ISSN 1818-7447

об авторе

Александр Уланов родился в 1963 году. Живет в Самаре. Кандидат технических наук, преподает в Самарском аэрокосмическом университете. Автор 4 книг стихов и прозы, около 50 статей о современной русской и зарубежной литературе (публикации в «Ex Libris НГ», «Знамени» и др.), переводов с английского (современная американская поэзия), французского (Поль Валери), немецкого («Сонеты к Орфею» Р.М.Рильке). Опубликовал в «TextOnly» подборку стихов (№3) и переводы из китайской  поэтессы Чжан Эр (№6). Участник ряда региональных, всероссийских и международных литературных фестивалей.

Само предлежащее

Лена Элтанг ; Павел Жагун ; Игорь Жуков ; Кирилл Щербицкий ; Александр Иличевский ; Александр Уланов ; Павел Настин ; Владимир Стариков ; Виталий Кальпиди ; Дмитрий Зернов ; Дмитрий Зиновьев ; Вадим Калинин

Александр Уланов

Эгон Шиле

Его время года — осень. Кремовый, рыжий, темно-коричневый. Дерево без листьев четче и честнее. Врезаясь в пространство. Дерево в ветре. Нервы — тоже дерево. Внутри человека даже в разгар лета — осеннее дерево. Изломанность веток у дерева снаружи, у человека — внутри. Ветви — трещины в небе и камне. Нервы — трещины в теле. Но и контур человека очерчен ими, и по ним в человека втекает мир. И дерево стоит гордо — не гордое собой, его стояние и есть гордость.

Смерть скорее поддерживает, чем хватает. Она печальна сама и удивлена, что за нее цепляются протяженными руками. И у смерти — его лицо. «Все живущее уже мертво» — потому что несет смерть в себе. Все живущее нервно — и потому еще живо.

Человек разнообразен, калейдоскопичен, слагаясь из пятен — в том числе и трупно-синего цвета. Не переходы тонов, а контрасты. Горячие пятна. Даже зеленый горяч, потому что это тело. Не мрамор и не глянец. Пятна — от поцелуев и ударов. Побывал в огне и обуглился. Лежал в пещере мертвым три дня, а потом сам сказал себе: встань и иди.

Люди не только без одежды — без кожи. Открытые для мира — и для боли (но закрытое и определенное — тюрьма, пусть и добровольная для кого-то). Тело, кричащее каждым квадратным сантиметром. Изломанное, скрученное внутри себя, с деревянно вывернутыми руками. Поедающее себя. Человек — пробоина. Вокруг него даже фон теряет цвет и начинает дробиться на вихри. На одном из автопортретов рот и пупок белые — человек пуст, за ним сквозит фон.

Но лицо и руки живут этими пятнами, а одежда столь неважна и пуста, что ее часто незачем прорисовывать детально — есть она, того и достаточно. И у дома — окна, его глаза, карниз, вывески, а стена — не более чем воздух. Окна Крумау — тела в пустоте. И у танцовщицы самое сгущенное — глаза, остальное тело едва есть.

Одежда с зубцами, зубами, ранящими краями-пилами. Она кристаллизуется, захватывает. Сбросить ее, попробовать быть вместе в одном луче света — оказаться на острове постели. Простыня — горная страна с множеством острых камней. Вокруг — волны.

Самое обожженное — пальцы. Не мягкие, не могущие ласкать, каменные, негнущиеся. Воспаленные, разломанные собственными суставами. Пытающиеся хотя бы отделиться друг от друга. Узлы краски. Обугленные — может быть, потому, что коснувшиеся? Ласка — другим, взглядом, внимательным и осторожным.

Он подчеркивает в теле углы. Даже его акварель, его вода — состоит из углов. Вода, перемолотая колесом мельницы. Но угол — это движение, разнообразие движения. Гордость — угол. Острые девушки, у которых нет ничего, кроме собственной жесткости. Между тревогой и желанием. Натянутая худоба. Ее взгляд — глубоко изнутри. Из колодца. Из норы, из которой она не хочет выходить. И хочет выйти, выходит — выставляя локти, а не груди, защищая от взгляда грудь и забывая о том, что ниже. Она не стремится понравиться, свободная от оценки чужого взгляда. И несвободная в своем натяжении, напряжении.

Так начинается человек, открывающий и открывающийся. Смущенность и  ломкая хрупкость. Согласившийся, утративший гордость — округляется. Демонстративность новой игры — потом эту новизну можно сохранить, но немногим это удается. Вызывающее — потому что неуверенное. Удивление собой — возникающей любовью (ее не находят, а обнаруживают себя в ней), появившимся телом. Переход от печали к любопытству — или к отвращению. Острый кошачий крик. Не фатальная женщина, а переменчивый друг. Не соблазнительность, а тревога. Эти девушки — тоже он сам, в новой и новой попытке открытости, обретения уверенности, понимания, свободы. Может быть, он пытался занять тонкости там, где ее больше, чем у мужчины.

Растрепанность — спущенные чулки, сбившаяся юбка. Но не распущенность — а мгновение, честное, не желающее приукрашиваться. Сохраняющее частичность и  неопределенность. Эротика — открытая, по-человечески нервная, не стесняющаяся саму себя. Та, что гибнет с обретением уверенности, потерей тревоги, появлением маски всезнания на лице и гладкости на коже. Впрочем, это гибель (не смерть) и человека тоже.

Обучение в академии живописи он использовал не столько для рисования моделей на классический манер, сколько для секса с этими моделями. Утверждая, что только так может по-настоящему почувствовать их. Действительно — до ожога и исчезновения кожи. Ладонь — обнимающая или касающаяся, а иначе — зачем ее рисовать?

Дом тоже с углами — значит, с характером, хотя надо ждать несколько сотен лет, пока этот характер сформируется. Так постепенно надстраиваются этажи. Так птица видит город, где она не останется. Неустойчивость. Дома даже не наклонены, а взрывают сами себя. Маленькие старые города не нуждаются в людях и сами смотрят окнами. И они становятся все тоньше, становятся плоскими, а за ними — пустота.

Комната без двери и окна. Черное солнце подсолнуха, солнце затмения — и протуберанцы вокруг него. Рождение его не слишком интересовало, гораздо более — пребывание. Портрет не человека в обществе, а его нервов и мгновенных состояний. Его случайного. Агрессия? Нет, гордая нервность, сжигающая себя, но не разрушающая других. Напряжение, скрученность, неустроенность — и в то же время открытость. Вопрос и тревога. Рост характера — рост пространства для них, места для их деревьев.

Контуры четко выделены, но линия находит себя не во множестве попыток-штрихов, а — продвигаясь, в колебаниях, оставаясь тонкой и острой. Линия-нерв. Красное любит тьму, а тьма отворачивается от него. И каждый один рядом с собственным безумием. Не получится опереться щекой на свою голову. И равновесия нет. Трудно отличить стоящую и лежащую. Можно и вертикально лежать, фон — стена. Пытаясь то ли зачерпнуть руками, то ли плыть.

Люди, не смотрящие друг на друга. У одного — крепкая указующая рука, у другого — только внимательно-печальные глаза и скрещенные ладони. Но ветка течением своих углов проламывает камень. И лучше ладоням быть скрещенными, чем руке преграждать путь.

Гордость отличия — все деревья с листьями, только одно без них. Смотрите на мои углы. Но другой жизни просто нет. Даже если — от испуга или усталости — он попытается стать нормальным, выйдет только пародия на нормальность и покой.

Он рисовал пленных — потому что пленный сам. Тюрьма — это швабра и плинтусы. Тюрьма — серое облако, поглощающее человека. Быть ярким — взрывающимся цветом — но не декоративным. На коробку конфет это не поместить — углы помешают. Избежать карикатурности и однозначности экспрессии. В напряжении много печали. Женщина в трауре — но где-то в глубине ее лица есть улыбка или кокетство.

Октябрь кончается, армия больше не в силах удерживаться на Пьяве даже против итальянцев. С художником уходит страна, странное равновесие культур и движений. Он оставил пустой стул для Климта, еще не зная, что второй пустой — для него самого. «Я посылаю свои глаза». Вечно удивленные глаза автопортретов. Скошенные углы.

Всякий подвешен во тьме. Мать оледеневает раньше. Ее кровь еще греет детей, но не ее лицо, принявшее цвет бело-серого платка. Не печален только ребенок, не знающий ничего. Время временно, печаль постоянна, гордость живет, нервы открывают.