагом народа. В его теле как будто угнездилась чуждая товарищам по комнате душа. Утром он мог подолгу сидеть в одних трусах перед черной картонкой радиорупора. Если радио молчало, он дул в него и чихал от поднявшейся пыли. Когда оно работало, Маслов смеялся. И-и-и! — смеялся он, как ребенок. «Моя мечта: побывать в мавзолее и увидеть вас, товарищ Сталин!» — говорило радио голосом пионерки. «И-и! — смеялся Маслов. — Время такое!» Объяснял, что смех помогает от голода.

В августе ходили побираться на каменный мост, шугнув оттуда волосатого, по фамилии Клюев, деда. Его вся округа знала. Он при царизме научил поэта Есенина водку пить и богу молиться, отчего тот помер, а советская власть отправила эту сволочь Клюева в наш город. Но волосатой сволочи народишко хоть что-то подавал христа ради, а им, комсомольцам, — шиш. Поэтому к сентябрю уже начали воровать и, дважды попавшись, были вызваны в райком, где веселый секретарь Янкелевич их спросил: «Ну что, бандиты, в исправдом хотите?» Гриневский пробурчал, что, поди, в исправдоме хлебают баланду, а здесь, на свободе, хоть шаром по стене катайся, никто похавать не даст. Секретарь заржал.

«Я вижу, — сказал он, — что пустое брюхо к маркситско-ленинскому учению великого Сталина глухо. Ладно, преступники. Будет вам от меня желудочный пир, при условии, что станете героями Осоавиахима». «Это как?» — спросил осторожный Сенников.

Янкелевич объяснил. «Вас пятеро, — сказал он. — С точки зрения народного судьи, вы банда. Но у меня вы станете звездой. Вы пойдете на станцию Тайга, надев противогазы на свои тупые головы, и докажете, что учащаяся молодежь нашего города готова к химической войне. За это получите два царских обеда, по прибытии на станцию один, по возвращении в родную шарагу — другой.»

— Подъем! — заорал с телеги Иванов и зевнул. — Гондоны в сумки, достать конституцию!

C грунтовки они свернули на проселочную дорогу, которая была настоящей рекой грязи, и, утопая, почапали туда, где меж двух хворостин дрожала на ветру розовая тряпка с белыми буквами: Колхоз имени товарища Эйхе. Такая была у них идеологическая карма — проводить среди колхозников политзанятия по дороге на станцию Тайга.

В те времена былинные, когда сталинская конституция была еще молода и даже друг СССР Ромен Роллан ей верил, противогаз в оборонно-секретной номенклатуре советской промышленности назывался «изделие номер один». А презерватив был «номер два». Такую систему ценностей предлагал молодежи наркомат резиновой промышленности. И это смущало даже лучших друзей СССР. Они начинали сомневаться, хмурить брови и никак не могли поверить, что противогаз для молодого советского человека важнее презерватива. Хоть и призывал их поэт Есенин не хмурить бровей, а не помогало. Хмурили. Не верили. Товарищ Иванов, и тот не верил, глумился и, когда не спал, все время шутил про гондоны с глазами, гондоны с хоботом и тому подобное.

Однако Гриневский, Сенников, Михалков, Кунгуров и даже умный Маслов его шуток не понимали. До призыва в РККА, где новобранцев основательно знакомили с резиновыми ценностями, им оставалось жить еще три года. Так далеко они вообще никогда не загадывали, они хотели есть сейчас и поэтому облизывали изнутри свои маски, наполняя рот горечью талька. На последнем привале совсем уже задроченный Михалков жалестно попросил у товарища Иванова сухарик, но тот (в шутку) велел Михалкову сосать у гортоповского коня. И обещал выдать двойной паек в случае, если ему шибко понравится беседа с колхозниками.

 

2

 

Маршал Демид, военный министр Монгольской народной республики, стоял у окна спального вагона и пытался самостоятельно прочесть название станции. По-русски он знал довольно много матерных слов. Знал даже страшное ругательство «проститутка троцкий». Он, можно сказать, любил этот язык. Но змеиные буквы большевиков ему не нравились. Демид как-то пролистал советский букварь, который по инициативе маршала Чойбалсана роздали офицерам генерального штаба, и после этого видел дурные сны. Ему снилось, будто в живот ему втыкают острые русские буквы — те самые, что он видел сейчас на здании вокзала.

— Что там написано? — спросил маршал у секретаря-переводчика Момбосуруна.

— Тайга, — почтительно поклонившись ответил секретарь и добавил. — Так они называют непроходимый лес.

— Плохое название. Долго будет здесь стоять паровоз?

— Капитан сказал, что мы поедем вперед еще до захода солнца. — Момбосурун дипломатично лгал. Он ни о чем не спрашивал начальника поезда (который носил военную форму и действительно напоминал капитана), потому что этот человек был страшен. Он не испытывал почтения. Ни к кому. Он даже маршала военного министра осмеливался громко называть «желтой обезьяной».

Отношения испортились в самом начале пути. А виноват в этом майор Доржиев, начальник охраны, горячий человек, который отказался дать русскому денег. Когда переехали границу, начальник поезда пришел к майору и сказал, что дорога до Москвы занимает две недели, и на закупку продовольствия для свиты военного министра необходимо тысяча долларов. Майор подумал и сказал, что на эти деньги можно две недели кормить свиту манчжурского императора Пу И.

— Значит, нет денег? Так-так, — сказал начальник поезда.

С этого момента кухня вагона-ресторана готовила исключительно рыбные блюда. Кривые жареные селедки с пригорелой мучной коркой были словно ржавые ножи в спину советско-монгольской дружбы. Тонкое издевательство. Откуда-то начальник поезда знал, что монголы брезгуют обитателями озер и рек, никогда не едят их и вообще не подходят к воде.

Русские умны и жестоки, думал Момбосурун, поэтому они строят коммунизм. О том, чтобы предложить маршалу Демиду еду из вагона-ресторана, он даже не думал.

Своими запасами кормились до Читы. Потом майор Доржиев отправился к начальнику поезда и предложил ему триста долларов. Начальник ответил, что в связи с раскрытием очередного троцкистского заговора против советской власти цены на продукты поднялись, и питание для монгольской делегации теперь стоит полторы тысячи. Разговор шел без переводчика, по-китайски. Секретарь Момбосурун начал подозревать, что начальник поезда является тайным агентом маршала Чойбалсана, который уже давно рвался к единоличной власти. Маршал Демид был серьезным препятствием для честолюбца. Маршал Демид возражал против перехода на кирилицу. И что самое страшное, маршал Демид уже двое суток ничего не ел.

 

3.

 

— …вот зонтик, например, построен в подражание грибу, а курящаяся трубка напоминает вулкан, механизмы же, в которых железные палки бегают туда и назад, это образ соития тел… — сумасшедший говорил как по писаному. Едва только Маслов закончил бубнить главу десятую конституции, а товарищ Иванов разрешил колхозникам задавать вопросы, как поднялся со своего места во втором ряду неопрятный старик в рваной телогрейке и погнал какую-то муть. Он буробил о том, что труба граммофона похожа на ухо, а еще на ухо похож пельмень, что изобретатель отражает вещи природы в зеркальце мозга, а рабочий эти вещи достает из своих снов, что пятилетка есть сон Сталина. Слушатели оцепенели. Их собрали в конторе колхоза на лекцию. Они были собраны, как грибы. Промокшие под дождем колхозники теперь сохли, как зонтики. У них были закрытые темные лица. Они тесно сидели на скамейках, глядя в пол. Маслов подумал, что зонтики имени товарища Эйхе совсем непохожи на колхозников из кино. Те пели и плясали, стоя на быстрых грузовиках и красивых комбайнах. Эти молчали, и только старик говорил:

— …ничего нового нет в природе, каждый год наступает весна, потом лето, потом осень, потом зи…

— Ма-алчать! — взвизгнул Иванов, и старик дисциплинированно замолчал на полуслове. — Какой у тебя вопрос?

— Сапоги, — ответил колхозник.

— Что «сапоги»?

— Я не говорю: картошка, чтобы есть. Я говорю: сапоги, чтобы работать.

Иванов посмотрел на члена правления колхоза.

— А где я возьму? — развел руками член правления.

— Пошли, — сказал Иванов комсомольцам.

Они встали и пошли. Выйдя на крыльцо, вздохнули и сунули головы в противогазы. О сухарях никто не заикнулся.

Дорога в Тайгу дурна и пустынна. Нет ни указателей, ни верстовых столбов. Колхозные телеги прорезали в теле дороги две колеи. Попадая в колею, идешь словно по канату, мелкими осторожными шагами.

Третий час моросит противный дождь. Снаружи морды противогазов кажутся заплаканными, изнутри, сквозь круглые стеклышки, почти ничего не видно. Умный Маслов, который читал Жюля Верна, воображает себя капитаном Немо в подводной лодке. Он не видит вокруг колхозных полей. Их больше нет, это дно океана. Это коварные англичане взорвали Тибет, выкопали под Гималаями беломорканал и превратили СССР в Атлантиду.

Как и предупреждал по радио товарищ Сталин, враги не дремали. Волны Индийского океана набежали внезапно, сомкнулись над советской землей. Граждане страны превратились в рыб и живут теперь под водой, выпучив глаза. И ничего не едят, потому что размокли их продуктовые книжки, и ничем не дышат, потому что жабры еще не отросли.

Только мавзолей с товарищем Сталиным на трибуне носится по волнам. Маслов спешит на своей подводной лодке Nautilus, чтобы спасти Его. Маслов всплывает со дна океана, раздраивает люки, вдыхает свежий воздух и говорит… нет, он даже представить не может, как будет разговаривать с вождем. Он спасет его молча, а потом они вместе отправятся воевать с англичанами. Сталин будет смотреть в перископ, и, как только появятся на линии горизонта британские дредноуты под черными зонтиками дыма, Сталин скажет «плы!». И Маслов будет заряжать пушку и дергать за спусковую веревку, заряжать и дергать, еще и еще…

А когда все дредноуты потонут, и Британия будет уже не владычицей морей, а говном в проруби, они причалят к берегу. Там Маслов попросит отпустить его из комсомольцев обратно в индийские принцы. Ведь он, на самом деле, индийский принц, он едет на слоне, а рядом, мерно покачивая хоботами, идут еще четыре слона. Принц Немо ложится на землю. Как было бы хорошо, если бы они меня растоптали. Смерть под копытами слона у нас в Индии считается самой лучшей. Если так умираешь, в другой жизни сам будешь слоном. Но что это? Слоны падают на землю и сбрасывают маски. Кто-то наклоняется к капитану Немо и сильной рукой отрывает у него хобот.

— Хуй с вами, дохляки, — говорит Иванов. — Пока никто не видит, лесом можете идти без гондонов.

 

4

 

Стоя у окна спального вагона, голодный военный министр Монголии размышлял, не пора ли его армии и всей стране перейти на кириллицу. Он точно знал, что в русском алфавите 33 буквы. Именно столько самолетов и танков обещал монгольской армии нарком Ворошилов, если страна откажется от старой уйгурской письменности. 33 самолета и 33 танка. 33 банки мясных консервов в год каждому солдату обещал нарком Микоян. 33 миллиона рублей обещал московский нарком финансов на развитие коневодства.

Конь, думал Демид, гораздо лучше паровоза. Путешествуя на коне и чувствуя нестерпимый голод, всегда можешь надрезать животному вену пониже уха, припасть к ране губами и прямо на скаку пить горячую кровь. Конь даже не заметит этого, если все сделать быстро и правильно. Проклятый начальник поезда, чтоб ему после смерти переродиться в мире голодных духов и до конца кали-юги пить кипяток из паровозного котла! За спиной у маршала деликатно откашлялся секретарь-переводчик Момбосурун.

— Что тебе?

— Ваша речь для слушателей академии РККА. Скоро Москва, г-н министр, а Вы еще не изволили с ней ознакомиться. — Хитрое намерение секретаря было очевидно, он надеялся отвлечь Демида от сердитых голодных мыслей, которые ухудшали его карму.

— Дай сюда. — Маршал просмотрел текст. — «Всему миру известно о той стремительности в натиске на врага, которую в свое время проявляла армия Чингисхана. И сейчас, стоя на пороге возрождения Монголии, мы укрепляем в нашей армии эту прекрасную черту чингисхановских войск…» Послушай, Момбосурун, как поступил бы в нашей ситуации великий Темуджин?

— Мне кажется, я знаю, — ответил секретарь и вышел из вагона.

Пятнадцать минут спустя на кухне вокзального ресторана происходила сделка. Момбосурун покупал ящик американской свиной тушенки SPAM у шеф-повара, к голове которого майором Доржиевым был приставлен револьвер. Оружие майор достал не сразу, а лишь после того, как жрец гастрономии запросил по 150 рублей за банку консервов, а секретарь-переводчик, посмотрев в свою записную книжечку, сообщил майору, что цена завышена почти в десять раз.

 

5

 

Хотя товарищ заведующий вокзальным рестораном стоял совсем рядом, в двух шагах, товарищ Иванов, не стесняясь этого факта, блажил на всю Тайгу. Он орал, что НКВД это оплот законности в море блядства, что томский горотдел Внутренних дел за свой счет на своем транспорте привез в тайгинский ресторан лучшую тушенку из Америки, которая называется «спам», и все это ради молодых героев Осоавиахима. А вредители, окопавшиеся на станции, ничего умнее не придумали, как тушенку спиздить!

— Вредитель! — кричал товарищ Иванов, хватаясь за кобуру. — Ты что тут делаешь?! Тебя сажать нельзя. Тебя расстрелять надо, ведь ты даже на Северном полюсе будешь воровать у советской власти!

Когда от своих криков он немножко задохнулся и сделал паузу, толстый, но бледный товарищ заведующий спокойно объяснил, что консервы вовсе не украдены, а реквизированы военными монголами из специального поезда, который стоит на запасном пути. Монголы уплатили долларами по курсу и дали расписку. Заведующий протянул Иванову какой-то сверток.

— Валюту я передаю вам лично, — тихо сказал он. — Вместе с распиской, которую они накорябали на своем языке, и там все равно ни хера непонятно. А вы сами решайте, что с этим делать.

— Сколько здесь? — спросил Иванов.

— Я не в курсе. Вы потом посчитаете. Да спрячьте! Не вертите в руках.

Товарищ Иванов послушно убрал сверток в карман. С этого момента он сделался задумчив и как-то в себе неуверен. Через плечо глянул на Маслова, Гриневского, Сенникова, Михалкова и Кунгурова, которые без сил лежали в привокзальной грязи под памятником великому Сталину.

— А с этими пидорами мне что делать?

— Героев накормим кашей. Они будут довольны.

И оказался прав. Как всегда в голодные времена бывают правы люди, состоящие при еде. Их глаза наполнены знанием и печалью. Знанием рыночных цен и печалью о том, что нельзя все продукты реализовать на черном рынке.

— Накормим, — со вздохом повторил заведующий.

Героев усадили за длинный стол в углу ресторана и отгородили ширмами. Уж очень герои были грязны. Им принесли пшенку, сдобренную кукурузным маслом, черный хлеб, соленые огурцы, запеканку из вчерашнего творога. Иванову принесли водки, он выпил большую рюмку и закурил. Смеялся, пуская в лица осоавиахимовцам струйки дыма.

— Какая у нас молодежь, а! — кричал он официантке. — Досюда дошли! В противогазах! Они вообще куда хочешь дойдут. Хоть до Северного полюса. А?

— Дойдем, дяденька, — соглашался счастливый Михалков.

— Доходяги! — хохотал Иванов.

Официантка закатывала глаза, уверенная, что чаевых эти сумасшедшие не дадут. Иванов веселел от водки и взятки. Гриневский, Сенников, Михалков, Кунгуров и даже умный Маслов пьянели от еды. Они взяли по четвертой порции, когда товарищ заведующий вошел в зал четким военным шагом, словно только что вспомнил важный факт из своей биографии. Он был бледнее прежнего. Он отослал официантку, наклонился к Иванову:

— Мы пропали, — сказал заведующий. — Монголы нажрались тушенки и умирают.

— Чего? — удивился Иванов.

— Того. Они отравились.

— Спам! — догадался Иванов.

— Американское говно. А обвинят нас.

— Вредители!

— Хуже всего, что, кажется, помер их главный. Генерал или даже маршал, я не знаю. Остальные еще живы, но это неважно.

— Вредители! — сказал Иванов. — Нужны вредители. Срочно. Пойдем поищем.

Вставая со стула, он успел подцепить из миски самый большой огурец, подмигнул комсомольцам, взял под локоть заведующего, и они удалились. Кроме Маслова никто из героев Осоавиахима не отвлекся от еды.

— Повезло нам, дуракам, — сообщил умный Маслов товарищам. — Не каждому так в жизни везет.

— А чё? Чё стряслось-то? — чавкая, спросил Михалков. Остальные ели молча глядя в тарелки.

— Ниче. Ты лопай, лопай. Интересно, что такое «спам»?

— Тебе же сказали, что это такое, — вдруг поднял голову Гриневский. — Вредительство. Или повторить? — Он стукнул кулаком по столу, зло, но не сильно, чтобы не расплескать кашу.

— Не надо. Я слышал.

— Вот и слушай ухом, а не брюхом. И не смейся. Да, нам повезло. Живем в самой лучшей стране на свете и в самое лучшее время…

— В обеденное, — уточнил Маслов, не боясь, что его побьют. Всеми овладела сытость. Довольные лица товарищей расплывались, словно отражения в самоваре. Гриневский хотел было грозно нахмуриться, но икнул.

— Ой! — сказал Гриневский, и все начали смеяться. Веселье безудержно перло из юношей, словно каша из кастрюли. Сенников поперхнулся горбушкой и хохотал, задыхаясь. По грязным щекам его катились слезы, из носа летели хлебные крошки. Давясь хлебом, смехом и внезапно пришедшей мыслью, он просипел:

— Про нас… эта… в газете… напишут!

И не ошибся. Через два дня «Красное знамя» сообщило о том, что посвященный 20-й годовщине Октябрьской революции переход в противогазах до станции Тайга успешно завершился. Героев отмыли в бане, после чего секретарь Янкелевич торжественно пожал им руки.

На другой день в газете появилась заметка о смерти военного министра Монголии. Наверное, Иванову с заведующим не удалось найти вредителей, и их самих превратили в спам, что значит, в переводе с английского на персидский, «свиной фарш с пряностями». В заметке за подписью ТАСС говорилось, что Демид отравился консервами. Ни один вдумчивый читатель (их еще оставалось в городе неарестованных около пятисот человек) в эту историю не поверил. Советские газеты в 37 году окончательно перешли на эзопов язык, и переводчики с эзопова на русский прочли заметку следующим образом: мясные консервы покупать нельзя, даже если они вдруг появятся в продаже. Некоторые поняли заметку так, что ТАСС предсказывает войну с Америкой.

О том, что в эти октябрьские дни в Томске был расстрелян поэт Клюев, читатели «Красного знамени» не узнали.