ISSN 1818-7447

об авторе

Шамшад Абдуллаев родился в 1957 г. Живет в Фергане. В 1991—95 гг. — заведующий отделом поэзии журнала «Звезда Востока». Лидер «ферганской школы» русской поэзии. Автор поэтических сборников «Промежуток» (1992), «Медленное лето» (1997), «Неподвижная поверхность» (2003), книги прозы «Двойной полдень» (2000). В «TextOnly» опубликованы три стихотворения (№5). Лауреат Премии Андрея Белого за 1994 г., премии журнала «Знамя» за 1998 г.

Страницы на сайтах «Вавилон» и «Библиотека Ферганы»

Само предлежащее

Шамшад Абдуллаев ; Сергей Тимофеев ; Дмитрий Замятин ; Инна Кулишова ; Виктор Шило ; Игорь Лапинский ; Андрей Сидоркин ; Михаил Чевега ; Николай Недрин ; Светлана Бунина ; Марианна Гейде ; Николай Байтов ; Александр Беляков

Шамшад Абдуллаев

Далекое узнавание

Одзу и другое

Посланники разных царств в одной семье,

но даже находчиво долго сидящей позе

подкидышей длиннот дается своевременность повода:

поезд, беспримесный веер в пленочном устье, пожилая чета,

океан сквозь стенные щели, полуметровый след велосипедного тормоза на послевоенном асфальте.

Стерты различия, и показ фамильных церемоний последнего обихода

вершится ради редкой зоркости будущих фигур —

инстинктивный обет, наконец, родовую узду обойти,

в первую очередь сходную с любым терреморте.

Все сводится к выучке вести

в доме внутри дома внутри дома внутри дома.

Считанные статисты пятидесятых годов остаются,

как аир, в низкой точке,

в этом алмазном ex voto спрессованной золы.

Две фотографии тридцатилетней давности

Не существует Истории вне места

для избирательного наблюдения. Сидит, не шевелясь, после бури

(просто худосочные типы — что бы ни приносили в летних лучах,

к примеру, Atomic Rooster, то есть пряную гать бобинных кассет, —

были недопустимо правы, лучшее время:

золотисто-бурунный кайф жмется к субтильным телам, пока

углы глиняных созвездий в теплых, сферических струпьях наставлены на углы улиц,

такое не борзое, бирюзово-саманное* * В семидесятые годы прошлого века одноэтажные дома в Фергане были выкрашены в бирюзовый цвет. — Здесь и далее прим. автора. ведовство.

Потом спешат в мертвый час к торговой площади,

пиная консервную банку, — неисчерпаемые носители патовой натуральности. Но что-то

задает меру: двойник скуластого Вулкана около фриульских тополей,

или именно сейчас держащая пиалу смуглая рука, захлестнутая песью,

или пейзажи Казарсы 1943 года,

или в велосипедном зеркальце городская река,

вильнувшая влево, как сазан внутри нее.

Так себе снимок. На зальном ковре,

боковым зрением оплывая севр

и короткий, просмоленный бич из вещего тальника в эскишахарской* * Эски шахар (тюрк.) — старый город. нише,

читает о модерновой бамбочаде —

в дурацком рапиде заслоняет экран танцующая пара на раменах Твоих, —

о перкуссии возле выжженной арчи… К тому же

берет пустую пиалу, перевитую росной полостью, —

подгадал тут же освободившуюся полосу перед собой

не дальше веселящего газа,

как если б с плодоножки сморгнулась пылью заштрихованная капля), будто —

в любом случае правдоподобие подходит быстрым кадрам общего плана, —

задохнулся в жужжащем покое, в котором

пчела, как каяк, плещется по черно-белым жвалам.

Городские окраины 73 года на восьмимиллиметровой пленке

Играют в альманджус, в морру,

словно ветер на солнцепеке (нижняя губа толще верхней,

будучи ближе к земле-кормилице) сгибает плавленый привой —

отнюдь не костисто-вересковой юркости, чуть

позже окрасившейся в медный цвет, вменяемей сохлый черенок,

и вряд ли преднамеренная бодрость глухонемых сартов обеспечит пакибытие.

По крайней мере в кадре пропала нынешняя плавность выдроченного зрения

(теперь всякий пользуется бегло

услужливым итогом экранных эонов) —

всего лишь предлог вуалировать щедрость анестезирующей оптики в прошлом:

в зацарапанных сбоях застряли Меркурий в чапане на велосипедном седле,

шофер местной шишки, кондовый ампир колониальной эпохи

в шелестящих ссадинах, точно статист

на пару с каким-нибудь иным незнакомцем в приталенной шотландке несет

вертикальный сак сквозь пурпурный парад,

попирая с хрустом беспозвоночные хлопья на асфальте… Но рядом

почему-то слышен эрикбердоновский список в The story of Bo Diddley —

причем козырные фигуры в одночасье тают из-за короткой выдержки,

делегируя свой незасчитанный масштаб ленточной матке

(ямчато мешкающей на монтажном столе,

как впалая середка атласного одеяла на оттоманке), —

на пергаментном фоне под перечными тюбетейками в затылочном расфокусе —

в пику персоязычной божбе смолистого глашатая (на

велике) брачующейся обоймы.

В другом месте облисполкомовский водитель

постится от щемящей праздности напротив фасадных колонн:

правой руки, впрочем, от левой

отличить не… и множество скота.

Вокруг Пазолини

Когда тебе четырнадцать или пятнадцать,

кто-то непременно входит в твою судьбу, не похожий на братьев твоих,

соучеников или товарищей по улице. Он старше тебя и потому

не испытывает к тебе враждебности. Самое

захватывающее то, что он вовсе не ищет в тебе недостатков, —

это трогает. Открытие первой встречи, залитой солнцем.

Затем —

мурашки по коже от его беспричинной и веской заботливости…

Край проезжей дороги. Окна, тронутые пылью городских окраин.

Ветер раскачивает зелень непрерывно, и непрерывность

остается здесь надолго, словно клочок этой местности.

О своем ничтожестве узнаешь постепенно — сам.

И не дай бог рассказать об этом знакомстве друзьям:

голос переменится, словно тебя ударило током, и отпустило,

и кажется, что твое «я» существует сейчас где-то вовне,

и ты не в силах вобрать его — опять — в себя,

пока не утихнет волнение. Стыдно,

когда голос твой становится чужим, настолько чужим,

что даже то, о чем ты настойчиво думаешь,

может оказаться чем-то иным,

к восприятию которого не готовы твои сверстники,

чьи лица меняют выражения, если

медленно отдаляться от них, оборачиваясь

к ним то и дело, среди пустынной улицы.

Далекое узнавание

Рожковый оберег, или наждачные терции по радио,

или что-то левее мужского лба,

распускающееся тутовой взвесью, —

их можно принять наугад

за стихийных устроителей инертной координации туземной эпики.

Все же трое в плетеных сандалиях (отсюда

тоже маячит трезвый гон

снайперски схожих частных осечек разного выживания на любом фоне —

от шершавой прямоты скотской человечности

к педантичному безволию последней здесь рафинированной горсти,

чьи теперь уже робкие тридцатилетние личинки

листают энциклопедический укром в опрятном зале отчего дома:

критские боксирующие подростки, Бернанос на мотоцикле,

какой-то фильм с главным редактором диалектального журнала,

играющим кукольника в картонных облацех) идут

мимо вращающихся против пшеничного поля афишных гримас,

чересчур предсказуемые для стволисто-заплечных вещей Святого Губерта (первый

импринтинг возле камышовой завесы? охота на козодоя?),

и даже натрое деленное в них братство твердит о внезапности,

что дарит избраннику чинный кумар нулевой степени,

который заходит намного дальше

мазохистского здравомыслия, но кто-то

кивнул на арчовый холм,

ставший немедля продолжением кивка.

Знают ли они сейчас из того, что прежде учли? —

повадки будущих сцен заранее тесны:

без разницы, сулит ли стародавний ноль

перспективу встречных излишеств.

Радиопомехи под шиферной кровлей с рожковым тумором*, * Тумор (тюрк.) — оберег.


* Дарья (тадж.) — река.

кадр-ваза, беспонтовые догадки о вдруг-созерцании, монашеский плат

безымянного пальца на спусковом крючке;

вскорости высохшую дарью* шарит ее же дно

(река на фарси течет все время без волн),

будто читаешь статью о миланском восстании 6 февраля 1853 года; и плюс

сегмент шелковичного ствола золотист,

как монокль (чей-то куцый трофей в архивном оазисе) скобелевской гимназистки

(киль над ее грудными клетками парирует шлифованные ядра сжатого пепла).

Три запоздалых стрелка в сандалиях, в ломбардских камзолах

или три отпрыска аграрной агонии в гостиной родового гнезда

с фолиантом в парчовой обложке наведены на резкость по лобовому полотну —

почти нейтральный азарт в жемчужно-зрительной скрыне.

Комок июльского ветра, как сорняк,

бьется в пустом отрезке над листвой,

на две зарубки сочнее средней дистанции за счет

собственного отклика на свой порыв.

Все так же нечего надеяться на благочинный выход,

на обращение, на другую свежесть другого:

только тут невозможное невозможно, и в той колее,

откуда свинцом добываешь перистую мякоть,

несбывшееся сразу и наглухо безвозвратно,

и новый зачин зыблется в древнем промежутке,

в зареве чужого наблюдения, что видит лишь луч,

смежающий веки на кислом графите тутовых ягод.

Старость

Что если да? Все равно удаляется,

как если б карий прищур залетного метчика выбрал

одну эллипсоидную волну в буйной реке.

Повторять уцелевшее без мизерной правки,

темнее, темнее на солнечной стороне в конце квартала.

Водочерпатель, мопед, вспомнившийся взмах смуглой руки в урюковой роще,

желтые жницы пересекают жнивье ради чистки первых коконов на земляном полу.

Поди разберись, их «конек», может статься,

артур лория, джакомо натта, пьер санти, — в кафе тридцатых годов

спорить о мертвом удоде на бурой обложке Кампо ди Марте?

На фото. Не вокруг, а вовне.

Кишлачная лепра крадется вверх на глиняный столп.

Те или эти, они еще верят в разноликий источник,

лишенный адресности, без готовых пустот:

sed tantum dic verbo*, * Скажи только слово (лат.). стрельчатый птах в рубиновом венце.