ISSN 1818-7447

об авторе

Ниджат Мамедов родился в 1982 г., живет в Баку. Автор первой в Азербайджане монографии о творчестве Иосифа Бродского. Переводит на русский язык азербайджанских и турецких поэтов. В «TextOnly» опубликована подборка современной азербайджанской поэзии в его переводе (№13).

Новая карта русской литературы

Votum separatum

Почему «Непрерывность»? Указывает ли такое название на комфорт личных предпочтений самого автора, которому не выдался случай следить за правдоподобием остановленной частности? Здесь, скорее, речь идет о том свойстве текста, что обычно, даже при близком чтении, остается неучтенным сторонней восприимчивостью: о дистанции, покамест отделяющей Х от манящей незрелости долго узнаваемых излишеств, в которых еще не сказались вехи тихой безошибочности неизвестного наблюдателя. Некто стоит на кромке берега, стараясь просто засечь («честно плести точную чепуху») проплывающий мимо поток. Но непрерывность, как водится, естественней в эпическом письме, зачастую прощающем медитативную оплошность, что, напротив, иной раз оборачивается интенсивным элементом прозаических длиннот, в то время как в тесной прямоте компактного стиха любой, пусть мельчайший, промах выпирает и реет над речью, не поддаваясь ей. Тем самым поэт, наверно, нам предлагает стартовый намек на парадокс. Объект не шарит свою отторгнутость через чересчур большое расстояние, угождая абстракциям, и не тешится совсем рядом срочной вспышкой крупного плана, лобовой однократностью, делегируя зрению на деле мимический запал медлящего отбытия, но селится в сжатой укромности умеренной середины, затянутой коркой вполне терпимой рефлексии. В подобных условиях неминуемо поражение: трюизм, толчея толкований, опасливо безупречная просодия, залетные реминисценции, смутный амор, давно изгнанный из лирических интриг. Однако, если воображаемый трансфокатор не поленится приблизить к экрану психоделический огонек этих стихотворных вещей, в них прорежется наверняка незнакомый тон: soliloquia, беседы с собой, когда не знаешь, с кем говоришь, — та известная калантарам1 и гянджевистам2 сфера, где сгинуть означает крепко держаться на ногах и где, намеренно желая пропасть, рискуешь лишиться шанса не быть (ты словно пребываешь в собственном исчезновении, как Меджнун, сказавший своей возлюбленной в пустыне — уйди, ты мешаешь мне думать о Лейли).

Вдобавок в текстах Ниджата Мамедова силится стать заметным еще одно задание: сделать неощутимей и без того слабую слышимость «древнего мелоса», монотонных мугамов, чей гадательный гул сегодня, вероятно, допустим только в чужой среде — не внутри метрического и аллегорического вещества, о котором пеклись мастера маснави и касыд, а в сторожкой цикадности иных фигур иной традиции либо в заранее профанных повторах некогда случившихся фонетически льстивых выводов (некоторые чувственные приметы — к примеру, «Гиловар и дрожь базилика», будто чуть позже воздух и впрямь нальется запахом пыли в том месте, где минутой раньше играли дети, — редки и вроде бы относятся к примитивистским начертаниям других имен): тени Сен-Жон Перса (редукция строки «и саранча прогрызла землю до самой могилы Авраама»), Роберта Вальзера («бильский безумец»), реплика Юнгера, оденовский ламент («порождение эроса и земли»), охвостье усталого рубаи в фицджеральдовской наводке («перст в персть»), хайямовский указ, переходящий в прах западного нигилизма, и так далее.

В принципе, в кавказском хоре обильных верлибров (Варлен Алексанян, Генрих Эдоян, Звиад Ратиани…) голос Ниджата Мамедова крайне одинок и не имеет окрест никаких сходств. С ним, по сути, не знались ни изощренная лаконичность в духе Ылгыза и Вели3, ни странная до сих пор читаемость дидактического боления, ни эхо змеистых стилей, норовящих просочиться в какой-нибудь постмодернистский благовест, как если б они освободили ему наперед лишь узкую протяженность космополитичного энтузиазма. Тем лучше.

1 Калантар — дервиш.

2 Гянджевисты — имеются в виду поэты азербайджанского Средневековья.

3 Рифкат Ылгыз и Орхан Вели — турецкие поэты 20 века.

Шамшад Абдуллаев

Ниджат Мамедов

Непрерывность (1 — 10)

1.

 

Когда древний мелос разрыхляет почву

и зрачок поглощает

местность авраамовой саранчи

под одинаковым небом, оставляя нули камня

как «а» предыдущего слова, и

утопленная утопия

мерцает в «затрудняюсь продолжить»,

но радость танца

есть радость танца в песке.

Есть «есть», как уже говорилось, возможно,

в пепле волос, возможно, в девятке глазниц.

Прости, если делаю больно: оставляя логос в покое в ветреный полдень,

обретаю способность сказать/написать — не только

здесь и сейчас и не только тебе:

ничто не заменит шаг

к отсутствующему. И ничто не заменит Ничто.

 

2.

 

Возможно, следует просить прощения за такие вещи.

Как же иначе — ведь оно (и Оно?)

из сухой звонкой глины, обдуваемой ветром, пустой

изнутри и снаружи.

Не знаю, «не знает», они Не Знают.

Не отбрасывать тени, не отражаться —

вот чего хочется.

Удастся ли стать явностью, которая могла бы

идти/прийти к чужому, пить только воду, не спать ночами,

разобраться и т.д.?

«Der Schrift kristallisiert das Mannigfaltige;

sie macht es begreiflich, bringt es in Griff»* * «Текст упрощает сложное, делает его более понятным и доступным пониманию». (Эрнст Юнгер, «Годы оккупации») —

пишется и по этой причине.

«Мы не обладаем знанием» (цитата из «Трапезы», 109, урезана,

чтоб меньше звенела).

И верить ли, что между молчанием и незнанием о Знании

честнее плести точную чепуху, чем приблизительный текст?

 

3.

 

Невозможность начала — одно из лучших начал.

То, что не имеет названия

притаилось в уголках твоих губ, глубокой тени ресниц, матовой коже,

готовое в любую секунду встрепенуться, как плод

в матке матери, как дух, пронзивший материю.

Для любящих поэзию не стоит вопрос о верлибре.

Утвердительный тон этих строк не есть желание

схватить ускользающее, он — очередной колышек

на пути приближения к исходной точке, которой,

о нива моя!, не существует.

Посему нам остаются обод взгляда, мелкие жесты,

бытовой скептицизм, ставка на случай

и перечни. Последнее превращает перст в персть,

плоть в плот, несомый ленивым

течением кажимости.

Трепет. Тишина и терпкость, будто

послеполуденное солнце перекатывается в венах,

«и наслажденье писать —

лишь тень наслажденья былого».

 

4.

 

Начать с «с чего начать?», чтобы продолжить

(возможно, предложение не согласовано).

Далее одно из трех    1. ветер как ветер

                                2. куда бы ты ни обернулся

                                3. дерево

Выбрать второе. Ведь куда бы ты ни обернулся, там будет

«будь» — дерево, камень, мягкая,

смесь эроса и земли, женщина, чьи сгущенные губы

напоминают зар* * Игральные кости. в сухой ладони

за миг перед ленивым броском в знойный полдень.

«Сдвиг кажется резким из-за малого производства

и больших застоев» или давай сделаем вид,

что этого не было, но муравей пересекает страницу,

где его я не вмещается в знак.

Безмолвно скользя, сохранить непрерывность. Ветер как ветер.

 

5.

 

Месяц дозревания горы. Старик,

накрытый тенью листвы, — будто глубоководное чудовище

выплеснуто на берег собственным выдохом, —

напевает вязнущие в зное слова:

полная серьезность.

Горá — азерб., неспелый виноград, и

одинокая птица, промельк оставив между левым виском

и черствым облаком,

мгновенье спустя, в надкрышье соседского дома

опознаётся в удода.

Безветрие детских рубашек

на бельевой веревке, персик

в протянутой руке сестры.

«Мир» место контаминаций, а мир — «когда-нибудь мы

поймем, что знали друг о друге».

Этого достаточно.

 

6.

 

                                      Ларисе Дабиже

 

Не падает чашка, чтоб на два осколка

разбить тишину меж собой и собой. Движется лишний

испуг балконного голубя после чтения вещи

бильского безумца, который со временем принял другие формы.

Деревья внизу тоже никнут к иным названьям, — идет дождь (как

растягивание ударной гласной в твоем имени через

три недели и море. Так гладят на расстоянии, входя в

состояние) и дождь собирается идти весь день.

Значит, пить чай, курить, вспоминать

смеющийся пепел цветка и карее солнце

в крыльях мертвой пчелы. Чашка продолжает не падать.

Смотреть на тебя,

пока ты смотришь на вершину заснеженных гор

сквозь свое ташкентское отражение.

Вращение. Прекращение.

 

7.

 

Все знают нечто о Ничто.

 

Меня интересует не женщина, — думает он, — а переход

в иное сквозь женщину; но она подбирает кленовый лист,

гладкий с одной, бархатистый с другой стороны, существующий.

И он каждой клеткой своего «тела, обходящегося без

философии» (Пруст) ощущает реальность между

собственной мыслью и ее жестом.

 

Это претворяется в расстояние от чтения

до понимания или притворяется этим расстоянием,

и четкое как самцовый нерв приближение смерти

к левой ладони дарит спокойствие, освобождение

от жажды освобождения.

 

Попытка рывка, но не двигаться,

позволив тем самым искомому

сделать шаг навстречу со всех сторон.

 

Сужение кольца, прогрессия удела молчанья, без инъекции имени

в мнимое завершение.

 

8.

 

Зима. И солнце позволяет взгляд в упор,

в отличие от ветра,

от ветра и «ветра» нужного в предыдущей и этой строке.

Когда уже не скрошиться в одно,

остается приложить прилагательное к влаге,

междометие к межножью.

Цензура цезуры. Нечет Ничто.

Случайное — лучшее продолжение. Из наугад раскрытого:

«Цитата — не есть цитата. Цитата — это цикада».

Проходить мимо стихотворения (мнимости),

отбрасывая тяжелую тень слова, и, говоря «я»,

прекрасно иметь в виду лишь литеру.

Предпочитать движение, в конце которого —

начало, затем середина.

Зима. Тусклое солнце. Ночь без цикад.

 

9.

 

Закат. Гилавар* * Моряна (южный ветер на юго-западе Каспийского моря). и дрожь базилика. У низкой стены

смуглый старик перебирает четки. Он

отличается лишь эфемерным именем от смерти. В нем,

в его небритом молчании звучит трехголосие: смех первой женщины,

последние слова бродяги из Шарлевиля и гул крови,

гул медленной крови, гул медленной ровной крови.

К нему приближаются двое сутулых мужчин, наверно, закурить.

Потом все трое уходят.

Улица пахнет пылью и детской беготней

(возможно, это чужая фраза) в теле объявленного ветра —

зигзаг в зигзаге; и все еще пульсирует минута,

когда старик был наедине с собой.

Блатная окраина (тут для предотвращения инерции

требуется какой-то иной, несуществующий знак

препинания, замененный самим

этим предложением), тебе бы понравилось.

 

10.

 

Возможно, его первое воспоминание: он тогда еще жил в отцовском доме, ему года три, не больше. Взобравшись на стол у окна, с мотком нитки в руках, обвязывает оконные затворы ниткой и начинает поднимать-опускать их, долго, увлеченно; следит за наклоном нитки. Он уверен, что производит нечто очень важное, значимое, что творит мир.

Это как:

 

огромный подавленный воздух где воображение убеждается в легкой зазубрине восемнадцати ответвлений когда заскорузлые вскрики отчетливо пробудили никого за длинной перспективой полосы радостного содрогания в церемонии восприятия и труден миг предполагающий далекое нетерпение но разрыв уже давно отталкивал рассеяние ресниц но бессекретная близость божественно безразлична по крайней мере в обещании смутной возможности умиротворяющей темень пристальности перед трепетом предела у затянувшейся раны потому что единение слишком мало соприкасается с тишиной открывшихся глаз и навстречу с наименованием места известны ровные пряди волос еще ближе почти сливаясь на расстоянии напряжения слуха в равнинное недеяние