ISSN 1818-7447

об авторе

Сергей Трафедлюк родился в 1986 году, живёт в Севастополе. Окончил филологический факультет Черноморского филиала МГУ, работал журналистом. Публиковался в журнале «Знамя», в Интернете.

Полутона

Литцентр

Само предлежащее

Елена Михайлик ; Анастасия Романова ; Наталия Азарова ; Сергей Соловьёв ; Александра Шалашова ; Виталий Малыгин ; Дмитрий Смагин ; Антон Метельков ; Сергей Трафедлюк ; Денис Бычихин ; Владимир Попович ; Леонид Костюков ; Игорь Лёвшин ; Дмитрий Данилов ; Евгений Вольперт ; Алексей Чудиновских ; Карина Лукьянова ; Арсений Агеев ; Дмитрий Замятин

Сергей Трафедлюк

Недоступное искусство создания пластиковых звёзд

Недоступное искусство создания пластиковых звёзд

Вот воспоминания одного из очевидцев:

Все забегали, закричали, за-что-то-там-ещё, чего никто не заметил, схватили хлопушки, забыли бенгальские огни, скрутили, дёрнули, не получилось, получилось — и, пока рюмочка летит на пол, всё расфокусируется в броуновской золотой грёзе, застывшей между было и стало — в ничто.

Хлопок, крики, новая вселенная родилась и осыпалась. Утром мы вышли из спальни — а под ногами сверхновое скопление: блеск, обращённый гравитацией в шелуху.

Мы подметали, мы соскребали, мы выдували, мы выслеживали, мы выковыривали, мы отправлялись в экспедиции в самые отдалённые уголки под диваном, мы рисковали жизнями, вскрывая забытые богом схроны, вдыхая рассеявшиеся спорами артефакты. Веник и совок были нашими орудиями, и брать пылесос считалось читерством — а наша воля крепка.

Ну да, ну да, вы правы — мы бились за награду. Может показаться, что за чистоту, но что вы понимаете в искусственных звёздах? Их плоть — пластик, очищенная до блеска грязь китайского завода, жижа, из которой вынули влагу и чёрный цвет, переливчатые чешуйки, прилипающие всюду в надежде, что их примут за кожу. Будто схлопнулась изнутри выброшенная из чужой вселенной рыба — и всё вокруг усеяно её бликующими ногтями.

Мы пережили то новое утро нового года стоически. Что же теперь? Уже октябрь, но звёзды по-прежнему появляются в квартире в самых укромных пазах, просовывают лепестки в зазоры мебели, мигают из-за плинтусов и посреди ночи, медленно вращаясь, опускаются с потолка, дразня — на этот раз успеешь загадать желание.

Такова природа искусственных светил — спутников, отколовшихся от наших орбит силой поступков, уступок, рук. В данном случае — в силу удачного выбора в супермаркете.

Создавая искусственную звезду, человек никогда не догадается наперёд, что она заползает в пазухи жизни и аккумулирует внутри электротранс — он прорывается в момент, когда не существует когда, там, где нигде, в эпицентре тугого жалящего вихря. И тогда — утешает.

В другие моменты он может сгинуть в пасти собаки, улизнуть из квартиры на обуви, удивить своим появлением, спровоцировать шуточку, прилипнуть к календарному дню.

Открой ящичек, пролистай старый блокнот, пошарь в рулетике коврика для йоги, загляни в складки агавы, проверь поддон чашки с космонавтом, отодвинь москитную сетку, проведи рукой по моим волосам, пока я не убежал к парикмахеру, проверь, что там покалывает в левой чашечке бра, там, где поры велики, как точки в конце самых больших слов.

В нашей квартире звёзды всё ещё происходят отовсюду, как эндемики в палисаднике под окнами, глупые глянцевые звёзды, попавшиеся нам, ха-ха, созданные не нами — для нас.

* * *

На чёрном разбитом яйце моря, на выгоревшем желтке, посреди степи, которая зарастала голубыми цветами после дождей, а однажды заросла навсегда каменным пустоцветом

Мы упорно ползём к воде

Семейство ящеров

Что боится разогреть свою кровь

И прячется на балконах среди жирных растений

Наши животы шкребутся о камушки

Наши длинные языки снуют туда-сюда, туда-сюда, едва задерживаясь в пасти

Наши тени ещё медленнее нас и цепляются за острые выгоревшие звёзды у дороги

Где-то посередине перехода всегда скрючено дерево, придавленное камнем

Там мы устроим привал, пока не наступит другой день, без камней и деревьев

Так мы ползём, сокрушая степь тяжеловесной ленью

Вода нас дождётся

 

Я звоню маме день

Я звоню маме другой

Я звоню маме день

Я звоню маме другой

И вот на новый день она говорит, что вирус её отпускает, что слабость ушла в землю, что возвращается аппетит

 

Что же ты будешь кушать?

 

Там, на расстоянии вытянутой связи, я вижу её костенеющую спину ящерицы, уложенную на твёрдый матрас, слышу горячее дыхание, спрятанное среди изнывающих от жары растений, вижу, как она вытирает полотенцем лоб, вижу, как вирус глодает нёбо, но оно твердо, как впивается в кожу — но она пластинчата, — как теряется в бесконечном тракте непробиваемых кишок и скатывается в кусочек пищи и переваривается.

Вижу, как мама продолжает ползти по степи к блаженной воде, и рядом с ней папа, и рядом с ней оказавшиеся в другой стране сёстры, и рядом кожистое семейство, тягомотный массив, и рядом я, поравнявшись, мои когти царапают родной бок, и сердце бьётся в размере будущих волн, невиданных волн, хотя вся наша кровь иссохла и легко разлетелась по телу.

Теория происхождения ос на нашем балконе

Теория происхождения ос отталкивается от того, что оса — как единица цвета, точнее, двух основных цветов, шести вспомогательных конечностей и бессмысленных для подсчёта полосок, — парадоксально возникает только тогда, когда происходит разделение определённых субстанций строго в зазоре шириной 89 сантиметров на высоте третьего этажа, зазоре, расположенном между окнами и дверями в наши с тобой комнаты. Эти 89 сантиметров и есть балкон.

 

Ну что ж, приступим к описанию теории. В ней не играет никакой роли цвет линолеума на балконе (хотя он приятно землистый), но крайне важен тот факт, что окна на балконе почти всегда закрыты. Тем не менее, каждую неделю, а иногда и чаще, на балконе появляется оса. Она сидит, а мы стоим вокруг неё. Все мы медленно двигаемся.

 

Итак, из-за закрытых окон оса не могла просочиться на балкон. Осы неспособны зарождаться без осиного гнезда — оно выглядит как одутловатое лицо, искусанное осами, и внутри плодятся осы, не создавая ничего, кроме липких жал. Но на нашем балконе, выходящем на площадь, нет осиного гнезда, и наши лица никто не кусал. Открывая ящик тумбочки, не слышно осиного нытья, поднимая голову вверх, к бельевым верёвкам, не видно резьбы острых тел по воздуху, а заходя в комнату, не чувствуешь вибрации перепонок — только ядовитые капли на обоях, только следы пронзительной горечи в складках агавы, только рубцы под коротко стриженой шкурой дивана, и где-то далеко-далеко, в прошлом или будущем, раздаётся крик. Осы так не кричат, они кричат иначе, тонко и возбуждённо, когда собираются бандой и ищут пищу, клеят дом или метят злость во врага.

 

Но у нас совсем иная история: на балконе ниоткуда появляется оса. Она сидит, неуклюжая, неторопливая, на раскладном деревянном стульчике, где ты иногда куришь одинокую сигаретку, пока площадь наблюдает за твоими мыслями, которые вот-вот превратятся в слова. И, в общем, теория заключается в том, что, когда сигарета выкурена, а мысль бежит в твою комнату, чтобы свить гнездо в звуке, на балконе остаётся пустая воздушная ампула, и в ней спрятана крохотная ранка. Это жалость оставленного тобой мига — вы разминулись и больше не встретитесь, дверь уже закрывается, площадь меняет состав участников, солнце склоняется к тому, что называется следом взгляда на небе. Я же склоняюсь к тому, что жалость тоже способна следовать за человеком, застревая в нём искривлённой занозой. Но если двигаться быстро, в сторону текста, который притягивает сильнее, чем что бы то ни было тяжёлое на нашей площади (например, скамейка), сильнее, чем самый громоздкий кусок скалы на побережье до Качи и от Качи и дальше, — если преодолеть 89 сантиметров балкона так быстро, что жалость стукнется о стекло двери и будет тук-тук-тук, а потом тук-тук, тук-тук, и тук… тук… тук… — то можно наблюдать зарождение осы — редчайшее явление в районе третьего этажа. Да и второго и четвёртого, пожалуй.

 

Итак, оса, созидающая своё тело с жала — что известно каждому, кто не держал в руках осиного гнезда, — оса возникает там, где ты сидела, и остаётся ждать тебя, понемногу впиваясь ножками, жвалами, зазубринами, зубами в маленький кусочек съестного воздуха, и всё её тело прорастает из ниоткуда бутоном, готовым распуститься в любой момент, когда ты снова откроешь балкон. Все мы знаем, что случится в таком случае, и писать об этом — значит выходить за пределы теории, в область личного, больного, исполненного крови и красоты. Упритесь же в стеклянную преграду.

 

И вот теперь, когда причина зарождения ос раскрыта раз и навсегда, а вместе с ней и последняя тайна этого мира — чистого, наполненного прозрачными насекомыми — поддалась ловкой отмычке моего голоса, мне остаётся только одно: подставить осе бумажный стаканчик в кофейных потёках, посадить её в этот бумажный батискаф — конструкция проста и не содержит ни грамма топлива, способного разрезать воздух пламенным ножом, — открыть окно пошире и предложить осе преодолеть силу притяжения к тебе, задать ей вектор движения куда угодно от тебя, влево, вниз, на балкон соседнего дома, ввысь к лёгкому колыханию невесомых взмахов, и ждать, когда оса оторвётся от схватившего её воздуха — нерешительная, нелепая, родная, частица больших сожалений, ломтик глубокого молчания, кусочек отколупанного лака с указательного ногтя — создание без создателя, без умысла, без мысли, без сил на то, чтобы развернуться, сжаться и ужалить. Чтобы остаться и вознести над землистым линолеумом зов о забвении уходящего мира.

* * *

Кладбище коммунаров

Стёртые коренные братских могил

И между ними сидят на скамейке и чипсы жуют две девчушки

Первая давится хрустким смешком

Вторая надвинула кепку на лисий зрачок и кидает под ноги мне

Крошки стыда — но растопчет сама, сама!

Из кипариса тянет немытую руку солдатик

«Чипсинку дай, — говорит, и шишку жуёт кипариса, — я бы хрустел вместо того, чтоб грустить. Что у тебя там? Сметана и зелень? Нормально. Но хочется с крабом. У крабов смешные клешни и глупые усики глаз.

Я бы сложил в эту пачку мой маленький пыльный скарб».

Пара девчушек шикает, пара девчушек хмыкает

Пара девчушек сёрбает колу

Пара девчушек встаёт со скамейки

Они выдирают у парня руку

Лёгкую вечнозелёную руку

Солдатик тихо кричит от счастья: наконец-то хоть часть — не братское тело и болтается, как буй без верёвки, наконец-то усохнет кожа, наконец опадут грязные вялые волоски и вольются в труху травяную

А девчушки берут молодую руку

И несут её в балку — там пляж ютится

И несутся вприпрыжку, ведь в сумке слабо-

алкогольный голенький эликсир

Наконец они расстилают домашнее полотенце

Рассыпают чипсы — как если бы изловили и очистили странную рыбу

Неподалёку парни в кепках жгут костёр, и в пламени трещат красивые песни на незнакомом языке

Они машут подругам

Те машут в ответ рукою случайного друга

И парень сам начинает махать

А потом подбегает к прибою и теребит волну, как волосы без спроса, и бесстыдно щупает затвердевшую гальку, и жадно проводит по ершистому хребту, рука на закате немеет, но прибой набухает солёной силой, выталкивая то, что ему не принадлежит, что не принадлежит жизни, и вот уже пальцы рассыпаются по текучим морщинам в последней ласке, и немое счастье расползается по кожам — одна невидима, одна необъятна

В наступившей тьме слышен хруст чипсов, треск костра, смех ртов — и сквозь всё, еле-еле — зудящий звон тел, безнадёжно отделённых друг от друга душным воздухом и страхом. 

* * *

Кто-то может так, что пальцы в сумерках рассыпаются на гильзы светлячков.

Кто-то может так, что опускает лёгкие на глубину — и купол теряется среди медуз.

Кто-то может так, что его поглощают мерцающие мхи — спины крепки, спины глубоки.

Я же могу только одно — открыть окно, чтобы глотнуть ноябрьский воздух, чтобы ты сказала, как хорошо он пахнет (ещё не морозно мёртв, с прослойками перегноя и глупой самонадеянной травы), чтобы посмотреть за окно, чтобы стать пульсирующим кусочком пейзажа.

Этот кусочек вечно выломан из вокруг — пазл поперёк рисунка, случайно разблокированный телефон в нагрудном кармане. Я вижу его, я осознаю его, я погружаюсь в него, я становлюсь им.

Сейчас это провисшая нитка жёлтых фонарей на Корабельной стороне и кровеносный пунктир телебашни.

Я — последовательность огней. Не так уж далеко от истины.

Облокотившись о подоконник, уперев правую ступню в левую икру, незнакомец изучает вокруг — и «бррр, ноябрь» улетает мне вслед.

Переселение в неодушевлённость, нырок в плотность того, что не дышит, не выделяет пот, не морщится от старости, не свербит влечением. Безупречная маскировка: приходит перепись населения, стучатся в дверь старички в фартуках, в руках папочки, спрашивают, а глаза их сочатся болью и трепетом и укоризной: кто здесь живёт? кто открыл нам дверь?

Но как я отвечу хоть на один вопрос, если моя имитация безупречна? Ветер гонит рябь по обоям, картины подрагивают от сквозняка, свет ровно проходит насквозь, и никто не мешает теням в их тихой геометрии.

Я огни.

Я огни, что никогда не сгинут.

Я огни-обманки посреди гниения.

Икринки, разметанные на бесплодных камнях.

Удильщик, ослеплённый и обманутый собственным фонарём.

Видимые всеми ничьи огни.

* * *

Toyota Mark II Grande, 1982 года.

Линейки бордовой помады вдоль корпуса — и всё, голое тело манекена, безупречная матовость.

Садясь за руль, он знал, что этот салон не для секса, всё равно что пригласить женщину в тело другой женщины (даже про себя он проговаривал эти мысли шёпотом).

Отношения возникали сразу: он хватался за руль, она позволяла вести, и начиналось прекращение неподвижности, и оба падали в нон-стоп-метафору — даже ограничения скорости им были не указ.

После изнурительных поворотов, прорезающих пыльные простыни степей, они прорывались к пустынным берегам Оленевки. Вместе с морем начинался сентябрь, потом приходил октябрь — они всё ещё стояли на холме. В соседнем вагончике Анатолий день за днём ел мидии, смотрел на серфинг в телефоне и звонил жене — к счастью, иногда она не брала трубку.

Toyota, Toyota, тающая во рту миндалина, волны не дотянутся вовек до твоих чёрных ступней.

С каждым днём море остывало в его руках, и он остывал в его разболтанном состоянии: шли дожди, били волны по кудрявым седым бошкам, но те поднимались и поднимались, и его голова пряталась между влажных волос — трудно было понять, где холоднее, но в конце концов он вылетал на берег — голый, с отбитым гулом в голове, забирался в машину и включал обдув.

Иногда ему казалось, что купить тачку потому, что она твоя ровесница, — самое тупое, что могло случиться в его жизни.

Потом он начинал есть консервы, купленные в магазине, и пулял мусор из окна — огромная нелетающая птица, бросающая скорлупу из гнезда, — дождь смывал банки вниз, время от времени они ныряли, а потом внезапно бросались наутёк от прибоя.

Море глодало холодом, машина обволакивала теплом, и это чередование температур вот-вот должно было объяснить о нём что-то невероятно важное, что-то подкорковое, залитое в него так глубоко, что ни одним буром не достанешь.

Октябрь неизбежно завершался. Надо было садиться в Toyota и ехать обратно. Идти в офис оператора такси. Устанавливать приложение. Бомбить днями напролёт. Пару раз женщины гладили его затылок и спрашивали, как его зовут. Он всегда отвечал: Марк.

Однажды, думал он, одна из них догадается, что он всего лишь плотное состояние, нагревающееся летом, остывающее зимой, всего лишь чужая мысль, блуждающая между переменно пламенных, переменно студёных волн, всего лишь зародыш, выношенный в железном животе, мрак в чужой непослушной листве, мрак, собранный отовсюду.

Она решит, что знает его форму, и форма эта достойна любви. Но вложиться в него — всё равно что кончить в морскую пену. Всё равно что прижаться всем телом к крику ночного сверчка. Всё равно что поверить в то, что в окно машины может постучать человек.

В тот самый момент невозможной близости и произойдёт убийство.

* * *

Утром я проснулся и обнаружил на длинном листе, выпущенном из луковицы, кладку насекомых.

Я просыпался вчера, я просыпался позавчера, я просыпался много дней до этого, но ни разу на этом разлинеенном жирно-лоснящемся листе не было кладки насекомых.

На пол опали их первые скелетики.

А вокруг кладки и по листьям ползали они — чёрные, с белыми крапками, похожие на внимательных красивых клещей.

Когда я принёс рулон туалетной бумаги, они ничего не заподозрили, и даже когда я отрывал лист за листом, быстро, лишь бы не дотронуться кожей, снимал их и скорее заворачивал в кусочки — мягкие страшные коконы — белое вместо зелёного — сухая бумага вместо питательного сока, — даже когда я погребал их в огромных не по размеру саванах — они молчали, и я не хотел встречаться с ними глазами.

Теперь я пойду по делам, теперь я выпью кофе, теперь я сяду за безопасный монитор, но, конечно, буду думать о внезапно возникшей кладке.

Как же мне теперь просыпаться по утрам?

Ну ладно, допустим, эту кладку я уничтожил (надо проверить завтра, не спасся ли кто-то от моего пугливого — как обычно и бывает — геноцида). Допустим. Но теперь я знаю, что каждое утро на растениях в доме могут появляться новые кладки — белые соты, тюбики, наполненные чужой неуместной жизнью, из которых со временем, под солнцем, разрезанным жалюзи, будут появляться новые и новые они.

Будут чёрные в крапинку, будут в красных камзолах, будут плавленого золота, будут с веерными крыльями, будут продолговатые голодные, будут собирающиеся в крохотный мерцающий шар, будут забитые по безопасным углам, будут с нежными жвалами между густых глаз, будут объятые газовым пламенем, будут разъятые на шевелящиеся частицы, будут подрагивающие проекции из иных миров, будут тихо проплывающие сквозь квартиру бескрайним тлеющим туловищем, будут не понимающие, из чего сложены и кем созданы, будут те, что лучше всех знают, куда водрузить лапку, кого укусить в шею, будут злые, будут зевающие, будут любимые, будут переливающиеся, будут разрушающие всю жизнь до основания, до самой косточки, лежащей внутри, будут такие, которых не видел никогда до и не увижу после, да и сейчас не могу сфокусировать зрение, будут они без предупреждения, будут-будут-будут, и будет новое утро, и я снова подойду к растению, к шкафу, к стене, к столу, к окну, к тебе, к зеркалу, и я снова увижу незнакомую кладку, и я снова открою глаза и задам себе тот же вопрос, роящийся в сердце:

Как мне просыпаться по утрам в мире, каждое мгновение которого чревато бесконечным космосом насекомых?

И в который раз я на него отвечу.