* * *
Раньше люди меня любили,
а теперь в основном забыли.
Я, наверно, их тоже любил,
но теперь об этом забыл.
Я скорее люблю промзоны
в сухо-пасмурные сезоны,
пустыри, гаражи, руины,
увяданья, словом, картины.
Среди них голова седая
моя движется, увядая,
никого не тревожа этим
и похожа на всё на свете.
Как никем не меченный атом,
не привязан к местам и датам,
по железной дороге старой
приближаясь к станции скрытой,
со своей непринятой тарой,
со своей любовью забытой.
Сенечке
Вот и наш водоем,
вот и утки на нем,
хлеб размокший, для уток невкусный,
парапет над водой,
дед почти молодой,
внук, на время затихший и грустный.
И настолько ничья
сердцевина ручья,
ветки голы и даль бесполезна,
что нагнешься над этой водой ледяной —
и из малой купели в ладонь глубиной
вдруг проглянет карманная бездна.
Над ручьем одинокая птица летит,
ни о чём одинокая ива грустит,
чуть колеблется камень подводный.
Белки спрятались в дупла, и тихо в лесу,
ветки хрупки, сквозит, и зима на носу —
оттого у тебя он холодный.
Экскурсия
Как-то раз я попал на ознакомительную экскурсию в ад,
между прочим, очень полезное мероприятие,
пожилой черт вроде бы оказался мне рад,
и мы с ним стали чуть ли не приятели.
Он проводил меня в литературную секцию,
похожую на корпус советского пансионата.
Грешник, напоминавший Льва Аннинского, читал лекцию
полусонным грешникам, здесь завязшим когда-то.
Общее ощущение мертвого часа,
тусклый блеск крашеных стен,
и хотя биомасса
постепенно обращается в тлен,
она еще долго выглядит как биомасса.
Пожилые черти вежливо, даже галантно
следили, чтобы все занимали положенные места.
Безрогими сделала их толерантность,
но хвост оставлял впечатленье хвоста.
«А где графоманы? — спросил я своего гида.
— Что-то они не видны».
«Во-первых, — ответил он, — их непросто отличить с виду,
во-вторых, на них практически нету вины».
Тут мы зашли в гигантскую столовую,
там многочисленные посетители сидели,
перед ними на блюдцах лежали гамбургеры х.евые,
которые к тому же по несколько раз съели.
Тут, впрочем, необходимо пояснение:
вторичное потребление
в аду выглядит не так радикально, как на Земле,
все-таки ад — это место идейное,
и однажды съеденное филе или там желе
остается желе (или, скажем, филе),
но заметно жеваным и с привкусом едкой слюны,
да и другие приметы видны,
в общем, понятно,
что есть это неприятно.
И вдруг
они принялись уплетать эти самые гамбургеры за обе щеки,
точнее — за тысячи щек.
Мой друг!
Возможно, у страха глаза велики,
но я испытал культурный шок.
А потом эти кулинарные грешники стали вопить:
Замечательно!
Божественно!
Неземной вкус!
Это просто шедевр на блюде!
А я пересохшим ртом
с трудом
смог у черта спросить,
кто эти люди
и в чем их грехи.
«Они в соцсетях постоянно хвалили вторичные и никакие стихи«.
«Лайкали?» —
переспросил я тупо.
«Нет. Ты лайкай всласть хоть Билана, хоть Вайкуле,
хоть какую вокальную группу,
а эти именно хвалили неумеренно,
излишне уверенно
и сбивали с пути молодежь».
Тут я сбоку за дверью услышал унылый бубнеж
и спросил: «Кто там?» —
как будто в дверь постучали.
«Там те, кто сами пишут с грехом пополам,
самонадеянно других обучают».
Тут я внезапно вспомнил о неотложных делах наверху,
черт любезно проводил меня до эскалатора.
и вот я шел бульваром и думал, как время в труху
превращает новатора и консерватора,
а также перебирал, как орехи, свои грехи.
Но я не хвалил вторичные и никакие стихи.
Это мое мировоззрение.
И если вам даже симпатично это стихотворение,
чертей пожилых не злите.
Чтоб вовек не кушать лишнего ничего,
осторожнее хвалите его,
а лучше лайкайте, но не хвалите.
Попытка гражданской лирики
Парижская девочка открывает окно и видит, как меняют асфальт.
«Меняют асфальт», — думает парижская девочка.
Московская девочка открывает окно и видит, как меняют асфальт.
«Отмывают бабло», — думает московская девочка.
И хотя наша девочка по большому счету права,
и то, что мы видим, как правило, есть не то, что есть,
но вот растет трава — это же просто растет трава,
а не какая-то там хитроумная весть.
Хотя как знать…
Песня
Долго я бродил среди скал —
я твою могилку искал,
но внезапно ты оказалась жива.
Где была моя голова?..
Пятьдесят медлительных лет
я прожил, как будто бы нет,
а выходит, тогда ты сказала «да»,
это мне послышалось «нет».
Голова пуста и легка,
в голове летят облака —
в молодой Москве, в пустой голове
облака одни, облака…
Облака летят высоко.
Где же ты, моя Сулико?
Ты, которой нет, излучаешь свет,
мягкий свет, небес молоко.
Молоко московских небес —
где-то там небесный собес,
где не по делам, а по немощи нам
многое простят, дуракам.
Вот и ты попробуй, прости,
что тебя не смог я найти,
что во сне летал, что во тьме плутал,
что тебя вполсилы искал.
* * *
Бывают фигуры речи важнее, чем речь,
и надо их изредка применять, чтоб вернее сберечь.
Я в твои годы командовал полком,
а потом без отрыва возглавил обком,
а вечерами учился на агронома,
а рацион мой был — кора и солома.
Помню, к нам в шахту спустили одного паренька,
у него практически не шевелилась рука,
но через два месяца он стал давать план,
потому что рука рукой, а судят нас по делам.
А когда гармонист достал гармонь,
сплясал и бронзовый конь.
А когда взводный сказал: «Огонь!» —
действительно стал огонь.
А когда начало смеркаться, а мы еще не сложили овин,
председатель остановил солнце в небе, как Иисус Навин.
И поезда по десять минут мчались
после того, как рельсы кончались.
…Есть то, что не дать и не взять, и оно не погаснет веками,
и тут ничего не сказать, а лишь развести руками.
Из английской поэзии
Это дом мажордома?
Да.
Мажордом дома?
Да.
А можно его сюда?
Да.
Выходит мажордом, оглядывается с трудом,
потому что в его глаза бьет яркий вечерний свет.
Это Фред?
Нет.
Это от соседей обед?
Нет.
Это предписание явиться в городской совет?
Нет.
Так кто же это тогда?
Это я, смерть твоя, а зовут меня Маргарет,
твое дело — кивнуть и произнести «да».
А скажи, Маргарет, не могла б ты зайти через несколько лет?
Не вопрос, почему бы и нет.
Значит, договорились.
* * *
Вечная жизнь, только души свистят на лету,
даже если заглянут в лицо, всё равно не запомнят.
Вечная жизнь заполняет собой пустоту,
потому что невечная жизнь пустоту не заполнит.
Как я люблю синеву, что пришла и ушла.
Как я люблю то, что тлеет, гниет, ржавеет.
Вечная жизнь улыбается из-за угла,
а пугливая местная жизнь шевельнуться не смеет.
Снова убит — и распластан на звездном ветру,
снова воскрес — и иду в магазин ногами.
Краткая жизнь рада видеть меня поутру,
но невольная вечная жизнь проросла между нами.
Псалом
Ноги ходят, легкие дышат, глаза видят, даже очень, если не слишком вблизи. Нет причин для отчаяния, особенно если не углубляться. Элементарно идти и впитывать, и в этой связи или рано, или уже поздно бояться. Просто дорога шла на подъем и упиралась в едкую синеву, а теперь долгий пологий спуск, и куда ни свернешь, уют и неяркий свет. Спасибо, Господи, что живу. Жалоб нет. Предложений нет. Знаю, в какой-то момент ослепительный свет обожжет траву, метнутся длинные тени, словно стая плоских ворон, со всех четырех сторон, но зачем думать о том, что будет потом, если жив только этим днем, его вслепую летящим огнем, рассеянной жизнью растений, глядящих в пустой водоем.
Ноги ходят, шаркая по асфальтовой пыли, колени щелкают на ходу. Завтра пройдут меньше, чем проходили вчера. Были или не были — вот важный вопрос. Закат догорает в саду. Остывает в аллеях дневная жара. След на асфальтовой пыли не протянет и пары минут, ботинки немного жмут, в голени как будто натягивается струна. Вроде бы жили, а вроде мимо ходили. Неяркий свет и уют…
И только вера моя сильна.
Легкие дышат умеренно и бесшумно, понапрасну не жгут кислород. Гордая воля ума не бросает их на терки или ножи. Так можно дышать тысячи дней вперед. Дышать, думать, собираться с духом и жить. Штурмовать без лифта высокие этажи, вдыхать через нос, выдыхать через рот. Так будут быстро крутиться дни и медленно-медленно длиться, как будто литься, года. Новые старые города, каменные ступени непременно в тени, непременно вдвоем, наблюдая вечерний двойной объем, где колеблется в море подсоленная вода, допуская возможность вернуться сюда. Мягкий ветер ощупывает водоем, в мягкое горло льется живительная вода. Мягкий мясистый лист и паутинка на нем…
И только вера моя тверда.
Глаза видят — иногда сквозь очки, иногда слезясь на ветру. Изредка мощный солнечный луч выжигает по центру дыру, и долгих десять минут я прихожу в себя, потихоньку глаза под веками растирая и теребя. Что же тогда ослепительный свет, на который управы нет? Но пока что я вижу чайку вдали, вижу лампу в дальнем окне, и монету в асфальтовой серой пыли, и рекламу на той стороне, и я вижу, как движется меж домами река, и как по небу бегут облака, скрывая злые лучи, и как растрескались в стене кирпичи, как трещина глубока,
Но вера моя крепка.
Крепка, как кость, а не камень или металл, поскольку я тут гость и только во сне летал, и тверже костей нет у меня частей.
Так прими же кость, которая не входит в скелет, потому что больше у меня ничего своего нет, и когда аренды срок истечет, ни к чему контроль и учет.
Не алмаз и даже не гвоздь, а только лишнюю кость на фалангах пальцев протягиваю вперед —
Ну а там Господь разберет.