Три дня в Галисии
Они прибыли в прибрежный посёлок под названием Gandara в августе, в пятницу утром. Последние дни отпуска на чужом и прохладном севере, легковой автомобиль в прокат и пара бутылок вина, чтобы провести немного времени вдали от детей, приятелей и супермаркетов. Небо с вершины холма казалось высоким, ясным и светлым, но иногда уже падали одинокие капли. Вдали качались парусники, у кромки земли сначала царил безбрежный отлив, обнаживший потерянные сети, тугие морские растения и останки разбитых рыбацких лодок, будто вросших в древнюю гальку, но вода уже поднималась. Мужчина припарковал машину во дворе дома, который они арендовали, на влажном газоне, а его жена накинула кофту, и они сразу отправились прогуляться внизу — по границе суши и моря на безлюдном пляже чистого, заброшенного песка, под клочьями темнеющих облаков. Русло реки распахнулось и смахивало на проезжую дорогу, а одноэтажные домики с белёными стенами жались к ней. На улицах днём почти никого не было, лишь в двух-трёх барах у шоссе над заливом кто-то растворил окна и двери, но внутри едва ли можно было заметить тени нескольких ранних клиентов. Мужчина приехал сюда, чтобы сосредоточиться, ему не хватало несколько дней, чтобы обдумать сборник, разобрать архивы, пока возле берега шумит море. Женщина размышляла о предстоящей поездке на театральный фестиваль, читала чужие пьесы и книги по современной драматургии. Это место подходит для уединения, интернет отключили за неуплату, писала хозяйка в самом первом письме, когда они договаривались о стоимости аренды; оставите деньги в шкафу на кухне, тут никто не ходит, все работают в большом городе, а туристы в это время года очень редки, вечная изморось, нимбус висит над горами. Тучи густели; прилив, сказал он, и что-то бездвижно шумело в соснах на вершине мыса, вдававшегося в водную стихию на самой окраине океана. В гостиной горел телевизор, настроенный на новости: там вещали об атмосферных осадках. На втором этаже было довольно зябко, но женщина открыла окна, среди дня светила настольная лампа, а воздух из ущелья приносил аромат диких трав. Если сильно желать моря, то оно придёт к тебе само, с улыбкой сказал он во время обеда за накрытым влажной материей столом, после чего двое снова вышли на пляж, отделённый от посёлка болотистыми зарослями и грудой камней, по деревянной без ступеней дорожке, медленно вьющейся с холмов. Стая серых и пятнистых чаек расположилась прямо у кромки воды, когда задул ветер моря. Тяжёлые слоистые облака заняли полнеба, воцарившись над береговой линией вместо закатов и рассветов. Потом они вернулись, в саду было сыро, изредка пела неизвестная птица, перекликаясь со всё растущим шумом прибоя. Ночью уже не было видно ни одной звезды, а на следующее утро окрестные горы затянуло плотным туманом. Уровень воды поднялся выше прежнего, прилив затопил низины и пляжи, а чайки, покрикивая, переместились на крышу обветшалого собора, расположенного под поросшей эвкалиптовым лесом горой. Потом пошёл сильный дождь, что позже обратился в ливень, когда корабли на горизонте бесшумно скрылись из виду. И ветер задул сильнее, и волны загремели под самым дном города, и солнце совсем поблекло, это размытое пятно посреди бесконечного тумана. Весь второй день они просидели взаперти, прячась от растущей морской и небесной влаги, кутаясь в пледы у электрического обогревателя и листая свои рукописи. На экране телевизора началась какая-то круговерть, помехи в этой провинции часты, грозовые раскаты, магнитное поле, метеопатия, сказала она. Струи воды и ветра, морские далёкие тени, как угроза, и что-то плескалось уже у самого порога. Потом свет потух во всём доме, день уже нельзя было отличить от ночи, выбило пробки, разожгу огонь в камине, сказал он, но дрова отсырели, как и спички, придётся кутаться в пледы и молча сидеть, наслаждаясь стихией и темнотой, пока вода подступает всё ближе. Постепенно город стал тёмным, как глухая пещера, а океан уже расширил свои владения за счёт булочной на углу, мясной лавки над рыночной лестницей и придорожного магазинчика. Третье утро началось с тех же сумерек и проливного дождя, читать не удавалось: не различишь даже заглавных букв. Если присмотреться, на картине Мантеньи в облаках заметишь фигуру всадника, сказал он, да это просто бросается в глаза, ответила жена, сидя в полной темноте. Окна построек внизу качались как призраки под мутной водой. Мужчина нащупывал карандаш, складывал в стопку мокрые листки бумаги, а дождь всё лил, и женщина боялась потерять нить своей свежей мысли о путешествии. Впрочем, всё ускользало. Волны хлестали, дождь лил стеной, срастаясь с волнами, с туманом, пейзаж уже почти отсутствовал, оставляя всё в своём одиночестве. К вечеру вода хлынула на верхние улицы, поднялась по ступеням рыбного рынка. Под водой исчезли даже оррео — кукурузные амбары на сваях, что призваны уберечь урожай от сырости и грызунов, а фермеров — от голода и болезней («милая, открой книгу», сказал он); потом — деревенское кладбище, полуразрушенный шпиль церкви, на котором ранее пристраивались птицы, двор, аккуратно припаркованные автомобили, каменный забор, расползшиеся по саду улитки, заросшие тёрном холмы, кроличьи норы на холмах. Он перебирал страницы своего последнего романа, а она обдумывала несколько диалогов для будущей пьесы, когда волна накрыла проезжие дороги, окрестные вершины и воздух до самого неба.
В полёте
Ветер быстро подул мимо лица девушки, появились краски и звуки аэровокзала, такие свежие и волнующие, но привычные одновременно. Словно очнувшись только тут, в зале вылета, она сразу подумала, что постоянно думает о Марке, с которым, кажется, вовсе никогда не расставалась. Я забыла в чемодане книгу, сказала она себе, перебирая в уме какие-то рифмы, в руках — талон на посадку и паспорт, пока её красный чемодан превращался в зелёный кокон из плотной плёнки, двери за спиной кружились, выпуская группы китайцев, а за большим бликующим стеклом открылась взлётная полоса с парой лайнеров, приподнявших крылья для рулёжки. Но всё изменилось, и это сделал он, а бывшее теперь даже и не вспомнить. Возвращаться за книгой, которую подарил ей Марк, было и поздно, и не нужно. Теперь и он сам, и его книга всегда были с ней, а внутри сердца больше не нашлось бы той пустоты и того одиночества, которыми даже не с кем поделиться. Когда багаж упаковали, она протянула девушке за стойкой свои документы, получила их обратно, поднялась по эскалатору на второй этаж, поставила маленькую жёлтую сумку на чистый столик в кафе, заказала и выпила кофе, потом отправилась дальше, как в первый раз. Теперь она снова летит к нему, хотя они только что провели вдвоём в Испании почти месяц: купались и загорали не слишком часто, больше просто бродили по белым деревням на юге, руинам крепостных стен на севере и по луговым холмам, где воздух наполнен звоном коровьих бубенцов, а в эфире парят орлы, сторожа Зевесову высь от всего земного. На контроле было много народу (старик по соседству бормотал под нос на тартессианском), но буквально перед нею зажглось два или три новых окошка с пограничниками, куда тотчас, разделившись, двинулся хвост очереди, в которой она стояла. Марк всё пишет и пишет в мессенджере, а она едва успевает читать — эти длинные признания, поспешные планы, радужные картины грядущего, воздушные поцелуи, сонаты слов. Перед полутёмным гейтом люди ходили, сидели и смотрели в телефоны, а двое пятилетних детей в одинаковых шляпах грызли замороженный сок, купленный в автомате. В уборной она поправила причёску, внимательно присмотревшись к себе в зеркале; сквозь высокие окна било бессмертное солнце, а рулон туалетной бумаги рассыпался по кафелю, как гигантский серпантин. Наверное, уже на новый год они сыграют свадьбу, Марк хочет на Майорке, у своих любимых родителей, но согласен и на её выбор. Прошло ещё несколько минут, совершенно спокойных, и стеклянные створки раздвинулись, и вереница пассажиров направилась в металлический рукав, протянувшийся к самолёту. Внутри пахло пластиком и чистотой, работала вентиляция, и командир экипажа встречал всех кивком и строгой улыбкой. Самолёт почти бесшумно набирал высоту; ястребы, распахнув объятия, летели чередой вдоль ущелья. Акции бога давно упали в цене, сказал тогда Марк, шутя, а вместе с верой уничтожен и страх, даже перед хищными птицами неба предгорий. А мой любимый фильм, сказала она, это про Христа, что остановился там, где изгнание превращается в счастье, и Марк словно заранее знал её ответ. Откинувшись в кресле, теперь она вспоминала их дни и ночи, и вечера, когда после ужина они смотрели вдаль, обнявшись прямо на берегу, высоко над широким заливом, шумящим вблизи, но спокойным и холодным вдали. Во время отлива волна умирает на время, оголяя зернистое дно, колкие острова и арки в гигантских прибрежных камнях. Через полчаса после взлёта подали завтрак — несколько сэндвичей на выбор и швейцарское мороженое, вино и газированную воду с лимоном: было очень вкусно. Вся жизнь вокруг словно стала прозрачной и понятной на годы вперёд. А ведь сначала она полюбила только стихи Марка — тонкие связки слов без всяких препинаний, летящие в ряд, похожие на глоссолалии или таблички с культовыми письменами, точные координаты точности, а потом уже его самого: улыбку, руки, походку, наготу и чистосердечность, и всё, что в нём есть. Струи светлого и неведомого воздуха по ту сторону иллюминатора были вполне беззвучны, а облака почти неподвижны. Под крылом cumulus congestus, сказала она себе, мощные купола, на земле будет дождь. Бортпроводница раздавала влажные салфетки и смотрела на всех с достоинством и уважением. Чей-то бумажный мусор упал совсем рядом, а мужчина, сидящий справа, сразу же поднял его, будто ждал предлога. Как мы легко нашли общий язык, размышляла она, ещё в первый день встречи, хотя она уже и не помнит, где. Любимые картины и писатели, мимолётные запахи, страсть к перечислениям, к облакам, к фантазиям в утренней кровати, схожие телефонные номера, быстрые капли слёз, фотографии прошлого, такие неожиданно близкие знаки совсем чужой судьбы, взаимное старание понравиться, а потом это внезапное и долгожданное чувство защищённости от внешнего мира, словно вы вместе и навсегда в этой литой капсуле воздушного снаряда, что мчится в надёжную даль. Раньше я как бы и не существовала, подумала она, а потом задремала, завернувшись в плед и прислонившись виском к вибрирующему окну. Во сне в пустоте парили густые кусты актинидии и звуки популярной песни, забавно прерывающиеся, как в радиоприёмнике; потом мелькнуло что-то важное в своей лучшей форме, потом йо-йо, потом Марк, постриженный и совсем юный, каким она его никогда не видела, читал вслух своё собственное письмо, вполголоса, объятый лучами из распахнутых створок напротив. Его слова, ритм фраз, вязкий, как патока, и такой же нежный на вкус. Потом она не заметила, как стали снижаться и как самолёт приземлился, но проснулась, хотя в этот раз никто не захлопал в ладоши, а речь капитана в шуршащем усилителе было почти не разобрать. Без Марка ничего не было, а с ним всё будет хорошо. Она отстегнула ремень, встала и пошла по проходу в длинной юбке строго и прямо, как в церкви. Стюарды кланялись и прощались по-французски, по-немецки и по-английски, стальной коридор слегка качался под ногами, но идти было очень легко и приятно. Через несколько минут она включила мобильный телефон, пересекла зал аэропорта и забрала чемодан с ленты транспортёра. Пришло несколько сообщений, это от него. Потом она вышла наружу, остановилась в положенном месте и прикурила сигарету, а лёгкий воздух уносил весь дым прочь. Надо не забыть дочитать книгу, сказала она себе, когда таксист загрузил чемодан, захлопнул багажник и попросил её назвать точный адрес. Дорога в город казалась прямой и спокойной, только что прошёл ливень, но тучи уже разошлись и зелёные улицы были многолюдны. Незнакомые лица и деревья плыли над тротуаром, как в том рассказе Марка, где автор создаёт героиню только для того, чтобы даровать ей несколько часов, полных радости и света.
Безымянный год
Когда мир ещё представлял себя привычным, но всё уже сломалось. Попроси только, чтобы не шептали, не звонили, не плакали, не кричали, не молили, не добивали, потому что это безумно, глупо: тебя самого забирают. Двое бесследно бредут по чёткому туману, без видений, без снов, без знания о тайном. Аэропорт сквозит навстречу будущему и смерти, а совсем рядом твой восторженный день, палатная гниль, советские полуфабрикаты, которые афганцы ели сырыми, перезаряжаясь в уме. Бассейн в части был пуст, но вышка зияла как мера отъявленной злобы, отчаяния и безразличия к долгу и нежности. Твой старший брат тоже всё время хотел казаться раненым, припадая на правую руку, свидетелем, притворялся холодным, а солнечная плеть каждый раз прошивала воинский воздух сквозь жар сигаретного дыма и разговоры о небылом. Куда больше? Они все заики или чудовища без совести и вкуса, мёртвое поколение, которому никто потом не воздал, не заметив их дембеля. И твоего звенящего возвращения, когда через двадцать лет ты словно пробудился от экстрасистолии, хотя всё ещё спал и скулил, касаясь её плеч и сторонясь света, исходящего изнутри нестерпимого праха её кожи. Самое важное занятие, твердила она, это открывать и придумывать неизвестные и великие вещи, которые умрут равно всему остальному в этом больничном аду. Впрочем, зрение стремительно обманывало тебя, внушая, как по накурке: писать слова, барабанить музыку, снимать зоркие фильмы, открывать законы природы, попутно стареть, смиряясь с ущербом, и спокойно и уверенно воспринимать свой будущий уход, когда никто не пялится и не рыдает. Переживай только свою безучастность, ответил он, я не ребёнок, я в курсе. Они хотели, могли и убивали, кого хотели, ты издеваешься? Текла недельная сушь, мостовая покоилась, вела на заклание. Одни люди стояли, другие маршировали под свисток, третьи дрожали, не сумев совладать даже с чужой погодой, варяги из южной страны. Тут, говорит, выбивают пыль из дворовой медитации, а там матерятся по междугороднему? Это армия, друг мой, откуда выходят долбоёбами на всю жизнь, ответил он, остывая среди сочащихся стигматов и отчаяния выше крыши, вспоминая места в Шахимардане, могилы предков и не предков, странные знаки, ведущие в сладкий тупик, в тёмный сад, к первым стихотворениям и ночным поцелуям, полный набор оцепенений. Сюда и обратно, мы должны успеть, сказал другой, в поисках ночной тропы щупая траву впереди себя носком ноги в пижонской теннисной туфле. Не на что опереться в этих скалах, поросших лишь колючими кустами меж острых камней, которые уместно приносить в жертву вместо себя, ведь они — символ и цель твоих стараний. Дизельная муть где-то внизу, а тут — неудобозримая высь, лысые рифы в калёном воздухе, безлюдные покои, рай для слепых монахов, безумных душ, самоубийц. Что ещё? После восхождения — тишь внизу, у слепого ручья. Автобус у горной дороги в преддверии кишлачного распятия на площади перед мясной лавкой. Кисломолочный запах маргиланских девственниц, застывших в уличном танце. События звуков в детстве, что содержат строгий привкус дроби и конца. Два или три уготованных обрыва: чей-то мусор теплится в складках псевдопазолиниевского ущелья.
Через тридцать лет его умирающий друг сказал: лучшие минуты жизни — когда я плакал навзрыд, забываясь. Потом нагрянула тишь. Но именно в этот момент твоя, казалось, совсем недавно рождённая дочь проходит под окном с улыбкой и шепчет контуженному офицеру: «папа, папа».
Обратное течение
Так, всё, конец, подумал он. Берег удаляется, ему заливает глаза, как в детстве, когда бабушка моет тебе голову над алюминиевым тазиком в тенистом дворе, но ты сто лет не вспоминал это, почти никогда. Идея забраться поглубже, по шейку, принадлежала сыну, мальчик бросил ему мяч и крикнул «давай, давай», загорелый среди прибрежных барашков прилива на фоне ускользающего океанского пляжа. Спустя минуту тебя потащило прочь, в открытое море, песок уплыл из-под ступней, почти сразу стало холодно, а суша на закате начала таять, скрываясь из глаз. Риповые или отбойные течения, тягуны, он читал о них, но никогда не предполагал, что это может случиться с ним. И всю жизнь он не боялся ни слёз, ни драться, ни быть пьяным вдрызг, когда летишь в преисподнюю и асфальтовая лужа вдруг ударит тебя в лицо, ослепляя. Сына уже почти не было видно, а спасатели после шести вечера уже кутят в кафе напротив старой тюрьмы, возвышающейся над взморьем, как храм безверия. Ждать неизвестности — самое честное занятие, сказал он себе почти вслух, глотая растворённую морскую соль в незнакомой волне вроде бы такой райской Астурии. Теперь поток увлекает его всё дальше от земли, превращающейся в тонкую песчаную нить. Его брат тоже утонул, в татарской реке, но никто не скажет — несчастный ли случай или суицид, а отпевать его отказались, и потом батюшка разрешит подарить церкви даже не деньги, но кусок ткани в память об облачении Христа, которое раздербанили стражники. Помолясь внутри, без перстов, он перевернулся на грудь и снова пытался плыть на самом краю тьмы, ища опору, противясь тяжёлой воде, что лишь отталкивала, не щадя и не даруя надежды. В дедушкином, бабушкином доме пыльное солнечное лето занимало тебя, как океан, напоённый звоном осиных гнёзд до боли в том месте, где темя, объятое ныне водорослями, поднявшимися из глубины. Время — та же вечность, только короче, думал он, без выхода отдаваясь течению, когда не за что зацепиться. Во дворе был бассейн, вырытый в глине и отделанный гладкой метлахской плиткой, два на шесть, зимой дед разводил в нём зеркального карпа, а летом вместе с жуками и мокрицами тут купались дети. Эх, далеко не заплывёшь, ворчал брат Андрей, барахтаясь в июльской воде меж зеркальных стен под виноградниками, двенадцатилетний нарцисс, но дед вскоре забросил свой дом и умер, не достигнув старости, а спустя пару лет всё стало сыпаться — и в истории, и в себе. Через несколько минут что-то снова приподняло его, дав отдышаться, хотя и увлекало всё дальше. Есть ли ещё время? Бабушка ушла из своей жизни, едва успев испечь пирожки на день рождения умершей дочери, а горлица всё ворковала с раннего утра на форточке в маленькой комнате главного дома, выстроенного в тридцать шестом и проданного через пол с лишним века корейцам, немцам, евреям, узбекам. Никто теперь не найдёт её могилы среди каменистых дыр на дне миллионолетнего залива. Да может ли кого-то поддержать чужая смерть? Соль царапает глаза, а небо качается, как заводное, и блики плывут по воде, бесстрастные, как тени ангелов. А вот ты ловил голубей на «палку и верёвку», тяжёлое решето разбивало в кровь их головы, что отправлялись на мусорку, в компанию новорождённых и дохлых котят на самой окраине захудалого микрорайона возле скрипучей водокачки. Лет через двадцать ты вернулся туда, в родительский и сонный плен, попросил показать двор за заборами; следы бассейна, сегодня по горло заполненного прахом, терялись в скошенной сирени, сохранялся лишь абрис летних теней, но правила всем неприкрытая утилитарность жизни. Поверхность плыла вместе с ним, а страх наступал откуда-то сверху, как будто сами духи святых предков командуют твоей случайной кончиной. Вспомни, совсем недавно ты так же рыдал, задыхался, когда звонил отцу с московской улицы, сидя на скамейке перед музыкальной школой с пузырём коньяка в правой руке, мобильником в левой и аритмией где-то посередине. Папа, сколько тебе осталось, месяц, два, три? Ветер гонит бессчётные волны, и если бы не они, было бы проще: лежать на воде, радуясь лёгкости собственного тела. Каждый глоток убивает, каждая волна грозит быть последней, это как арпеджио, что накатывает своей безусловностью и дешевизной приёма. Водятся ли тут медузы-clavel, гвозди́ки, которые жалят свою жертву ближе к сердцу, в грудь, где ты который год пытаешься изжить остатки своей матери, мучительно умиравшей той ташкентской осенью? Тогда ты нашёл выход: тройная доза морфина на ночь, притулился рядом на матрасе, проснёшься от её вздохов, а в последний момент она пожмёт плечами без сил, удивляясь нелепости исхода. Соседки не узнали пятидесятилетнюю старуху в её гробу, придя попрощаться, эти толпы запоздалых чиланзарских волхвиц, полые куклы в своих сарафанах. Потом полил дождь, а он накурился и сел на измену в тот момент, когда все под занавес перешли к трапезе, словно чего-то стесняясь и сторонясь ответа. Но теперь соль разъедает ему губы и кожу, потоки уносят его всё дальше вместе с его провинциальной спесью и слезами впопыхах, как в фильмах Нового Голливуда. А в рассказе, который он не закончил, всё было фальшиво, как плач слабоумного («камера, недоумевая, уплывает на задний план, даруя всему происходящему право на добровольные страдания»). Солнце и облака истекают зелёной желчью. Придонная муть взывает к тебе. На своей плёнке ты ещё раз, снова и снова хоронишь без порядка дедушку, брата, мать, бабушку и отца, словно крайний или запасной в иссякающем роду, как оборванная нить семейного изъяна, чёрный выкидыш почти чужой любви. Этот уголь поколений где-то в предсердии — сказал он сам себе зачем-то ещё раз и затем сдался, валясь набок, бессильно опускаясь вниз, в мягкую воду, в волну, которая толкала его тонущее тело к берегу на горизонте, к началу другой земли.