* * *
утро долгое как радиоволна
внезапно я намокший велосипед
с погрызенными спицами
повезу тебя за город пилить яблони
ночь проведу в сарае тумана
кто-то оставил в сене тупую иглу
утром проснусь с проткнутыми шинами
распла́чусь болезненным воздухом
пока спишь спущусь по твоим плечам
и рухну намокшей рубашкой
* * *
Близится ураган, уже черемуха проветривает ему аллею.
Напряженно ждет сороконожка судорожных корней.
Старик во дворе гильотинирует петуха,
вырванного из незатейливого за́мка, из крыльев конкубин.
Голова с изумленно раскрытыми глазами падает в траву.
Палач опустошен, как мелкая выбоина колоды,
где быстро ссыхается кровь, первый раскат, собачий визг.
Звучит музыка для топора в жилистой руке.
Композиции
1.
Она просыпается в комнате, где абажур высиживает лампочку,
голая, как белое на черном.
Она просыпается в комнате, цветок в сорняках ночи,
где радио на подоконнике грозится дождем,
видит дальние облака, плывущие на спине.
В оконных чернилах тонут штокрозы,
что держат на своих пиках мою склоненную голову,
что держат на своих пиках низкие двери,
они мигом стирают ее голую спину,
оставляя меня одного с мушиной плетью.
2.
Дерево подбрасывает плоды, ее плечи блуждают,
круглые, прохладные среди яблок в траве.
Сороки на коньке крыши, осень выдувает листья
из горнов, в колодце вешается ведро.
Сколько времени еще осталось в ее простынях?
Нисколько: машет на прощанье развешенное белье.
Нисколько: пью на полпути из кладбищенской колонки,
кусаю яблоко как заснувшее плечо.
Солнце выжимает вино из простыней в саду,
лето, уходя, запирает ворота.
Цистерны дыма
Гидра выхлопных труб катит серые, удушливые облака, в их клуба́х кружит вьюга, — дымка на воспаленных глазах дома, что смотрят мне вслед, когда теряюсь в поисках нужного адреса. Слишком слабая лампочка загадочной рыбой плывет в глубине коридора, освещая цифры над дверьми. В баре со мной рядом сидит парень, как-то в руке у него взорвалась петарда, и поэтому даже в помещениях — цистернах дыма — он носит черную перчатку. Без большого пальца она похожа на миниатюрные грабли для сгребания денег с липкой стойки. Эх, сезон пепла и скуки!
Post factum
Вырыты, глянь, наши любящие останки: палец сцепился с пальцем лишь ради красы узора, немые шлюзы шпильки рядом со щеками, которые украшены оборванными ножками, — роскошная свита тлена, пускай только отсвет утраченного блеска, и в полумесяце зе́ркала как злая шутка пропадают несносные черты наших лиц, потому что растоптан кратчайший миг, когда в грудь — изнутри, как ключ в темной комнате, — еще вонзался клюв прощения.
Улица Ханзас
Стоять на балконе ночью — слева меж труб месяц в бегах, справа пара пропала в Александровской арке — и ради показного одиночества вертеть в руке графинную пробку прозрачного богемского стекла. Стоять как помещик в шлафроке перед пейзажем и даже не догадываться, что эта минута, как будто только твоя, принадлежит совсем иной жизни, которая нечаянно — словно подхваченная порывом ветра лента — вплелась тут, чтобы уже через миг вернуться в темноту. — Какие осколки скрывает в себе эта полная форма?
Письма Сюзетте
Дует норд-ост — любимый ветер Гёльдерлина, по крайней мере, с 1803 года, когда он в Тюбингене написал гимн «Andenken», — и дует до сих пор под совсем иными тополями. Это могут быть почки в медленном взрыве или сентябрьские тени, засыпанные цветами (если вдруг ошибиться временем), но я не могу исчезнуть там вместе с тобой, ты остаёшься всегда на чужбине. Так же Гельдерлин жил для Сюзетты, жены франкфуртского банкира, Диотимы в поздних текстах — которой он много писал, пока не лишился рассудка, и столяр Циммер, просвещенный муж, отвел ему комнату в башне с видом на реку и луг. Больше ни следа загорелого тела, лишь помрачение образа.
Седьмая зона
Айвару Мадрису
Деревья на холмах, встав вкруг развалин города, замахнулись к буре. Воздух свободен, как труба прежде музыки; на засыпанных пеплом тычинках покоится тщетный труд пчел и шмелей. Если бы кто лег в стружки и щепки, которыми замело стены мрачной усадьбы, то тут же услышал бы красивейший рев бензопилы; но пока что лишь осиное гнездо немо благовестит шествие сумерек сквозь дома и сады, открытые и разоренные, как грудные клетки покойников. Вот брошенный сарай, чью шерсть растрепал ветер, — униженный, он ждет, когда можно будет обрушиться. Тем временем по стекловате расползаются мясистые черви, и змея приближается к своей добыче — медленно, как невеста к алтарю. Какой отсутствующий взгляд у закоптелого витража. По подобию Божию горят мусорные баки.
Валлийский мотив
В горах глубокие каменные колодцы вскармливаются вёдрами; птицы и почки — оставленные ангелами болезни, по которым здесь вспоминают небо, — провожают бредовое блеяние овец и деревья, сошедшие с зимних зеркал проворковать цветам: «Уже март…» Завязанная в дымку луна озаряет сутолоку антенн. Фрагменты разговоров, поезд скользит мимо окон мансарды.
«Что еще такое ночной шепот?» — «Слесарное серебро».
«Кого-то еще уязвляют наши молитвы?» — «Скоро апрель».
Андалусийский мотив
Темна любовь, которая выбивает их сердца, будто чистя от пыли, и крышам велит петь: «Словно пробудившись ото сна, открывает месяц сотни век…» — и гонит по бесплодной земле, которую усталые фонари отдают во владение ночи вместе с тенями и до блеска начищенными лезвиями. Этот пейзаж с выкриком повенчан.
Утренние наблюдения
Первое вдохновение: от 10.23 до 11.47.
Эрик Сати. День музыканта*
1. С каждым новым временем года наш завтрак становится всё барочней.
2. Синхронизированная листва грозы → свет, как когда рассекаешь фрукты.
3. Спрашиваешь, помню ли я луну в вывешенной рубашке; с водой ваза темнее.
4. Заметка в тетради: «Поэзия — это разочарование в языке». Доказательства?
5. Никакого различия между моим мозгом и косточкой сливы.
6. Первое доказательство: от слова «птица» не падает крылатая тень.
7. Мы стихнем, как шум, что кормится с наших ладоней.
Отблески ночи
Радость преобладает в моем характере, поэтому при встречах мои чувства более искренни, чем при расставаниях. Ведь часто бывает неуместно выражать радость при уходе.
Андре Жид. Если зерно не умрет*
Он просыпается в городе под крошащейся луной — в тысяче отблесков меркнут насаждения мэрии, лампы ведут их по улицам, как сердцем тело ведомо; вот так и окна комнат гаснут, набухая от бессонницы, уродливо кривя стекло, и его лицо, которое только что лежало темным, как задверье, взламывается молочным светом — глаза выкомканы из-под век. Он просыпается в городе, который ночами кренится к низине, и гудение моторов, lingua franca рассвета, сочетает эти явления с его шагами, пропадающими в полях.
Идея о теле
У него такие тонкие ноздри, что, кажется, вот-вот затянутся кожей, его лицо — сошествие зеркала в ад, его тело напоминает замызганный камень, застрявший в этой щели, которую он упорно выдает за комнату; нет, его тело еще надо вырезать из невозможной глыбы, в которой исчезают окружающие предметы, его еще нужно извлечь из идеи о теле, как скульптор извлекает из мрамора нос и губы. Его голос звучит так, будто он заперт в шахте, и этот заглушенный крик рассказывает о мстительных обвалах, под которыми гинут часы; он наколдовал женщину с кроличьим смехом и снег, мягкий, как сатин, снег, который поразил их в ту ночь, когда у него еще было тело, из которого возникали их языки.
Три прикосновения к неведомому
Марселю Бротарсу
1.
обшитые тенями вагончики рабочих
поклоны каштана ветру
2.
как бездонные зеркала
в длинных коридорах
словно кровь затекает обратно в палец
3.
одинокая полицейская машина
воет на луну
и цветы распускаются
от страха смерти
Жизнь в искусстве
Слышу ее шаги за дверьми и стараюсь не думать о свихнувшемся домохозяине (покинул ли запах пороха широкий коридор, из которого ему так нравится охотиться на бабочек?), хоть он и выселился, и словно увязшие в песке вижу отворяющиеся…*