* * *
это был не я, кто звонил ночью и говорил с тобой, это был не мой голос.
это был не я, кто прятался от дождя в какой-то варшавской
телефонной будке,
продрогший, с мокрыми волосами, с каплями, стекающими
по расколотому ртом лицу,
тот, чьи губы двигались в темноте, открываясь как живая,
самостоятельная рана,
как зев мусоросборочной машины, пожирая никому не принадлежащие
ошметки прошлого.
это был не я, хотя мне бы пришлись по вкусу такие
мелодраматические ситуации.
пальцы, которые набирали номер и за ожиданием ответа крутили провод,
были не мои,
не я, когда разговор прерывался, бил трубкой о глухое, неподатливое стекло.
эта истерическая фигура с размокшей тенью, прильнувшей к спине, был не я.
скорее это мог бы быть твой сосед, который в это время в одиночестве
касался себя,
вспоминая апрельскую женщину из черно-белого календаря, или её брат,
или восемнадцать лет назад пропавший без вести, но не я.
это был не я, кто пытался до тебя дозвониться из разных городов
с невыразительными очертаниями, приведенных в движение
внутренним крушением.
не я, чтобы молчать в трубку, не я, чтобы сообщить о прогнозе погоды
в балканском поселке с красными солнечными зонтиками арбузной мякоти
или чтобы называть имена встреченных девушек. не я в номере
дешёвой гостиницы,
в кабине публичного туалета, захлебнувшийся, передознутый,
повесившийся на ремне.
не я набирал твой номер, прячась по амстердамским ночным клубам,
чтобы, не получив ответа, напиваться вместе с грубыми моряками.
не я в то утро в Лондоне, выпросив пенсы у светловолосой
французской туристки Анны.
это ни в каком случае не мог быть я, нет этому ни свидетельств, ни мотивов.
если и состоял прежде в каких-то списках, то давно уже вычеркнут и забыт,
по адресу прописки не живу, да, возможно, и не жил никогда.
между мной и тобой — и этим свихнувшимся есть пространство,
не под силу междугородним,
это расстояние более сгустившееся, чем небытие, даже лучик
здесь не проскочит.
отсюда даже в снах не увидать.
я не знаю, где я был всё это время, у меня нет никакого алиби,
нет точки отсчета.
я не знаю, кем я был, я ждал, пока круг подозреваемых
не сузится вокруг меня.
сердечные камни
1
я родился в городе с пересохшей системой канализации,
языки пламени вырывались из пустых водосточных труб.
ещё глубже — королевство брошенных игрушек,
они выглядят печально, как будто все еще продолжают разговаривать —
эти органы детства, потерявшие надобность.
обещание никогда не читать чужих посланий в ванной под раковиной,
где их кто-то оставлял никому, я нарушал многократно:
открывая старый фотоальбом, распечатывая неотправленное письмо,
ощупывая шрам на ладони.
2
ящик письменного стола в моей первой комнате: маленькие
пустяки детства —
галька, которую отшлифовало продолжительное отсутствие.
в шкафчике обнаруживаю учебник по немецкому языку,
здесь царит строгая грамматика, позабытая вместе с паролями:
пчелиная вода, песчаная вода, птичья вода, липовая вода.
теперь могу сказать только: ich bin ausländer, ich spreche nicht.
3
моё тело, моё животное, съёжилось в мускул под одеялами
в страхе от чудищ, обитающих под ванной.
щель под ней соединена с темным школьным коридором,
так же как иногда рождается связь
между изгибом какого-то тела и берегом, отлеживающимся в пене.
но, папа, почему мы теперь пьём каждый в своей комнате?
возможно, даже в разных городах, замкнутые в лихорадке
как флюгеры ниже уровня воды.
4
боже, я знаю, твои церкви — это корабли,
огромные остовы, встроенные в фундамент города,
также как вросший в наши тела щебень, обломки,
которые иногда ноют без причины.
боже, я знаю, твои церкви — это корабли,
но почему ты прячешься между старыми медалями,
словно заблудился?
5
натруженные руки деда. перебирая пожелтевшие фотографии,
его мозоли крошатся, черты лица — на исходе.
тяжела его походка, когда он тащит за собой оборванный якорь,
мне надо поддерживать его диковинный клюв, и там,
где остается борозда, вверх выныривают камни.
дни, когда так мало света, капли бьют о жесть крыши.
он чувствуют это так напряжённо, как будто сам распластан
над поселком в эту мокрядь.
у стен тоже есть свой пульс под штукатуркой, где тянется
ломаная линия трещин.
то, что возраст выставляет за дверь, ищет себе путь обратно,
разламывая кирпичи.
дни со своими заботами распарывают всё:
внуки приходят, когда двери уже закрыты, и камешками пуляют
в окна,
речка по ту сторону сада разлилась, и погреб уходит под землю —
неуклюжий кирпичный корабль, везущий хрупкий груз: зеркала
и баночки с вареньем.
дни, полные забот — это пальцы нащупывают
в тёмной комнате выключатель.
и стена с часами каждый вечер делает шаг вперед,
чтобы вытянуться перед светом.
6
на чердаке в стекловате спали сломанные игрушки,
пусто качался мундир со знаками отличия рассеявшейся армии —
было так, словно мы готовились к секретному параду, мы все.
за обеденным столом тишина казалась тяжелой,
просевшей от невысказанных слов,
как большой чёрный шкаф в комнате,
заполненный тряпками, словно данью
мельчайшим домашним божествам —
моли.
я еще не знал о камнях, которые мы носим под ребрами,
как те трескаются от захлопнутых дверей
на мельчайшие пустяки, остающиеся в памяти.
сердечные камни. тяжело падают в пространство, не задевая вещей.
Латвийская железная дорога
я знаю разлуку и усталость на перронах, в залах ожидания,
ловкие пальцы, пересчитывающие деньги в окошке кассы,
я знаю скучные узоры на билетах в местах сгиба,
толчею в пустых и забвенье в переполненных вагонах,
лица заснувших пассажиров, когда те взмахивают руками,
задевая близсидящих, бормоча неясные слова;
я знаю и прокуренный тамбур, острый запах туалета,
мутный металл унитаза и раковины, черный переход между вагонами,
обречённость последнего поезда, лязг колес, свистки,
шлагбаумы железнодорожных переездов, шпалы рельсов,
грустные жесты дежурного по станции, в дурацкой шапке с жезлом
ожидающего поезд у платформы, где никто не сходит;
я знаю сиденья различной жесткости, туго отворяемые окна,
вялые пейзажи в них, чужие разговоры, запах пота,
бесплатные газеты, что, прочитав, оставляют на сиденье,
потерянные, брошенные вещи — сумочки, перчатки, зонтики —
ручки раздвижных дверей, бесчисленные отпечатки пальцев,
и полустёртые наклейки с надписью курить запрещено;
я испытывал легкую дрожь, услышав шорох в динамиках
и затем выразительный голос, объявлявший названия станций,
я был пассажиром среди пассажиров, верным железнодорожной системе,
всегда с неясным беспокойством ждавшим того момента,
когда кондукторша во имя Всесильного Бога Железной Дороги
выжмет на моем билете горький, горький поцелуй.
* * *
выдуман ли этот город лишь для того, чтобы ты бесконечно
отдалялась от меня? между развороченными постелями,
где всё так беспорядочно и поверхностно, как буквы, перевернутые
вверх тормашками,
и тихие реки вплывают в комнаты, в которых кое-что припасено и для нас:
плесень на книжных обложках, вдетый в цепочку крестик,
чей пленник спустился с него сам.
я всегда знал, что здесь,
да, именно здесь ты у меня будешь болеть
по-настоящему.
* * *
по одному они поднимаются в комнату на верхнем этаже и
оставляют там предметы:
тросточку, изъеденную ржавчиной оправу для часов или, например, перчатку.
эти предметы многократно перекочёвывали из рук в руки
и поэтому продолжают передвигаться даже тогда, когда никто к ним
не прикасается.
они кружат вокруг центра пространства — ребенка, который
складывает свою модель одиночества
из досок пола и осколков, ища выход.
голоса и шаги с верхнего этажа — нечеткие, как если бы кто-то пытался
кричать под водой
или стучаться в колокол, в чьей тесной утробе ребёнок опускается в спазмах.
памяти ушедших манекенов
теперь, когда в витринах пластмассовых женщин сменяют надписи
сдаётся помещение,
я с грустью вспоминаю любимую свою в полосатой блузке
или утонченную мулатку в полукороткой шубе, ради которой были
заколоты звери —
под ней не было совершенно ничего;
манекены, вы куклы в человеческий рост, что украшают заплёванные улицы,
я любил ваши неживые тела с немного выгнутой коленкой;
ваши предшественницы, ваши неуклюжие древнегреческие сестры,
грохнулись бы от зависти,
старый Пракситель сошёл бы с ума, если бы вас увидал.
вы, актрисы, рабыни стиля, первыми в городе узнавали новинки моды,
почти бесполые, совсем как непорочные ангелы, это вы последние
настоящие стоики,
я верил вам, верил сумкам через плечо, верил юбкам в цветочек,
которые ни одна из живых девушек не умела носить так, как вы;
помню, завистливо размышлял, кому же принадлежат эти счастливые руки,
которые с каждой сменой сезона переодевают вас;
были ли они с вами нежны, когда расстегивали летнее платье?
верно ли вы храните слова, которые вам тогда шептали на ушко?
манекены, вы белесые растения с цветком красного ротика,
незнакомого с поцелуями,
однажды даже хотел выкрасть вас из ужасного стеклянного гроба,
но парни-охранники выкинули меня вон,
и в том магазине теперь глядят на меня с подозреньем;
меня всегда терзало то, что вам запретили жить,
что не было несмелой ладони на коленке в последнем ряду кинотеатра,
не было косметики, не было подаренных серёжек в ушах,
и пальцы не брали трубку, чтобы долго беседовать со школьной подружкой.
павшие манекены, где теперь вы лежите, наваленные друг на друга,
как в сестринской могиле или оргии безрассудной?
где валяются изуродованные ваши тела? — вы, марии стюарт,
безрукие богини,
бюсты из отделов нижнего белья, изящная ножка, брошенная в трущобах,
никогда больше на неё не натянут длинный чулок с кружевной оторочкой;
приветствую ваших счастливых сестёр, которым повезло остаться
за сиянием стекол,
подобно шумерским скульптурам у некоторых — пустые глаза без зрачков,
и я видел, как, словно у какого-то немого, проглядывали в ваших
безжизненных ртах следы сдавленных воплей.