ISSN 1818-7447

об авторе

Алексей Афонин родился в 1990 г. Публиковался в Интернете c 2005 года под разными именами. Финалист Петербургского городского конкурса литературного творчества школьников (2006), участник Шестого майского фестиваля новых поэтов (2007).

Страница в Виртуальной студии Новой карты русской литературы

Votum separatum

Многажды было сказано о том, что первая волна поэтического поколения 2000-х в значительной мере была нацелена, коротко говоря, на выработку и прямую передачу личного социально-психологического самоопределения с использованием, по преимуществу, языковых и выразительных средств, почерпнутых не из классической или новейшей поэтической традиции, а из «смежных рядов», будь то глянцевая журналистика или форум и чат. В декларациях тех заметных молодых поэтов середины 2000-х, чья позиция отклонялась от этой стержневой линии достаточно далеко (в сторону апелляций к мифологии и культуре, языковых и формальных усложнений, ролевой лирики…), — будь то Марианна Гейде, Алла Горбунова или Вадим Кейлин, — звучали ноты фронды по отношению к вдруг возникшему молодежному мэйнстриму, в свою очередь прочитывавшемуся как фронда по отношению к мэйнстриму старшему. Прошло, однако, несколько лет. Авторы, рожденные в первой половине 80-х, выпустили по первому сборнику и, как полагается, взяли паузу того или иного рода. А перед авторами, рожденными во второй половине 80-х, вопрос о творческих ориентирах встал заново — и выяснилось, что во многих случаях отправной точкой их поиска выступают как раз те художественные тенденции, которые еще пару-тройку лет назад виделись совершенно невостребованными.

Сказать, что 18-летний петербургский поэт Алексей Афонин непосредственно опирается на дерзкую постимажинистскую образность Виктора Сосноры и метафорические цепи Алексея Парщикова, было бы, вероятно, преувеличением — хотя те или иные конкретные конструкции могут вызывать вполне определенные ассоциации: скажем, парщиковский сом, который «весь как чёрный ход из спальни на Луну», вполне возможно, просвечивает и в том, как у Афонина «дни с глазами сомов / стоят, шевелят медленно хвостами», обладая при этом способностью «видеть полную икринками луну / нечеловечью», и в том, что есть (в другом стихотворении) «в сукровице гардин / свернувшейся — тускло масляным / рыбьим глазом — люстра, наблюдающая из там». Но для аллюзии это всё слишком далеко и смутно — просто молодой автор путешествует по тем же семантическим полям, что и старший. Метареализм имеет амбицию полагать, что он не изобретает, а открывает — прозревает доподлинные метафизические свойства вещи, улавливает её голос, и если так, то основные линии образного напряжения неминуемо должны совпадать. Различий, разумеется, не меньше — хотя бы в том, что сюжет и композиция в стихах большинства метареалистов гораздо более линейны и последовательны, тогда как Афонин (и, впрочем, несколько его ровесников) усвоили с самого начала важную для всего поколения 2000-х культуру фрагмента, и в том, что в области просодии Афонин охотно обращается к также лишь в последние годы получающей широкое распространение свободной комбинации метрического и верлибрического начала в пределах одного текста (причём, что любопытно, именно у него заметно преобладает упорядочивающая тенденция, выражающаяся, в частности, в постепенном проступании рифмы от начала к концу стихотворения).

Я склонен отчасти согласиться с предостережениями относительно нежелательности преждевременных авансов и чествований (в очередной раз высказанными только что Леонидом Костюковым, который, в отличие от прочих охотников порассуждать на эту тему, владеет обсуждаемым материалом довольно основательно). Конечно, невозможно угадать, что будет с Алексеем Афониным спустя 10 или 20 лет. Но пока я бы сказал, что такого обнадеживающего дебюта 18-летнего автора я давно не припоминаю.

Дмитрий Кузьмин

Алексей Афонин

Индейское лето, восьмой год

Снова июнь

Успокойствие лиственных ясеней

накрывает дагерротип стены,

где молочно просто-бессонно ясельно

исчезают тени в отсутствующей тени.

 

Молчá, сирень беловатыми хлопьями капает

на провалы крыльца,

наполняя полдней эмалевые бокалы,

как черты лица,

 

неговоримым смыслом. А в сукровице гардин

свернувшейся — тускло масляным

рыбьим глазом — люстра, наблюдающая из там, от иных людей

за блуждающими внимательно.

 

Поднимаешь траву, долгую, как безвременье,

скидываешь тело, кость и очки и ложишься вглубь, под неё.

И обоняешь четвёртое измерение,

где трение трамваев настругано чокотом соловьёв.

 

Ноздреватый хлеб развалин намазан маслом густой тишины,

молоко дождя в крынке глиняных мыслей — на стол.

И сбегаются послушно, то ли мирру струя, то ли ментол,

тени, исчезающие в отсутствующей тени.

* * *

если писать медью в стекле, выходит — книга

о вкусном и здоровом солнце

манифест молчания в пахучую тряпку

июня.

* * *

в глаза ликующая глина

упавший гладит истребитель

 

с бумажным хрустом рвётся ветер,

вздымая зарево газеты

 

нагая акварель берлина

 

сдирает целлофан событий

с костей шафранно-злого лета

 

в твоём горячем смутном лоне

драконовы толкутся зубы

и прорастают: полдень в чёрном

 

так пой, недрогнувшая глина

 

под сапогами вздрогнув метко

* * *

водомерки слов разбегаются по стеклу

 

подёргивает дрожью

облака со вкусом свежих бинтов

синий ветер

(выстрижены виски тополей)

холодит

 

стрижиным циркулем

на размотавшемся рулоне дня

начерчен вечер

с выпуклостью запаха маслины

 

пейзажное безмолвие ягнят

* * *

сидеть и грезить вглубь себя, как в омут

Алёнушкой застыв на берегу.

 

там под корягой дни с глазами сомов

стоят, шевелят медленно хвостами,

божественную сому берегут

 

о если б прорасти беспечно

как эти твари, в глубину

и видеть полную икринками луну

 

нечеловечью

* * *

Алле Горбуновой

заводные птицы обсели ей руки,

а она гладила их по головам:

заводные буквы, плюшевая ночь,

синевато-прозрачная, бубликом с сусальными звёздами.

 

исходя из этого, исходила в мятную даль,

к мятым одуванчикам у футбольной стены,

у седой припудренной стены изошла,

и внутренние ея дворы стали видны.

 

а она называла их — финское долгое марево,

марья-моревна, невемый принц шоколадный.

резкая краска пахла утренней

голубизной (хрустальной, салатной).

 

на берегу морей, у фонаря,

через ржавеющие окопы наугад,

тонко, почти незаметно, в бессмертье — лицом вниз,

как в кофе накрошенный лёд.

* * *

помнится: сырой веранды дощатый куст,

лампочки прежделимонный вкус,

люпинная заветерь у виска

 

ещё: в комнате масляных пластинок пруды,

зеркала, проглатывающие гостей,

шкафы как какой-то египетский жираф

 

это из детства из глубокой-глубокой тёплой норы,

из самóй темноты, яблока сердцевинки вспять,

тесной, как родовые пути в обратную сторону

 

извлекаешь правила игры:

свечка за занавеской,

космическая кровать, кривой дом

 

между прошлым и будущим, гримнир меж двух огней,

стоишь, и тлеешь ею, и растворяешься в ней

 

и из зимнего вылезает какой-то матрос

и ведёт тебя в зоосад

где тигр подкинет хоботом высоко-высоко

 

и поймает тебя земля, чужая земля

 

где ноябрьскую ночь отбойным дробят молотком

* * *

между прошлым и будущим МИГ зависает

зависает пилот, ловит в лоб пулю-сатори:

 

поезда серебряные танцуют

в чёрном бессмертном небе спиралями ДНК

завиваясь

осыпая: птиц и больно-больно искры от сварки

ибисоголовое время отступает

в тень универсама

 

больнобольночестночестно

 

на переходе из никуда в некуда

горит светофор твоего завтра

и хлюпает мороженым

летом

 

клюквенные пионеры пляшут попарно

жмётся к лодыжке колкий товарный

гравий! — времени нет

 

между солью и светом ни щели, ни мрака

кожу не натянуть, не просунуть ладонь:

и во след белолицего дрока

скелетно-пряничный, прянет дым

 

твоего погребального котелка:

похлёбка из топора, из ножа, пилы

одиночество сосновой иглы

 

и, прорезая себе глаза

в непройденной смоле самое себя

с грацией неземной минуя свой турникет,

 

обоняешь: из сегодня в завтра — нельзя,

не получится

да и не нужно

 

времени — нет

* * *

Читаю Бродского, Кафку.

Горек, дрожит верлибр

в окне августа. Пахнет травой напрямик,

молодостью, усталостью,

 

изнаночной строчкой мира. Или

миров: бессолнечность

как вариант бесконечности; стрелолист, ирис

сгибаются сумеречно,

 

невдомёк. Невзначай,

с привкусом тайных тайн и технократии,

излучают текучий иван-чай

гусеницы шоссе, взрывами зверобоя прострочены.

 

И нога за ногу, за репьём репей,

выдираешь из лета скромное своё колдовство

с корнями, пахнущими, как тусклый рай

в шестиэтажках, вечером, в ливень, где ничего

 

не ясно: это высшая

степень возгонки по небу босиком —

молчком, серым волчком, дряхлым кустом

крушины. Об этом не споёт тебе Ницше,

 

баунти-хантер, пролетая, не посадит здесь звездолёт.

Это канон канонов, бутон шиповника,

нестреляная гильза, кентавр, диковинка;

индейское лето, восьмой год.