ISSN 1818-7447

об авторе

Николай В. Кононов родился в 1980 году. Окончил Московский государственный университет, журналист. Публиковал рассказы в альманахе «Вавилон» и в Интернете (под псевдонимом Григорий Михайлов). Живет в Москве.

Само предлежащее

Дина Иванова ; Тамара Ветрова ; Жанна Сизова ; Антонина Семенец ; Наталия Санникова ; Светлана Потягайло ; Дмитрий Лазуткин ; Дмитрий Замятин ; Ева Рапопорт ; Николай В. Кононов ; Павел Демидов ; Юрий Цаплин

Николай В. Кононов

Острова и сны Повесть-лоция

Словно во сне человек изловить человека не может,

Сей убежать, а другой уловить напрягается тщетно, —

Так и герои: ни сей не догонит, ни тот не уходит.

 

Илиада

Мы вышли к островам, когда упал снег. Болото должно было замерзнуть и открыть дороги.

До этого нам встречались мокрые деревни с домами, лишенными снов. Те, кто жил в них, либо не желали говорить о снах, либо не видели их вовсе, а единственными принявшими нас существами были дымоходы и трубы, певшие днем и ночью, пока мы сушили вымокшие вещи. За нашими плечами было совсем мало собранного, вещи изнемогали от сырости.

И тогда пошел снег.

Раз уж прошедший месяц не дал нам почти ничего, может быть, следующий, предзимний, приведет к тому, что мы ищем, — думали мы. Нам сказали, да, на островах есть многое. Идите туда. Те, кто живет там, они видят другое, они помнят то, что видели. Они вообще.

Около полудня мы пришли к первому острову. Домша он назывался. От монастыря, из которого в один день исчезли монахи, так рассказали, пришлось идти по гати.

Болото не думало замерзать, дышало сквозь снег. Вокруг заводей желтела трава с налипшей прозрачной коркой.

Когда из тумана выступили углы срубов и крыши и где-то за домами прошелестело невидимое животное, наверное, лошадь, мы поняли, что останемся здесь, на островах. Не навсегда, но надолго.

Прошло время. Мы уходили, унося с собой столько снов, сколько никогда не собирали. Болото вновь присыпал снег, и вновь из часовни недоуменно глянул святой. Николай или Борис.

Туда не хотелось бы еще, нет. Даже если бы захотелось, навряд ли б вышло: сны давно разлетелись, мы не вправе сажать их под замок.

Но остался сонник. Как лоция или Бог знает что — все равно что, лишь бы мы знали, как идти и что искать, стоя перед другими островами. И помнили, как жили на прежних.

 

Снег, легкий, выпавший в день, когда мы пришли на Домшу, быстро растаял. И лед растаял. Солнце купалось в небе, и свет как будто не собирался становиться короче.

Болото ожило.

Неделю мы жили у Павла и привыкли к летающим людям, подвешенным к лампе. Он вырезал их из дерева. Ночами шуршание тонких крыльев погружало в еще более невесомый и осязаемый сон. Крылья задевали лицо, и мы отмахивались от летавших, как от комаров.

Павла называли мастером. Потому что на острове деревянных людей вырезали давно и так же давно отправляли в город, через который ездят поезда. Но только он, пришедший с другого конца болота, придумал деревянным крылья.

Девушек мастер вырезал сам, из ольхи. Склонясь над фигуркой, он делал вдох и, помедлив, выдыхал воздух в крылья. Девушка осматривалась, поправляла волосы и улетала к лампе.

Все живущие на острове были друг другу родственники. Мы ходили по домам, кланялись и дарили то, что помнили наизусть. Это развлекало нас, потому что мастер не говорил. Совсем. Только улыбался и опережал чужой голос, достаточно было подумать, отвечал мыслью.

Прошла еще неделя, и нам стало тревожно, очень тревожно. За эти дни в сонник не попало ни одного сна. Люди радовались нам, но пока мы оставались без того, за чем пришли. И это так нехорошо, когда ждешь, знаешь, чего именно хочешь, а ничего не приходит. Как бы все есть, а важного нет. Что-то сковывает и еще зудит. Ждешь, скучно и мучительно, а потом отпускаешь…

Над Домшей в холодном небе скользили птицы, по Домше гуляла корова, болото пряталось в сухую траву. Дни гасли один за другим. Деревянные люди глядели с потолка.

Однажды утром Павел долго рассматривал тарелку, чертил в ней ложкой. Потом приложил лоб к окну.

Пойдем на Бабочку… Другой… Остров…

Слова пропелись так тихо, что сначала мы подумали на стол. Потом на стул и кровать. Потом мастер обернулся и шепнул: «Завтра».

Ночью деревянные крылья почти не шуршали. Сон уходил все глубже под воду, а в наших тетрадях медленно проступали первые буквы и знаки.

~

Что бы я мог сказать, но не могу сказать? Что бы я мог придумать, но не могу придумать?

Иногда мне кажется, что сон — это синяя вода. Все воды прозрачные, но эта особенно. Я лежу в ней и не знаю, что встречу в этот раз, какая рыба кивнет мне и уплывет, танцуя хвостом.

Мне снится смех. Каким может быть смех? Развесным, горьким, раскаленным, по небу летящим. Последний нравится больше других. Во сне, где он есть, живут некоторые существа. Мне трудно, когда Тая просит начертить их на земле. Они с панцирем, и кожа у них гладкая, как камень. Там, во сне, это понятно. А нарисовать никак.

Существа кружат над головой. Я вижу их под потолком, они почти волны и водоросли. Деревянные не обращают на них внимания. Мне кажется, что они приплывают с той стороны. Сразу приходят мысли о том, что будет, когда все закончится. Я поднимаю руку и думаю: как это может случиться, что моя рука перестанет сжиматься и разжиматься? Неужели из меня уйдет то, что ею движет?

Не знаю, как это связано с существами, да и вообще существа тут ни при чем. Просто во сне они плывут надо мной и зовут с собой, а я не хочу.

Иногда после этого мне становится страшно, потому что кажется, что меня уже нет. В каждом шаге, вздохе, движении прячется такая тайна, что я забываю страх и кричу: ничего лучше этой земли нет, ничего вкуснее этого воздуха нет!..

Потом все меняется, и я вижу себя, вырезающего из упавшей сосны радость. Дерево поддается с легкостью, все лепится само. Радость похожа на кошку, вырывается из рук, хочет сбежать, но я держу ее крепко.

Потом она превращается в кувшин, и сразу рядом другие люди, мы сидим за столом. Я наливаю в кувшин горе, темное подсолнечное масло, и все молчат. Приходят соседи, с ними почему-то брат жены, он утонул, давно еще, и просят отдать кувшин.

Замазываю глиной горло кувшина, и все исчезает. Темно. Надо мной существа, на губах соль. Я держу на ладони кувшин и смотрю, скоро ли дерево пропитается маслом, надолго ли останется таким, как было. И оно остается. Смола да щепки, одна лишь смола, прозрачная, застывшая. Все смолы прозрачные, но эта особенно.

{найдете потерянную вещь}

 

Кочка беззвучно провалилась, и трава стала черной.

Вода, вздрогнув, успокоилась. Болото брало нас в кольцо инеем, следы превращались в озера. Оборачиваясь, мы видели, как эти озера белели — их затягивал быстрый лед.

Шагать, между тем, приходилось как цаплям. За туманом нельзя было ничего разобрать. То ли жердь впереди торчала, то ли человек, то ли лошадь прошла. Остров давно исчез, один туман вел нас вперед.

Мы скользили через осоку и вновь ступали на землю. Одежда блестела, как чешуя, а мешки вставали за спиной низкими широкими плавниками. Кажется, мы превращались в рыб.

Павел молчал.

За небольшой заводью он выбрался на кочку повыше, сломал гулкую трубу из рогоза и осторожно подул.

Звук был уныл и скучен, туман не отпускал нас. Над болотом растекался сырой шорох.

Не успели мы спросить, как нам подумали: «Не сегодня. Сегодня не пойдем». И еще: «Сегодня не успеем, нас ждут. Лучше завтра».

К полудню степлело. Сверху упали капли, и черные озера заволновались. Грустные рыбы с разбухшими плавниками плыли обратно. Осока распрямлялась, указывая краткий путь там, где, казалось, между двумя вешками можно прожить долгую жизнь.

Почти кончился дневной свет, когда туман вынес к нам дома. Последние следы успокоились, и Павел бросил трубу на землю.

Нас ждали.

Два теленка лежали в сарае рядом с коровой. Аня с племянницей собирали мхи с четырех углов дома и ожидали углей. Кто-то из мужчин должен был сгрести их в печи и выложить в горшок. Надо было делать все в тишине — единственное на острове радио отнесли на чердак и завернули в глухие тряпки.

Мох загорелся быстро. Теленок тянулся к дыму, горшок пришлось обернуть тряпкой, чтобы не пожечься. Голоса медленно выговаривали слова.

Что куришь?

Уроки, уроки, пойдите в чистые поля, в дальние луга!

Со двора-то с дымом, а с поля-то с ветром…

Слова вспыхивали в темноте, таяли, соединялись со мхом и дымом.

Потом обе замолчали и сели на пол. Под потолком всхлопывали крыльями птицы.

Посидели, оставили телятам клок сена и, не обернувшись, вышли. Дотлевшие угли вытрясли за порог и пошли со свечой к изгороди.

Только Аня открыла рот, чтобы поблагодарить, как переполошенно закричало радио. В доме загремели бубны, взвизгнули струны, поднялся крик, перезвон. Из окна выпорхнули деревянные и закружились стрекозами…

Вдруг все оборвалось. Тихо поблескивали звезды.

Аня и остальные засмеялись.

Их голоса летели над болотом, нагоняли эхо, дробили его, бросали в небо. Звезды мерцали и улыбались. К стоящим на земле возвращался другой смех, еле слышный.

Домша была прекрасна, но нам хотелось на другие острова, и мы ждали утра.

~

Отец говорил: когда в небе молнии, это ангелы играют в ножички. А у меня не так, нет. Когда была гроза и я смотрела на молнию, то воображала, что трескается небо и сквозь эту трещину просвечивает другую землю, — и было очень мне досадно, что в эту появляющуюся и закрывающуюся трещину я никак, никак не могла разглядеть ни земли, ни ангелов, живущих там.

И вот я стою в поле, идет гроза. По небу течет сливовое варенье. Ветер гонит ко мне пыль, и я падаю в траву, жду,  сейчас мне удастся увидеть необыкновенное.

Небо распахивается, и я вижу, что там, над облаками, сверкают клинки, сходятся, вспыхивают огнем бледным. Ими бьются ангелы, обыкновенные — ну, как говорят: с крыльями, худые, строгие — бьются громко, яростно, по небу молнии летают. А над ними сидят другие, архангелы, старые. В груди у архангела — каждого — клинок, а на ногах тяжелые сапоги. Они не смотрят на нижних, их глаза закрыты. Те машут саблями, носятся среди капель и разрубают оставшиеся в варенье косточки. Из каждой сыпется гром. Потом они уплывают все дальше, дальше. Мелькают крылья, те, с клинками, уходят вверх.

А поле-то задышало, распахнулось, а я лежу в щавеле, во рту сухо. Воздух бродит, как молодое вино. Он пахнет сливами, такими крепкими, спелыми, сладкими до горечи, конечно, сливами, чем же еще?

{к неожиданному беспокойству}

 

Куда мы идем, почему Бабочка, зачем нас повел брат мастера, а не он сам?

Здесь, на болоте, нам казалось, что все, кого ни встречаем, связаны веревочкой. Теперь к ее концу привязали и нас — не разлохматилась бы и не порвалась. К чему она ведет?

Не все ли равно, если сонник толще? Нет, не все равно. Вернее, не совсем все равно. За снами есть другое. То, о чем мы пока не знаем, но как только будет тихо и почти даже не нам сказано — тотчас соберемся и не станем смотреть на затягивающиеся следы.

Павлов брат раздвигал воду сапогами, солнце лило сквозь облака желтое и тягучее.

Вы говорите, зачем на Бабочку, — обернулся он, — я вам скажу. Меня просили сказать, только чтобы хотя бы половину уже прошли, а мы прошли. На острове один человек есть, но вы ее не обойдете — на другие острова лучше через Бабочку. Она сама из города, жила там давно, а потом на Домше, но мы с ней долго не смогли. Она не такая, она опасная. Когда с Холма вертолет прилетал, мы просили ее ходить, отвернувшись, и она ходила, глядела в землю. Потому что все знали — если посмотрит на вертолет, он упасть может. И не сказать ей поперек ничего. Скажешь, а она посмотрит на тебя, и ты весь день будешь за ней ходить, как стеклянный, и делать, что захочет… Сама ушла, мы ее не гнали, нет, она не виновата. Ей так надо, она не может по-другому. Про нее многое говорят. Что видит болезнь до седьмого колена, что обернуться может, в кого захочет, а сама не знает, зачем это ей. А еще, говорят, муж ее летучий змей. Не знаю, я это слышал от других, а те от третьих, никто ничего не знает…

Над болотом встали сумерки, и мы едва рассмотрели впереди остров, взлетевший берег и сосны. Они сбились в темный, раскачивающийся на ветру клочок травы.

Брат отвернулся. Одежда была ему велика, рукава свисали до колен.

Вот и все, я на Домшу, берегом не ошибусь.

Мы поклонились друг другу.

Дом между сосен вырос неожиданно, откуда он взялся? На дворе никого не было, за лунной тишиной чуть скрипела дверь. Мы постучали.

И внутри никого не было. Разулись, подошли к печи, дотронулись, теплая. Нашли свечу.

Комната и комната. Лавки, тарелки, на подоконнике блюдце. Чисто, совсем не холодно, и не должно быть холодно — дом на белом камне стоит. Устали, сели, прислонили плечи к печному боку.

В окне алело самое донышко заката.

Хвоя, печь, дом, от этого всего дышалось легче. Ветер, державший сосны за верхушки, как за волосы, отпустил их, и нам стало так сладко, спокойно.

Черноводье, осока, зачем, не надо никаких змеев, пусть будет так, мягко, как сейчас. Свеча хоть и яркая, а глаза не болят. Спать. Устали. Если она придет, ведь услышим, мы же не разбойники, да, всего лишь гости… Тепло, вот и пелена, вот и облако, спать, белесое, как же устали. И откуда каждый раз печальность? Она как облако внутри, Домша, люди, там хорошо, а под вечер всегда так печально. Пойдем дальше, остров… Нет, не остров. Острова, ос-тро-ва. Какое ранящее, острое слово, его застит облако, греет печь, острое, облака, облаки, почему Бабочка, а не голубика, костяника или птица, спица, стрекоза…

…А врут они все. И не ходил никто, потупив глазки. И змей не страшный. И не змей он вовсе. Он уж, Палучатой его зову, хороший, послушный. Видели блюдце? Видели и не видели, понятно. Это я ему молока наливаю, а он прилетает и пьет. Пока прилетает, все будет хорошо, и у них на Домше было бы хорошо, но они не понимают. И не муж он мне никакой. Муж у меня другой, его сейчас нет, он на дальних островах.

Ты красивая, красивая… Откуда ты? Мы тебя не слышали…

Тише, не удивляйтесь. Я здесь все время, а что не слышали, сами виноваты, вы и в блюдце не заглянули.

В заслонившем стены небе-облаке мерцало строгое лицо. Небо-облако плыло на нас, бездонное, мягкое, чужое.

Спите, гости, вы под крылом у бабочки, левым крылом. А я с утра была на правом, свадьбу сосны своей играла. Спите, я разбужу, когда надо. Моя сосна молодая, еще не сильная. Я ей ленточку повязала, она стоит теперь такая счастливая, очень счастливая, на правом крыле, небе-облаке, небеоблаке…

~

Палучата длинный, черный, как головня, летит с одного края болота на другой. Пока спешит, кончится день. Мир переворачивается на правый бок, и он летит обратно.

Говорят, у него нет тени, а крылья такие острые, что утренний свет боится о них порезаться и вплывает в ночь медленно.

Я видела его в первый раз, когда маленькая была. Мы с братом с поля шли, стемнело уже. И вот он над нами — высоко. Испугались, домой побежали, и уже на дворе он еще раз над нами пролетел. Спрятались, а соседка спрашивает: «От кого бежали-то?» Мы рассказали, так, мол, и так, а она говорит: «Значит, кто-то этим делом занимается, раз летучий змей летает».

Его летучий змей звали, да. Его крылья касаются облаков, и небо бьет дрожь. Некоторые люди ловят ее, прячут под подушку и никому не показывают — но по их глазам сразу все видно, эту дрожь в другой сон не спрячешь, и ничем ее не уймешь, как ни старайся, выдаст она тебя, и все увидят, и станет страшно — но ты не бойся.

{к тайному раздумию}

 

Сосны заливала белая луна, мы проспали день. Пробуждение было похоже на полет со дна колодца. В приоткрытой двери как хор бессонных покачивались сосны.

Перед домом скользнула длинная тень. Мы подобрались к двери и заглянули за нее, боясь увидеть незнакомое, ужасное, хотя почему, с чего это?

Среди сосен металось знакомое облако. Она что-то высматривала, застывала на мгновение, качала головой, уходила к другому дереву. Потом наконец встала на колени и стала собирать траву, не разглядеть какую. Набрала на ладонь стожок, взлетела и поплыла к бане. В сером свете мы разглядели листы костяники.

Еще через мгновение она нырнула в баню, потом вынырнула, спустилась к воде с котелком. Зачерпнула, набрала, унесла к костянике, потом пошла к дому. Пришлось быстро вжаться в холодную стенку, затылок к двери, чтобы не мешать, нельзя мешать. Взяла сито.

Мы подобрались к бане и услышали голос. На его звук заглядывал лунный свет, внутри было светло как днем.

Полки светились, точно на них горели свечи. Под окном стоял котелок, и в нем бурлило молоко, сито лежало сверху, притягивая свет.

Она повернулась и посмотрела — на руки плеснуло холодным, голова закружилась, — а потом тихо позвала.

Это было неожиданно и хорошо. Кто-то скомкал сероватый ночной страх и приблизил Домшу, деревни. Мы сели напротив, и нам указали на молоко. Там, под островами пены, кипела и металась пойманная луна.

Как это ты? — шепнули на ухо несуразное, глупое, лишнее…

Не знаю, мне так хочется, это желание.

О чем это мы, какие несусветные вопросы… Просто варим молоко. Оно кипит, через сито брызги.

Ее голос плыл под потолком, стекал по стенам, заключал вокруг нас крепкий и странный круг, уплотнял воздух, отдавал буквы и слова травам, цветам, ветрам. Она обернулась.

Я жила в тех краях, где мужчины глупы…

Тишина. Стыдно.

Они темную ночь объясняли тем, что ведьма сняла с неба луну, и поэтому, чтобы мешать ей доить ее, надо палить из ружей…

Опять тишина. У нас за спиной семь ружей.

А луна не зыбка, с крюка не снимешь! И доить зачем? Подите ближе.

Сняв сито и свет, она смотрела в котелок.

…Вы странные, совсем не наши. В ваших головах дороги, это сразу видно, плохо, впереди с сердцем что-то будет…

Сердце, сердце, что с ним может случиться. Подумаешь, сердце, как давно нам никто не гадал, а ведь так надо, могли бы и сами, в мешке сонник, между прочим.

…Того, что ищете, нет, а все равно пойдете дальше, потому что услышите тихое, пожелаете странное. Уж простите, дальше как на площади буду вам говорить: встретите девок, хороших, вот они, похожи на этих, с Доманца. И надолго это, не на просто так. Смотрите какие…

Мы рванулись к молоку, и оно вдруг вспыхнуло — удар — мрак — свет врезался в глаза, ослепил и швырнул к двери. Звезды горели, перемещались, скрещивались под зрачками, баня унеслась, страшно.

…И куда вы полезли? Промывайте водой быстрее.

Завтра отдыхайте, а после идите на Доманец. Только не позже, потом много снега будет, слышите меня?

Я нарочно вас сюда не пустила сразу, Павла повернула — луна была слишком худа, чтобы молоко для вас варить.

Глаза сильно жгло. Что это, где мы?..

Теперь пейте. Кто выпьет будущее, тот сможет завязать его в узелок.

…Какая разница, где, главное, чтобы не было серого, ночного.

Нам пришло по кружке, и мы выпили. Молоко и костяника, костяника и молоко. Голове стало сонно и красиво, в глаза влился туман.

А Бабочка рассвела.

~

Когда я маленькая лежала больная, пришел ко мне невысоконький и говорит: «Пойдем со мной». Он подвел меня к порогу, я оглянулась на пороге и как вышла в сенцы, так и загорелась вся, как бумага. И поднялась вверх, а потом опустилась и стала на снегу, и снова тот рядом стоит и ведет меня на восход солнца. Нет ни лесу, ни дворов, только желтый свет и снег, снег, снег, как иду, так и падаю за провожатым. Привел он меня к высокой горе и говорит: «Лезь за мной» — и сам быстро полез. Я лезла, лезла на ту гору и даже взяла и башмаки сбросила. Слезли мы с той горы на зеленую траву. Там рядами стояли солдаты, я между двойным строем прошла и попала в темный лес — одна земля и неба не видно, перешла его, вышла на широкую дорогу, цветы цветут в садах. Иду я, идут большие души, затем идут средние души, дальше идут маленькие с локоть и летят, как комарики. Подошла я к большому дому. Вышел старый дед, я думала, мой отец, хотела его за руку взять, а потом поняла, что не он. Тогда подошли мужчины и стали танцевать вокруг меня, и я отвернулась от них. Тогда стали танцевать вокруг простоволосые женщины, и волосы у них разлетаются. А посредине дома стоит большая кадка, а над кадкой колесо, и привязана к нему женщина. Я всматриваюсь, а это я. Колесо крутят и ее в смолу окунают. «За что ее?» — спрашиваю. Смеется: «А ты не знаешь?» Дальше мы приходим на озеро, а там тот, который колесо со мной крутил, посередине стоит, а над ним два улья висят и по ушам его бьют. Прошла я это озеро, иду уже вдоль песчаного моря, а там души выныривают из песка, и я опять себя вижу. Та, которая я, сидит такая грустная и плетет венок, бог его знает из чего, там уже темнота была, и я ничего не разглядела.

{в дороге не будет времени передохнуть}

 

Болото? Не буду я ничего рассказывать, не просите. Лучше смотрите сюда.

Это я нашла у берега — она вся вымокла, расплылась, совсем мало листов осталось.

Перед ней на столе лежала выцветшая тетрадь с коричневыми разводами на обложке. Солнце двигало тени сосен. По дому прошелся ветер, и тетрадь захлопала крыльями, как птица.

Там на другом языке все написано, умными словами. Это жалко, но я не сразу поняла, о чем он. Они в городе все умные, наверное, им легко. Читайте, так лучше, а то я совсем не умею про болото рассказывать — чего про него рассказывать, вот оно.

Птица неловко заворочалась в руках. Буквы оказались красивыми и неровными. Они скакали, как сумасшедшие, давя друг друга и расстраиваясь, если строка кончалась и следовало перепрыгнуть влево, к началу новой.

«Вот, прекрасная моя, это болото. Оно пустое. Самое его сердце — топи, там никто не живет. А по краям — где еще дно, а не смертельный сапропель, — много разных зверей и птиц. Позавчера видел камышницу и дергача.

Это ослепительно яркая долина с редким кривым деревцем или островом на горизонте. Она ничего не хочет тебе сказать. Лежит как ненапечатанная книга. Можешь рассыпать набор и собрать, как хочешь. Хочешь — пойдешь на дальнюю порусью, хочешь — останешься сидеть на берегу. Разве что летом надо гулять осторожно. Если уперся в поляну, где ничего не растет, поворачивай и ступай по своим следам обратно. Гиблое место.

Еще летом в прибрежные озера забредают лоси и сидят до ночи, одни рога над водой. Заедают их комары. Недавно видел одного, он на меня внимания не обращал, а я совсем близко подошел. Шумно так дышал, заводь качалась вместе с ним, черным, большим.

Вчера дошел до острова Страчина. Там живет три человека, им много лет. Они легкие, невесомые, умные. Хотя, когда я заговорил про ум, они долго смеялись. Я вообще много спрашивал и, видимо, надоел им, и они сделали так, что голова моя закружилась и не захотелось никаких вопросов… Я стоял как дурной и смотрел на болото, и именно тогда понял его.

В отличие от всех остальных лесов, гор, степей, рек оно ничего тебе не навязывает, дает вспомнить то, что хочешь, самому придумать свое болото, заметить или не заметить рогоз, белозор, аир, красные дымящиеся закаты, которые случаются только здесь.

И все это настолько безразлично к тебе относится…

Такое великолепное безразличие. Напоминает другую, чужую землю. Как ни странно, в этом есть что-то утешающее.

Я проживу здесь до осени и уеду к тебе. Кстати, там же, на Страчине, после всего, что произошло, я понял, что никогда не буду тебя ни о чем спрашивать. Вернее, задавать вопросы. Все уже есть, всем на все отвечено, зачем тратить время? Пока мы живем здесь, нужно выходить на болото каждое лето. Науки, изыскания — это хорошо, но пусть это будет сбоку. Тут — дом.

Вчера шел со Страчина и пел песню. Потом прислушался и понял, что не знаю языка, на котором она поется. И не знаю, кто ее пел. И когда все это было.

Болото молчало — оно никогда ничего не говорит. Остаешься один на один со своей речью.

Конечно, мы сюда приедем, через год. Готовь накомарник и шляпу, иначе нас съедят и не спросят.

Все, пошел резать дуду из рогоза. Главное, пока режешь, не забрызгаться соком.»

~

Сидим мы в поезде с человеком незнакомым и спорим, не можем договориться. А поезд уже далеко от дома, надо возвращаться. Вдруг состав останавливается на станции в поле. Все сходят, толпа целая. Станция называется Груша. Кто-то говорит: надо идти пешком назад, поезда уже не будет.

Но все идут почему-то вверх по косогору. Земля скользкая, глинистая, трава мокрая. Склон все круче и круче. Люди начинают скользить, придерживаться руками.

Вдруг я вижу на склоне двоих, на нас с тобой похожи. Как будто лето, не было дождя и не склон это, а поляна. Лежат, обнимаются, целуются.

Потом мы выходим наверх и попадаем в длинную комнату. Стол, разговоры, люди. Во главе стола лысый человечек вручает мальчишкам, совсем маленьким, треугольные значки. Не такие, с застежкой, а те, которые можно приколоть.

Все, кто шел, стоят. А человечек, значит, цепляет значки. Мне стало обидно, и я тоже подошел. Он на меня посмотрел внимательно, достал из карманов две кучи значков — других, круглых — и переложил их мне в две горсти. Значки горячие, я помню.

А потом мы опять спешили на поезд. Я бежал, боялся на него опоздать и — как это сказать-то — знал, что это происходит раньше, чем начало сна. Спешить надоело, но это последний поезд. И, помню, весна, ранняя, грязный снег, станция вдалеке и поезд начинает потихоньку уходить, я бегу, а он уезжает, набирает ход, и я понимаю, что хочу на него успеть, но не могу бежать быстрее, сажусь на снег, я не успел.

{тоска не уймется}

 

Чтобы успеть на Доманец, мы вышли затемно. Сбежали по замерзшему в ночь песку и повернули к отмели, за которой строкой встали вешки.

На рассвете подул ветер, с запада наползли тучи. Подо льдом шевелился, распускаясь и схлестываясь, белозор.

Лед очень даже крепкий, можно идти в ботинках, зачем сапоги надели? Перед девушками и в мокрых сапогах… Неудобно… Скорее бы дойти, ветер сильный очень.

Через час начался снегопад. Теперь мы шли, как слепые, обнимая каждую вешку, пытаясь отдышаться, убегали от кого-то.

Но вскоре пропали и вешки, строка кончилась и началось белое поле. Мы шагали все медленнее и медленнее, чувствуя те огромные расстояния, которыми болото нас побеждало. В снегопаде исчезли люди, птицы, острова. Не осталось ничего, кроме белого, летящего отовсюду, холодящего лицо.

Когда ветер стих, стало тепло, очень тепло. Когда не было снега, было холоднее и неуютнее. А теперь падает снег, крупный, да, и внутри тепло, и трава желтая торчит, еще мало нападало. Спеть, что ли, осанну зиме?

Заводи выдавали себя темной кромкой и ровной гладкой белизной. Опять задуло. Стало совсем тепло, и нам бы окончательно расхотелось идти, если б впереди со снегом не начало что-то происходить. Он бесился, крутил смерчи, наметал волны.

И тут появились следы.

Мы остановились и сбросили мешки. Недавно здесь прошел низенький человек, говорил след, он не торопился, совсем не торопился.

Если не торопился — значит, знал, куда идти. Мы пошли по следу, и расстояния  уменьшились, стали как бы известными, напомнили прежние дороги к островам. Ступаешь в след, пусть незнакомый, но еще теплый, помнящий человека, и проще становится думать о доме, куда ты придешь, о тепле.

Дом явился скоро. Он был облеплен снегом, из-под которого с суровостью, поджав губы, глядели окна. Над колодцем стоял, потупившись, журавль.

Человек сидел на крыльце и вынимал из мешка свертки, кульки, не обращая на нас внимания. Развертывал, перекладывал, удивлялся, уходил в дом, не спешил возвращаться.

Его руки мелко бегали в мешке, вздрагивая и ощупывая его изнутри. Вытряхнув все, что было, руки успокоились.

Можно к вам?

Можно…

Руки завязывали мешок, он даже не смотрел на нас.

Ненадолго, заблудились вот…

Да заходите.

Спина исчезла в двери. Мы стряхнули снег с одежды и взошли по ступенькам.

Никаких я девок не помню, хоть и жил здесь много. Может, с Круглого они? Только что там был, но молодая у них одна. Ну на Домше есть какие-то… Но они все свернутые на этих крыльях, вырезают их целыми днями, ерундой маются. Ну эта еще — от которой вы идете, я не люблю ее… Видел еще каких-то двух, с матерью, но это давно. Глаза у них вострые были, как не наши глаза, не людские. Говорили, что к ним ходят град отводить. И все, больше нет никого.

Виталиев дом пах рыбой. Он ловил весь год до льда. Сбросив извивающиеся сапоги, мы сидели за столом и ели печенье, принесенное с Круглого, ждали чайник.

Это на Круглом пекут?

Нет, это вертолет прилетает и отдает. С Холма прилетает.

А Холм это где?

Холм это город такой, в стороне, откуда вы пришли. Я не знаю, не ходил туда. И на край не ходил.

Мы сидели в рубахах. От кипятка пошел жар. Виталий сошел в подсенницу, где мерцали россыпи темных банок, и протягивал оттуда бруснику.

Края?

Вы как дети малые… На севере край болота. Говорят, за ним есть озеро и деревня, много дворов. Только туда никто не доходил, очень далеко и топь страшная. Кто там и что за озеро, не знаю. Горнешно называется. А деревня — Уезжа.

Виталий выбрался наверх. Мы почувствовали жжение, легкое, незнакомое. Оно шло из-под сердца, кралось к левому плечу и уходило выше. Еле заметное, вроде и нет ничего, а жжет — тихо, неуклонно, непримиримо.

Горнешно, лоб к холодному стеклу, Уезжа.

Захотелось плакать и петь, как реки поют. Легко, как бы перебирая камни, и слушать колокол под водой, голоса трав. Проснувшуюся музыку, собранную в ручьях, впадающую в большую воду.

Уезжа, Горнешно.

Ночью на острове выл ветер. Мы ворочались, под сердцем жгло и не давало спать, и не унималось. За стеной бормотал Виталий, в углу скребла мышь.

Потом вывалилась кособокая луна, ветер стих, и мы смирились. Жжет и жжет, не боль, может, и пройдет. С этим можно жить. И спать можно.

Наверное, и забыть можно, если не думать.

Вспомнился Доманец, и жжение утонуло в окне. Мышь замолчала.

~

Иду я по полю, кочковатому и склоненному, можно проскользнуть. Осень давняя, к декабрю, но снега нет. Иногда бывает мокро, а то и туман. Иду под горку и помню, что оттуда, из тумана, выбежит тварь какая-то такая. И я не увижу ее морды, ничего не увижу. Кроме того, что похожа на собаку, четыре лапы то есть. Выбегает, бежит за мной. Ну, убегаю, а земля-то вроде как прокручивается. Получается, что бегу медленно очень, на одном месте. Она настигает — я-то знаю, что так оно будет. То есть думаю, что убегу, но каждый раз не получается. Она догоняет и вцепляется в ногу, сюда вот. Или в руку, по-разному. Боли нет, но я чувствую зубы ее. Пытаюсь сбросить, но она не отпускает и болтается, как тряпка. Мне уже все равно, я бью ее, но она еще крепче. Потом еле отцепляется, ходит вокруг, хочет еще прыгнуть. Я опять бью, ненавижу, ненавижу ее, тварь. Даже не ее, а того, кто посылает ее ко мне. Ее самой вроде как нет. А может, неживая она. Еще бью, а ей не больно, вцепилась, не отцепится никак. Потом все-таки остается лежать на земле.

{а болезнь уйдет}

 

Не то чтобы мы заблудились или шли не спеша, нет. Но Доманец вырос перед нами ровно между светом и звездами. Остров, колыхавшийся на горизонте, вблизи был похож на тарелку. Ложкой торчал косой дым, вываливающийся из трубы, и улетал к гати.

Вот интересно, думали мы, сколько провели времен в бессмысленных блужданиях, а нигде такого не встречали. Плоские, широкие дома, крыши блинами. Было странно, конечно, что огонь только в одном окне, а в остальных темень.

Стоя у этого окна, мы пытались углядеть внутри хоть что-нибудь. И вдруг поняли, что на нас тоже смотрят. Из глубины комнаты, где вздрагивала свеча, наши лица рассматривали два ясных глаза. Таких ясных, что хотелось зажмуриться и отморгаться.

Потом в доме закричали.

Потом приоткрылась дверь.

А может, и не кричали, думали мы. Так, вскрикнули. Может, это нам невесть что померещилось; в сенях было светло, и дальше тоже светло. И глаза были не такие пронзительные, а просто серые, далекие. Она сидела в углу и вязала бесконечное, невообразимое, рвущееся из стен. У двери в дальнюю комнату стояли другие, закрывая подругу — ту, наверное, что кричала, — от чужих.

Смотрите, какие пришли.

Они близнецы.

Не близнецы.

Нет, близнецы. Посмотри.

Дайте что-нибудь, любое…

Из-за спин вышла чернявая, завернулась в глаженую скатерть, смешная.

Мы тут примеряем, а вы, значит, в окна смотрите. Нет, нет, мы не смотрели, мы искали… А и хорошо. К нам редко кто заходит. Далеко. Теперь вы — это правда хорошо, какие вы похожие, Наталья, иди сюда.

Скользнула такая же, черная, прямая, волосы ливнем.

Давай гостям покажем. А вы идите сюда. Да не бойтесь, ничего такого. Мы рубашку меряли. Посмотрите — как вам?

Скатерть полетела в нас, мы запутались. Со света засмеялись: какие нескладные, ну-ка, повернись к ним, пусть расскажут тебе про рубашку.

Проклятая скатерть развернулась.

Ох, рубашка, да, славная, прекрасная… Слова испарились, потерялись, растаяли, стали прозрачными, подрагивающими.

Я рада, что вам нравится. Раз нравится, тогда ладно, пойдем чай пить.

Нас тянули к двери. С угла блистали ясные глаза.

С Витальиного острова пришли? Далеко до него. А сами, наверное, городские, оттуда приехали? Устали, да? Да, вижу, не очень устали, сейчас мы вас усадим — смотри, какого у них глаза цвета необычного. Хотите чаю? Простого, сладкого, и мед есть.

Нет, мы не будем вода… меда…

А зря, чай с мятой. Мята очень вкусная, пробовали мяту?

Нас несло в дальнюю комнату, зачем возражать, нам бы чаю хотя бы. Глаза ясные. Дверь закрывалась, вздыхала, ясные в углу исчезли, за стеной засмеялись. И что она так смотрела?

А вот сахар. Есть твердый, а есть песок, да бери, не бойся. Вам все можно, правда ведь, вы никогда у нас не были. Говорить будем потом, берите, вот чашка, вот.

Перед глазами плыли эти чашки и кружки и ложки, и все это блестело, переливалось. Их руки летали над столом быстро, невесомо, направляли наши руки, не углядишь, не остановишь, голова кругом.

Вот ложечка, да, маленькая, ложечка, ой, осторожнее, расплещешь, горячо будет, если сахар не разболтаешь, будет горько, очень горько. Знаем, ясно, ясные, что же эти ясные вяжут? Тише, не волнуйся, разболтай, ложечку вынь и пей, не спеши, подожди, горячо, горячо, слышишь, очень горячо…

~

Это было в городе неизвестном. Мне снился трамвай, красивый такой, весь освещенный, с занавесочками. Он подходил к остановке, и я как раз туда шла. И я знала, что мне обязательно нужно сесть на него. Знала, что, если сяду, все будет хорошо. И вот я бегу уже, но тут появляется другой трамвай, в другую сторону. Мне никак не перейти улицу. Я начинаю бояться, что тот мой трамвай, красивый, уйдет. А он ездит вокруг меня. Я стою в платье, синем своем, которое с ромашками. Оно такое легкое, что кажется, на мне ничего нет. Мне хорошо уже оттого, что трамвай этот у меня во сне, летает там. Он мне часто снится. Все думаю, как бы его приманить.

{перестаньте есть варенье на ночь}

 

Которое утро мы просыпались от голосов за стеной. Доманец пленил нас.

За эти дни мы устали от чая, мяты, меда и особенно ложечек.

Эти ложечки.

Прямо не сказать, что такое.

Стыдно, конечно, но мы устали и от самих голосов. Они несли безволие, вели в обильные сады, наполненные удовольствиями, но не далее. Стало скучно и некуда сказать.

…Этот Осип кроме своей охоты ничего не знает, журчал голос, больной он. Своим этим озером. Да, да, подхватывали другие, грубый такой… Грубый, да. Когда с ним разговариваешь, никогда в глаза не смотрит… Да он боится! Кого, тебя, что ли? Нас всех боится. И нарочно грубый… А по-моему, у него никого не было. Ну как это не было? Вот так и не было — что, ты думаешь, он такой? Он хорош, конечно, но видно, что обманет, не моргнет, ради своего озера. Ну его, глупый, злой.  Жаль, что он больше не приходит… А этот, который рыбак, — он вообще не говорит ни с кем, кроме себя. И селедкой от него пахнет. Виталий-то? Я его на Круглом встретила — шел, смотрел в землю, бормотал, об усы свои спотыкался, чего от него можно хотеть… Говорят, сказал ясный, не слышанный в последние дни голос, говорят, у него жена утопла. Он обижал ее, один раз обидел, она ушла на болото и утопла… Ага. Эти с Круглого скажут тоже… Даже по тому, как он смотрит, видно, что у него сто лет никого нет!

Девицы засмеялись и зацокали спицами.

Такие сюда вообще не забредают. Что им смотреть, твою рубашку? Ну тебя… А наши двое, они что?

Прислушались.

Ваши двое, голос помедлил, не знаю. Эти двое идут за своим. У них свое желание и, как у Осипа, свое озеро. Они уйдут.

Дверь подалась неожиданно легко, даже не проскрипела. Они сидели на полу и вязали зеленое и бесконечное. Ясные глаза сверкали из своего угла.

Что за озеро?

Ах вы хитрые! Сначала скажите — уйдете или нет? Плохо у нас? Теперь не отвертитесь!

Мы… мы к вам привыкли. И так хорошо у вас, тепло, мед опять же, ложечки…

Все понятно, сказала ясноглазая, ложечки. Озеро называется Горнешно. Осип, дурак, до него никак дойти не может, и вы туда же пойдете, конечно!

В подсердечье зажглось, как тогда, в первый раз. Потом погасло и стало тлеть.

Мы поняли, как все это глупо и как мы устали.

Простите…

Хватит. Смотри, мы обыденник вяжем. Когда придет тот, кто останется с нами, обведем его вокруг острова и отдадим обыденник. Если сохранит, не потеряет, будет здоровый, всегда здоровый. Видите, какой он длинный, на полмира хватит.

А ты уйдешь. И ты уйдешь. Жаль, у вас были бы красивые дети.

Нас обступили, зеленая шерсть лезла отовсюду, дрогнул огонь. Комната была вся в клубках, вспыхивали спицы. Крыльцо, наощупь, дверь.

Клубки летели со всех сторон, тучи клубков. Перед глазами мелькала зелень. Вокруг вязались и распускались новые нити, шумели над головой, сплетались в невиданный строгий узор.

Мы споткнулись о мягкое и запутались, упали. Нам кричали, кричали, но мы уже ничего не слышали. Клубки застили свет.

~

Вижу, будто ко мне и подругам пришел Незримый. Им всем Он доставал — такие раньше шапки были, — их доставал и одевал, одевал им, а мне не одел. Он пришел к нам и был сначала в гостиной. У Него был второй месяц с левой стороны, а с правой пропал и сделалась краснота. Он сказал: «Сейчас я буду писать Евангель», — и стали выходить красные буквы, — а потом сказал мне: «Сейчас приду я к вам в комнату». Потом пришел и стал на мою сторону, где кровать стояла, и всем шапки раздавал, а мне не дал. А я подошла ближе к нему, лодочкой руки сложила и говорю: «Незримый, мне шапку не дали, напиши хотя бы Евангель». «А я тебе не напишу», — говорит, вот так вот рукой мне. «Почему?» — спрашиваю. «Сама пиши, — говорит, — навари манной каши и угощай всех, кто придет». Подруги меня окружили, а Он уходит, и все. 

{следующий сон будет вещий, и следующий, и следующий}

 

Не думайте о тех краях — так будет легче, проще. Забудьте.

Она стояла на берегу и разглядывала волны, пробегающие по аиру. Кроме их шуршания не осталось других звуков. Одна волна набегала на другую, обе изгибались и исчезали.

О, эти сухие холода, хотелось кричать, когда же они закончатся и будет настоящий, взаправдашний снег?

Но не осталось звука, кроме шуршания трав. Болото смерзлось, сжалось. Сосны на Бабочке замолчали. Под сердцем успокоилось, но выжженное неясным огнем место все еще ныло и постанывало.

Я нарочно не сказала, чтобы не испугать вас — как? почему? — так надо, Доманец вы бы все равно не обошли. Поэтому я сказала только про этих, с обыденником — зачем? — не знаю. Ничего не знаю, кроме того, что ваша дорога шла через них. Им вы были нужны, знаю только это — почему? — я устала понимать, почему. Я только прислушиваюсь и знаю, что будет, а на почему нет сил. Если б я сразу сказала — что? — что вас ждут на другом острове, если б вы это услышали, сразу пошли туда — нет! — я знаю, пошли бы, не спорьте.

Про Высокий слышали? Нам рассказывали… Да, Виталий болтал, помню, их трое, сестры, мама с ними живет, слепая почти… Теперь туда.

Аир шуршал у берега, на небе светился тонкий месяц. Над самым обрывом висел ее дом и, казалось, что-то высматривал в дали.

Когда же нам приснятся свои сны, думали мы, принимая из ее рук вечерний хлеб. Возьмете его с собой, передадите им. На Высоком поймете, куда дальше. Не бойтесь, все будет так, как будет. Не сердитесь на меня.

Почему так, почему мы не могли остаться на Доманце? Вот ветер, завязанный в узел, а вот мы. Кто нами вяжет? И что это за узелок, которым можно завязать будущее? И узелок ли? Сонник становится толще, и мы можем позволить себе делать то, что желаем…

Болота как бы не было.

Были осы, белые, летящие к рассвету. И шорох трав. Везде. Под ногами, в небе, на островах.

Говорят, зимой, когда месяц узок, можно встретить над землей тени умерших и покричать им. Эй, вам не холодно? Хотите гречишного меда в дорогу?

Мы бы с радостью покричали кому-нибудь про мед и про гречиху, но ветер, игравший с травами, теперь смотрел нам в затылок пристально, остро, не давал повернуться, бил по губам.

Зато, идучи по вешкам, заблудиться было сложно. Да вы и не заблудитесь, сказали нам и приложили к шее по цветку седмичника. Он должен согреть, если что. А если что случится. Идите, не оборачивайтесь.

~

А брат мне говорит: пойду, что ли, до дядьев дойду. Я ему: на вот, передай мешок им пустой, мы у них брали, спасибо скажи. Давай, говорит, свой мешок. И смотрит на меня сверху, он высокий был, а потом рукой махнул и ушел. Приходит мама, дает мне платье. На, говорит, зашила. И я сижу с этим платьем, смотрю на него, а в голове другое: как же ты его пустила, ты же знаешь точно день, час, когда с ним может случиться страшное, почему ты сидишь? А я ведь правда все знаю про него, сама посчитала — но мне на ноги точно цепи одели. И хочу встать, да не могу. Потом отрываюсь еле-еле, выбегаю, бегу к реке — именно туда, это я тоже знаю, — а в груди колотит: почему, почему, почему всегда так, почему самое дорогое ты не можешь сохранить? Прибегаю на берег, а там уже с баграми гнутыми ходят. Уже весна как будто. Деревья цветут, а лед. Они тыкают баграми в полынью. Я же видела, видела, как он некрепко держится за жизнь, что с ним должно случиться! И про других вижу! Подходит мама и говорит: ой, ну что же ты стоишь, замерзнешь, пойдем домой. Я: мама! ну как же так! Она: тише, это давно было, а сейчас он на другом берегу, ему хорошо, а платье ты зачем взяла? Зачем оно тебе нужно? Не знаю, зачем оно мне нужно. Вот я умею что-то, а что у меня есть? Одна беспомощность, я под ней как под камнем. И правда, говорю, мама, зачем мне платье это. А она кивает.

{смотрите, как бы не выбросить хорошую вещь}

 

В их доме все пело. Непонятно, как это вещь может петь. Допустим, тузлык. Ну смешно же.

Нам было странно, потому что тихие голоса окружали нас везде. Перед нами ставили тарелки, и можно было часами в них смотреть и слушать эту невидимую музыку. А гребни, булавки, трубы, двери. С такими домами нас раньше не знакомили. Одни зеркала были здесь мутны.

Когда мы пришли на Высокий, замерзшие, они уже ждали нас, старшая и младшая. Мама кивнула нам и, касаясь стены, медленно уплыла в дальнюю комнату.

Они грели нам руки в рукавицах. Таких теплых рукавицах с двумя входами для двух рук. Для тех, кто любит, объяснили нам потом, чтобы за руки держаться, подруга одна придумала.

Мы сидели друг напротив друга. Четверо рукавиц, четверо нас.

Неделю на Высоком шел снег. Жжение забылось. Забылись и другие края, люди, деревни. Остались голоса и свет, следы, пение вещей, свечи на столе.

Прошедшее скрылось за белой простыней и сидело там, не напоминая о себе. Шли недели. Темнело еще рано, но день уже перестал умаляться, свет увеличился на куриный шаг.

Мы слышали, как капает время. Когда им переполнялся рукомойник, мы, не глядя, швыряли его в окно, как снежок из густого снега. Не задумывались, не боялись тратить, не думали о том, что липкий он ненадолго. Надолго.

Днем гуляли у присыпанного снегопадами холма. А вечерами ровно горела свеча, и по столу бежали дорожки из воска.

Смотрите, вот вы вышли с Домши. Вот, она вас повернула, видите лужицу? Самое гиблое место. Он увидел и не повел вас дальше, понял, что Бабочка в другой стороне и она вас не пускает. Его, вернее, не пускает. А вот вы уже пришли к ней…

А почему его не пускает?

Это долго… Помню, однажды я была там, на твердой земле, в одном каменном доме, над ним гудел колокол. Очень старый дом. И в нем были люди на стенах, их много лет рисовали. Так много, что у них в глазах стояли камни, древние камни. Они на тебя смотрят, и понятно, что они видели все и с каждым годом эти камни тяжелее. Женщина с ребенком, мальчик в зыбке. И те, которые с крыльями, — те такие же. Улыбаются, а в глазах те же камни. И у того, который сидит в воздухе над озером, тоже…

Взвыл ветер, свечи качнулись.

Ты заметил, как она смотрит? А ты? В ее глазах камень, очень похожий на те.

Павел ее мужем был, на Домше. Она научила его многому, людей из дерева резать, крылья им вдыхать, но ее камня он не выдержал. Камень придавил его, и он ушел. Видели, он счастлив? Но молчит — это плата. А она долго плакала. В тот год озера разлились, и дома стояли по горло в слезах. Он поплыл к ней на лодке. Через день вернулся, и вода спала. А потом она Палучате блюдечко поставила, он стал к ней летать и счастье привел, ей муж нашелся.

Кто он?

Она нам не показывала. Мы его не видели.

Увидите, вам покажут. Он быстрый, сильный. Она вам не рассказывала? Нет? Как же так, неправда. Не может быть…

С горячего острова дорога двинулась к крепости, а за ней через поле с рощей к холмам. Воск кончался. Башни нагара падали одна за другой.

За холмами стемнело, негромко вскрикнул уголек, и все погасло. Темнота пахла горелой травой.

~

Мне приснилось, что весна и мы с тобой идем по полю, под ногами снег и земля, и мы приходим к роще такой посреди поля, и я вижу, что деревья там светятся внутри, и над ними такие переливы красивые, как будто в небе созревшие яблоки, и они как живые, а я говорю тебе, видишь, как они светятся, а ты смотришь, нет, не вижу, потом мы едем куда-то и везем ведро воды, идем по дороге через лужи, чтобы только ведро не расплескать, а вокруг грязь, как на поле с деревьями, и я вижу — дорога через три дома идет, один заброшенный почти, в нем живет старая злая, второй получше, но там тоже нам грозит, и мы идем через третий, там приветливая, пустила нас в калитку, я прошла через сад и опять на дорогу, а там крапива растет, а потом смотрю, ты задержался, пройти не можешь: то ли устал, то ли надоело тебе нести, и хочу подбежать помочь, а не могу, в меня крапива как вцепилась, а ты остался там и ведро с собой оставил, воду расплескал, разлил через край, и я рвусь назад и просыпаюсь, и вся подушка в этой воде.

{к ненужным хлопотам}

 

Когда снег прекратится? Не может же он идти вечно.

Казалось, что наш дом лежит на дне моря. Дым, вылетая из трубы, исчезал в белом, мельтешащем.

Сумерки кружили над Высоким дольше обычного. Густели, синели и все никак не превращались в ночь. Их рисовали и не могли найти нужный цвет.

Здесь, в этой сумеречной синеве мы услышали, как за домом пели. Это не было пение вещей или деревьев. Пел голос.

Тише, сказал старшая, слушайте. Голос дрожал, искал, на что опереться, и наконец взбирался совсем высоко, выше некуда, разве что куда-то совсем далеко.

 

Белая суббота,

Сестра града,

Расплетай волосы,

Накрывай поле,

Наше поле,

Длинное и широкое,

Длинное и широкое,

Чистое, пречистое.

 

Слова повторялись, голос становился тоньше, забирался в невозможную даль.

Ты бери свет, иди к ней. А ты не ходи.

Младшая стояла и смотрела вверх. Белое унялось, и на остров просыпались звезды.

Что это?.. А ты не помнишь, да? Этого почему-то никто не помнит, все забывают. Виталий говорил вам про град, что мы умеем его отгонять. Вот она, песня. Если ее спеть в первую субботу года, белую, то можно летом повторять, и грозы пойдут стороной.

А сегодня…

Сегодня первая суббота, да. Только летом петь должна я, а не кто-то другой. Знаешь, когда я была маленькой, мне приснился сон, в котором были эти слова. Женщина стояла в поле, по шею в цветах, пела, и над ней клест летал. Подошла я, отодвигая стебли, и стала подпевать. С закрытыми глазами. Потом открыла, а она ушла. Только платок виден далеко за цветами. Такими обычными цветами, ландышами, бессмертником…

…Это она ливень отгоняет? О, ты умный, вспомнил. Не ливень, а град. Сейчас споет, и целый год не будет града.

Мама вас научила? Нет, мама и не помнит, наверное. Она давно видеть перестала и не разговаривает почти. Она какие-то свои сны видит.

Как это, с градом? Да так. И ты можешь, это просто, правда. Как просыпаться. Ты же не думаешь, когда с утра просыпаешься, что для просыпания нужно открыть глаз и понять, что все приснилось? Думаешь? Смешной…

…Потом я рассказала все старшей. Она повела к отцу. Отец сказал: «Будет наша заступница». «Нет, нет, не хочу!» — кричала я. Меня напугало то, как он просто это сказал. «Чего ты? — спросила старшая, она всегда умнее была. — Что плохого в том, что град гонять будешь? Град и град, не коровы». Ты смеешься, а я тогда так не хотела…

Я тоже многого не хотел, а получилось… Тихо, не так громко, я знаю. Мне старшая говорила, что вы живете наощупь. И про Доманец говорила, и про Горнешно с Уезжей, и про то, что от этого бывает — вспыхнул знакомый огонечек, — только сегодня не думай это, не надо…

…Эта, с Бабочки, она только знает, а объяснить ничего не может. А мне интересно — зачем вы? кто вам сказал про болото? как, когда вы захотели сюда? зачем вам озеро? почему ушли от тех? а у нас почему так долго, а? даже странно… Прости, я не о том.

Мы… нам у вас… здесь лучше всего… здесь живое… так надо…

Не говори. Не слышишь, как слова потяжелели? Они теперь такие ленивые, неповоротливые. Не вспоминай о них,  ладно? Ну пожалуйста. Тише, свеча, возьми пламя в пальцы, осторожней, погаси ее, вот так.

~

Попали мы на остров, если смотреть сверху, на желудь похожий. Там лес стал цепляться, все руки исцарапал. Остров такой большой, что впереди просветов в деревьях не видно.

Выходим на тропу, а по ней кто-то шел, трава разгибается. Бежим и сразу нагоняем людей, а потом видим их сбоку и сверху, точно нас посадили на дерево, так весело.

Впереди идут двое. Он с саблей, в длинной такой одежде. Она с платком, и на нем птицы вышитые. За ними другие, и у всех глаза закрыты. Мы летим за ними. Лес расступается, и они выходят в поле. Она отпускает платок с птицами, а платок живой, оборачивается филином и улетает. Они заходят в небо.

Мы идем за ними. Идем так тихо, а глаза сами закрываются. А впереди горит солнце, и вдруг мы видим, что слева от него стоит витязь, высокий, вполнеба, в такой же одежде, как у них. Вокруг него холодный воздух, а под ногами два змея свернулись. На голове высокая шапка, а на ней тот филин, и его крылья такие длинные, что касаются усов хозяина.

И вот они проходят мимо него, а он стоит, не шелохнется, и провожает их. Совокрылый кивает, и мы видим, что к нему прижимается та, с Бабочки, он обнимает ее.

А шагов не слышно. Первые исчезают, потом вторые, третьи. Филин срывается с шапки и накрывает землю крыльями, витязь запрокидывает голову, последние исчезают. Вдруг он смотрит на нас. И зовет, зовет.

Мы идем, и нам так жалко, а ничего сделать нельзя, и зачем нам это, мы бы остались, и так тоскливо, касаемся его руки, и он подбрасывает вверх: звезды ослепляют, он смеется, а потом все темнеет, и мы просыпаемся и забываем все сразу, как будто ничего не было, а на самом деле все было, было, мы-то видели, мы-то помним.

{забытый родственник даст о себе знать}

 

Там еще есть Мда, река. Она из него течет. Про деревню не слышала, нет никакой Уезжи. А есть счастье — дойдешь туда и обратно не захочешь.

Нет, так хорошо у вас, зачем нам туда… Вспыхнуло, ударило — врешь!

Нет, конечно, жжет, но это ведь проходит?.. Кривой иглой — молчи!

Грудь онемела, огня нет. И это давно, еще с Витальева острова… Ха, скоро опять загорится, не сомневайтесь!

Сначала под сердцем немеет, да, мы знаем. Потом жжет. Это бывает, когда хочешь узнать, понять то, что ни узнать, ни понять нельзя. То, что вдыхает в мир странное. Тянет за все перевязанные, перепутанные веревочки. Срывает с места людей и заставляет их врастать намертво в других людей, и не спрашивает ничьего голоса. Это желание странного, запомните: желание странного есть причина всего.

Запомним.

Иногда удается распознать узор, узнать, как сплелось несколько ниток, и понять — кто плел. Знаете такое?

Знаем.

Это мало кто знает — только те, в ком желание странного есть, оно как родинка, по нему родных узнаешь. Ты понимаешь, что тебе разрешили играть самой, и тогда ставишь на подоконник блюдце. Начинаешь вязать и вытыкать и вышивать, все делаешь даже не сердцем, а непонятно чем, не знаю чем, — и вдруг видишь, чем люди повязаны, что они думают, что с ними случится! Летишь на крыльях каких-то невидимых. Все знаешь, все идет по-твоему

Знаем!

…а потом все равно тебе дают понять, что ты ни при чем. Что это тобой плетут и вышивают. И вот ты знаешь, что ты дуда — в тебя, когда захотели, подудели, — а все равно радостно, даже счастливо иногда. Ищите — знаем, вы уйдете, не спорьте. Сны берите, это правильно, вы там, где надо, начали искать. Умные…

Свеча из шкафа оказалась толще, и дорожка побежала дальше холмов. Перед нами выросли два острова, маленький и большой, неровный. Маленький был дальше.

Пойдете через них. Круглый — он огромен, там много семей живет. Они как дети, простые. Ну, увидите. Скажут, как лучше до Душника пройти, — сейчас, наверное, и через речки можно. На Душнике Осип живет, охотник. Он тоже скажет, как лучше на край болота идти. Сам часто туда ходит, но ни разу еще не добирался, ему много лет, болеет.

Мы грели чай, откапывали дверь. Снег все падал и падал, хотя на западе уже появились облака.

Прошел день, и они засветились, как одуванчики.

Когда отправитесь, идите весело, не оглядывайтесь, не думайте. Это самый край. Что там — озеро ли, деревня, — не знает никто. Все говорят, а никто не был. Не бойтесь ничего, седмичник держите у горла. Если не найдете, вернетесь…

Вещи пели нам вслед. Голоса их дрожали, и мы дрожали вместе с ними.

Круглый лежал где-то совсем далеко, выходить пришлось затемно, когда появилась луна. Мы шагали по восковой дорожке, как по льду, скользя и взмахивая руками.

Над головой пролетела ночная птица. Светлая полоса, шедшая с края земли, теснила созвездия. Когда она сомкнулась с другим краем, Высокий исчез.

~

Сижу я в своей комнате. Он ко мне приходит, садится на стул рядом. Разговариваем про какие-то горшки, сковородки. Посуду, в общем. Потом про новый дом, который он себе долго строит. И все это время — то я на него смотрю, то вижу нас двоих со стороны. Сверху там, снизу. Мы говорим про что-то важное. Кажется, про моих подружек, друзей его. Уехал его друг, по-моему, работать, и от него давно вестей нет. Вдруг я замечаю — как раз когда со стороны гляжу, — что мы говорим и прерываемся, чтобы поцеловаться. Разговариваем и целуемся. При этом спорим так серьезно и как будто не замечаем. Поцелуев этих. Потом слов все меньше становится. Но мы ими разговариваем, будто ничего не происходит. Они исчезают. Я вижу, что мы на простыне. Он такой красивый, смотрит на меня. Лежим как на воздухе. Он касается живота, и я понимаю, что мы такие, какие есть. И не стыдно, и не страшно, что кто-то неожиданный придет. Мне так хорошо. Нет, по-другому хорошо. Просто он любимый, и все. Это так ясно, понятно. Думаю — какие же у тебя руки волшебные. Прошу: погладь меня всю. Он гладит мне щеки, нос, губы, спускается вниз, ниже, не спешит, еще ниже. И целует. И мне не стыдно, нет. Наоборот, так спокойно. Я тяну его к себе, нас как будто волны качают. Я чувствую все, что бывает, но это как-то лучше, проще. Внутри становится все тяжелее, тяжелее. Потом совсем тяжело. Потом тяжесть катится по мне шаром  и падает в подушку. Он обнимает меня, так счастливо. И у него в волосах моя расческа.

{сорванную ягоду спрячьте, увидят, отберут}

 

После изгиба реки вспорхнул шум — вода, — его мы слышали еще с гати. Река раздвигала берега все шире и шире и должна была — если мы не сбились с пути — превратиться в широкий рукав, почти озеро, на котором лежал ровный Круглый.

Изгиб стал полуостровом, река здесь делала поворот. Небольшой порог перекрывала мельница, крошечная. Мы спустились к ней и забрались, скользя по ледяной лестнице, на мостки.

Под ними поток сужался и нырял в горло плотины. С другой стороны река уходила под лед и поднималась только у разломов. Они чернели ровными глубокими шрамами, врезаясь в берег и расшатывая его.

На поверхности воды качались ледяные кругляши. Внутри них или под ними — сверху не разглядеть — вздувались пузыри. Вода медленно вымывала лед, съедала его. Сверху успел нарастать новый, но кругляши становились все прозрачней и тоньше.

От мельницы до Круглого мы пробирались по пояс в снегу, чувствуя ногами кочки.

Остров — это таз. Вот всходит его бок, вот дно. Вот темный круг с выщербленной дорожкой, она вьется по неровному дну. Черные дома застыли в кругу, слепые, схватившиеся за руки.

На Душник идти недолго, но завтра он сам здесь будет, сказали в одном доме.

Кто? Он это кто?

Осип. Идите вон туда, спрашивайте учителя.

Учитель сидел в риге, обутый в валенки, и рассматривал исчерканную бумагу. Рига была совершенно пуста. По ней мел снег.

Он оторвался от бумаги, посмотрел на нас. Поднялся. Пойдемте. Никакой я не учитель, давно был учителем, а теперь не учу. Они все чем старше, тем забывчивей. У одного меня память осталась. Зачем учить, если они все равно забывают или перевирают.

Вошли в дом. Это, учитель отвернулся и смотрел в угол, это моя сестра, она ничего не помнит.

Отчего они такие, мы на секунду забыли про Душник, озеро, как так случается? Сестра посмотрела на нас прозрачными глазами.

Ее память исчезает. Она запоминает новое, а старое забывает. Учитель смотрел в тот же угол. Запоминает, забывает. Меня каждый день узнает, а к другим снова привыкает. И к вещам тоже. Бумага полетела в сторону.

Голова страшно болела. Круглый засеял ее разной мутью кудрявой, отдельными буквами. Все это плавилось, вертелось, обжигало. Сил расспрашивать не было.

Как же так, неужели новое вымывает старое, и при этом растет из него?

А может, память, как дерево, обрастает мхом с той стороны, где больше солнца, а с другой, где неприятное, оставляет только то, что нельзя забыть. Но как же то, чему он их учил? И это — уходит?..

В комнате за стеной плакали. Или просто пела вода на мельнице, этого мы уже не разобрали.

Усталость навалилась, набросила мешок, придвинула к лицам пустоту.

Наверное, всё вода.

~

а то говорят согрешил если кто с неба летит андел бьет веткой яблочной а на казьму в небе пожар горел видала ага кошка бежала рыжая смотрела вниз там луга скатирть реки анделова тень коровы идут зади двое одного видно другого нет пропали гляжу бело все бело простынь там молодая пчел ловит ничего я не забыла дым он говорил дым присница твой черед в гости к тому кто за дымом летит вихляет черный смотрит ласкаво в тучах мокро холодно знать знать знать зачем ввечеру камар летаит а звенит поутру толька знать знать забыть бы все и свободна свободна

{ни к чему}

 

Сначала нам казалось, что мы вернулись в мокрые деревни, где нашли дома, не знавшие снов. Те дома были заперты на бог знает сколько замков и мелких замочков и ужасно неприветливо косились на гостей.

Осипов дом косился на нас точно так же.

Ставни зачем-то были заколочены, крыльцо пряталось за углом, дверь мало чем отличалась от чердачного окна. После Высокого, где за обедом разливали смех самых чистых свойств, здесь нам было грустно, потому что все предметы ускользали от нас, не желали встречи с гостями.

Однако Душник был последний остров перед дальним походом, хотелось встречи более приветливой, чем в риге, заметенной снегом.

И нам повезло, странно, да.

Оставайтесь, живите до лета, там легче путь будет, говорил нам Осип. Хотя и летом не дойдешь. Сколько я ни пробовал — то мошка съест так, что на глаза кровь затечет, то вода разольется так, что до осени не спадает, то змеи…

Змеи?

Ну, я летом до дальнего мха догуливал, туда раньше по железной дороге разные ездили. Руки в рукавчики, на голову шапку с ушами, а то нагнешься за брусникой, цапнуть может. Надо весной, когда в первый раз ее встретишь, кричать как можно громче свое имя, звать себя самого — тогда они весь год там будут, докуда голос долетел, и ближе не подползут. Этим хоронясь, я далеко ходил. А до края все равно не дошел.

Мы слушали Осипа, и вещи уже не скользили от нас. Его обступили чайник, рисунок в раме, связка ключей, сапоги, весла от лодки, зазимовавшей в поле.

Он возвышался на табурете как князь небольшой, но достаточной земли.

И седой, совсем седой. В глазах его стояло застывшее, затянутое в лед Горнешно. А у нас оно горело под сердцем, и это был последний вечер без него.

Знаете чего, расскажу я вам простую такую историю. Может, она взаправдашняя, не знаю. Редко кому ее рассказываю, но вам можно.

Начинается как быль точно. Говорят, это было давно, у нас, а может, и на другом каком болоте.

Осип зажег спичку и стал на нее смотреть.

Короче, говорят, на островах наших жил маленький народ. Или не народ, а семья большая, что ли. Они сразу узнавали друг друга, что-то такое было во взгляде, говоре, что не обманывало. Люди эти дружили друг с другом, у них были семьи, дети, все было хорошо. Но время от времени они исчезали. Отдельные люди, целые деревни. То есть могли много лет прожить, как все, а потом вместе пропасть.

Вспыхнула другая спичка.

Бывало, один приходит к другому на его остров и видит, что там ничего нет, никто не живет. А в это время тот, второй, приходит к первому и видит то же самое. Потому что ни первого, ни второго нет. И семей как бы нет, и деревень. Эти люди другу другу снились и, может, когда-нибудь еще могли присниться. А может, не могли, кто их знает. Их становилось все меньше, а потом они исчезли. Может, снятся друг другу в другом месте. Такая вот история…

Перед Осипом вырос горелый шалаш.

Вообще, если снились, значит, она точно придуманная. Кто мог узнать о них, если их на самом деле не было? Но это ерунда.

Когда я представляю, как они ходили, искали друг друга, сразу становится душно, плохо, воздуху… Хочется вот так вот зажечь и смотреть на нее, горящую. И все. Никуда не ходить, ничего не делать, сидеть и смотреть. Вы, может, подумали, я с ума сошел…

Да нет, почему, — еще одна спичка, — мы понимаем, все понимаем.

Ладно. Я много разных историй слышал, всех не помню. Ложитесь, спать надо. Хватит болтать. Перед дальними озерами лучше молчать.

Помолчите.

Спичка щелкнула и сломалась.

Осип, как слепой, шуршал в темноте, его коробок кончился. Потом, спотыкаясь, вышел на сизое крыльцо и жадно задышал, втягивая вместе с воздухом и звезды, и их слабый свет, и ровную луну.

~

…в своей комнате в полудреме. В груди нехорошо, там что-то сжимается и разжимается. Я знаю, что в углу, дальнем, темном, есть то невидимое, от чего я цепенею. Как животное какое. Не могу пошевелить даже рукой — стараюсь, а не могу.

В этом невидимом находится самое страшное, что только может со мной случиться. Страшнее этого ничего нет. Я даже боюсь посмотреть в угол.

Но потом смотрю, а там пусто. Значит, оно еще и спряталось.

Цепенею еще сильнее. Страшное отделяется от темноты и начинает приближаться, сердце схватывает. Оно все ближе, ближе, кажется, я представляю, как оно выглядит, — я знаю, кто ко мне крадется, — и жду, когда оно коснется меня, начинаю шептать молитву, задыхаюсь, чтобы он меня отпустил, не коснулся, пожалуйста, прости, спаси, только не это, не это,  нет!..

Что, почему, почему рука не шевелится?

Вроде страшное ушло, а оцепенение осталось. Вдруг вижу кошку, залезла на кровать. Машка, Машенька, иди сюда, ты есть, значит, этого из угла нет, ты бы почуяла, крикнула. Хорошая моя…

В груди болит, тесно, луна так же ровна, кошка мурчит, умывается. Смотрю в угол. Короб. Полка. Тихо. Сердце. Тень на стене. Прости меня.

{не волнуйтесь, вам отпустят}

 

Белого становилось больше. Оно летело сверху, сбоку, забивалось под одежду, лезло в глаза. Перед нами бешено хлестали веревками, и воздух был жесток, снег резал скулы.

Последняя вешка — от нее мы шли, куда сказал Осип. Белое стояло перед глазами, выло, толкало в грудь, не давало вставать. Этот пух, он колется больно, очень больно. Не пух, а мелкие насекомые. Жалят. Носятся комом, пропадают, улетают, а потом опять окружают и хохочут в лицо. Мы падали на колени, вставали и опять ныряли в белое.

Где-то за спиной оставались Павел и другие. Там были дома, острова, люди, сосны, несут дрова к печи, свеча в окне, тепло, лицо в облаке. Идти, шагать. А Высокий, там ждут, если не дойдете, возвращайтесь. А здесь белое, разве можно через белое, оно не пускает. Вот и хорошо. Что хорошо? Что мы… Жжет. Остановите это. Болит. У меня тоже болит, идем.

Земля наклонилась. Это гряда, от нее еще долго. Все обрубленное, кривой склон, не падай. Ветер душит, черт, мешки, тяжело. Нельзя. Белое опять ударило в лицо, закружило, опрокинуло. Над головой пронеслись клокастые облака.

Они стояли перед нами, все вместе. Из-за дома выглядывала лошадь. Аня с племянницей смеялись, Виталий, отвернувшись, чистил сеть, учитель обнял сестру.

Не смотреть, не думать, зачем тогда… Летели клубки, зеленые, больно, как снежки, крепкие, из рыхлого снега. Не смотреть. Мы к вам, мы не знаем, надо…

Молчи. Наглотаешься — не садись. Почему? Смотри, какая теплая печь, прислонись, хорошо. Блюдечко, он хороший, послушный, его не надо бояться. Встань!! Идем с радостью, нам ведь радостно, нам все равно. Ты помнишь?

Хочу петь. Нет, не надо. Пусть оно свистит, сколько хочет, нам все равно. Все равно, слышите! Мы сильнее, мы больше тебя, белое! Смотри, они уходят. Сейчас холодно, зачем им мерзнуть… Мы никогда не объясним, слышите? Никто не объяснит желание странного. Это бессмысленно, но нас ведут, там неизвестно что, вдруг и правда счастливое озеро, зачем знать, что это даст. Ничего. Простите. Ничего. Бессмысленная погоня за невидимым. А слова правильные, точнее не скажешь, кто знает, тот поймет. Желание странного есть причина всего.

Белое жжет, тянет, совсем не видно, следов не рассмотреть. Нам мешают, не закрывай глаза, не закрывай, слышишь… Дорожка бежит за гряду, мы смеемся, помните нас. Свечка, тише, луна, град. Подожди, у тебя шапка сбилась, простите — упал, встань. Простите, вы единственное — встань, это уже говорили, не кричи, тише, ты же знаешь, все знаешь. Знаю: озеро широкое, синее, бездонное, рыбы нет, ничего нет, есть бел-горюч камень, на камне дом, в том доме четыре доски, на тех досках… Что, кому ты шепчешь такое, молчи!

Смотри, какие серебряные с крыльями. Их много, много, смотри, они медленные, летят так красиво, а крылья тонкие, вон они. Светло, эти с крыльями, а за ними сам.

И над белым летели серебряные, многие, несли в руках цветы и сыпали ими, снизу не разглядеть, тепло, не надо никуда идти, как же сразу не поняли, синее вдали, и огромный, огромный, до неба в шапке с филиновыми крыльями стоял смотрел в его руках было солнце туман сухое пение трав острова деревья стемнело ни гряды ни людей ни камня он исчез все исчезло только пение белое пение белое летело белое…

~

…это было озеро с берегами, расшитыми хвоей, вогнутое, похожее на застывший водоворот.

По льду метались трещины. Весна резала его как пирог.

Мы шли к дальнему берегу, и чем ближе он становился, тем выше поднимались островерхие дома. Подошли к осоке, там еще была зима. Вместе с водой у берега замерзла и лодка, и столб с ее цепью. Через лед желтело дно.

Тот, которого мы видели, совокрылый, замер над нами. Он никуда не летел, он вмерз, как облако, в небо. Его щеки заволокли тучи, а голова уперлась в дальний снегопад.

Потом на берегу вдруг загорелся дом, он стоял в стороне от других. Откуда взялся огонь, было непонятно, но тушить его никто не спешил, потому что горело сильно и быстро.

Дом трещал, разбрасывал головешки, швырял в небо дым. По воздуху летел пепел.

Вскоре появились люди, они встали вокруг дома. Вперед вышла женщина и упала в снег. Остальные раскачивались на ветру, как травы. Донесся крик. Совокрылый перевернулся на спину и раскинул над болотом руки с тлеющими ладонями-цветками.

Потом берег накрыл снегопад, и спящий в небе исчез.

Дома на берегу стали таять. За снегом ничего не было видно. Он ударил в глаза, накинул полог, и сделалось печально, и все исчезло, и белое вернулось. И стало нам неуместно.

{получите нежданное наследство}

 

Было тихо. Очень тихо.

Слепил снег. На табурете лежал серый клубок. Замороженное стекло пробивало солнце.

Неужели седмичник согрел, уберег?..

Над нами повисло лицо Осипа. Он рассматривал нас как диковинных животных.

Сани быстрые, а вы легкие, как дети. Но без саней, конечно, не донес бы, это да. Лежали на спинах… Лежали? Лежали, да.

Жжение ушло, как будто его никогда не было. Живы.

Глупо. Радостно то есть.

На гряде промахнулись, надо было сворачивать, а вы вправо спустились. И совсем не туда получилось… Как же, мы же видели! Не могли вы ничего видеть, в метель такую страшенную… Нет, мы видели! Реку видели… Там нет никакой реки, там вообще ничего нет, болото. Живы, вернулись, и то хлеб.

Хотите картошки? Тебе спасибо… Да когда оно перестало, я за вами пошел. От вешки следы чуть видны, если б не видны, повезло вам.

Вернулись. Тепло. Ждут. Господи, нас ждут!

Дом раздвинулся, Осип отошел в сторону. Поле, солнце, сосны, бежим. Снег затвердел, не проваливался. Воздух пах смолами и летом. Бежим обратно, они ждут!

Мы пошли, сказали назавтра Осипу.

Подождите, у меня туда есть вешки, вокруг Круглого, — только и успел ответить он, отдаляющийся.

Вешки — это значит ведут, встречают. Не может быть, чтобы случайно вешки, не бывает так, — значит, ждут.

Солнце незаметно остыло — тени перестали двигаться. Полет, счастье, еще час — и свеча, ели, белая суббота, сестра града, расплетай волосы, накрывай поле, наше поле! Длинное! Широкое! Чистое! Пречистое!

Вот он, смотри, слева чернеет. Он.

Идем быстрее. Догоняй!

Спасибо. Как же не поняли — не подумали даже, — что так надо. Что все случилось для того, чтобы мы вернулись. Все просто, так просто!

Стой. Да стой ты! Смотри, дыма нет. Ну, затопим, встретим. Бежим!

…А лед очень прозрачный. Пол как дно, все видно. Очень прозрачный. Тарелка с отбитым краем. Расческа. Часы. Цветок тянется вверх. Очень старые вещи. Ржавые гвозди. Кровать на поверхности, ножки залило. Прозрачный. Чайник. Под кроватью треснувшее зеркало. Не может быть. Стеклянные стены. Стеклянный дом. Дрожит.

Когда могло залить. Так много воды. Наводнение. На дне воды. Слово, ага. А во льду слова сохранившиеся. Он, лед, помнит. Ножницы обросли мхом. И шкаф. Вмерз.

А мамина комната. Стол наклонился. Нет, пойдем отсюда.

Что здесь случилось. Не знаю. Мы сидели на стульях, поджав ноги, дуло. Дверь рыдала. По комнате катались маленькие крошечные прозрачненькие кругленькие гладенькие злые шарики.

Перекошенный рот рукомойника.

Нет их, нет ничего, полки пусты, нет запаха печи, все неживое, брошенное, куда, зачем, прочь!

И тогда мы ушли к гати.

Потерялись, потерялись между островами, все запуталось, веревочка сплелась и затянулась.

Побрели, не оглядываясь, к Бабочке.

Что здесь было, что? Надо идти медленно, сугробы глубокие, не сбиваясь, не сбивая дыхание. Расческа. Шкаф. Зеркало. Гвоздь. Почему все старое. Снег. Лед в рукомойнике. Холод. Белое. Легкое. Под сердцем. Тупое.

Цветок. Вилка. Цветок. Вилка. Цветок. Вилка. Цветок. Шагай, молчи, пусть ветер кричит, ему разрешили…

Острова проплывали мимо нас, как во сне. И сны вернулись. То есть не вернулись, а приснились — впервые за то время, когда мы ушли от городов. Каждому по одному, все по-честному.

Открывая тетради, мы узнавали свой почерк.

Но что же было на Высоком?

~

За лесом, за огнями станции, прячется поле. Заметно, что земля здесь неровная. Косогоры — не косогоры. Все неправильное, искривленное.

Сюда, на это поле, меня привели на прогулку. Дед идет рядом, вертит в руке прутик. Мы стоим у темной реки и дед говорит: «Уж на что черен невод, но и невода чернее вода».

Это весна, мы пускаем бумажные корабли. Идучи по тропинкам, кланяемся встречным. Здесь живут самые легкие и приветливые люди.

Вдруг начинает кружиться голова, я падаю, дальше не помню. Потом что-то неважное происходит, все куда-то бегут. А потом оказывается, что лето. В долине реки — камыш и редколесье. Отсюда начинается вечер. Ползет туман, бледнеют сосны…

Этот туман ведет к давнему дню, где я стою в поле, по грудь в траве. Через луг тянутся столбы. Ни души, хоть и лето. Скошенная, склоненная, надрезанная моя земля вот-вот качнется и опрокинется.

Хочу спросить деда: что это? где мы? куда мы зашли? Поворачиваюсь, а его уже нет. Наверху гудят провода.

{к разлуке}

 

Темные пятна плавали вдали, не желая приближаться к нам и принимать очертания. За пятнами белой горой вставало облако. Солнце. Вешки подпрыгивали перед глазами, будто их заставили шагать вместе с нами.

Наконец пятна обрели линии, цвет и дым над крышами. Доселе невиданный остров лежал перед нами. Чуть в стороне от крайнего дома сидели птицы, взлохмаченные и недвижные.

Этот проклятый ветер, невозможно смотреть дальше. Да, черт с ним, с ветром. Куда мы пришли? Тебе не все равно. Солнце светит, как режет. Спросим хоть птиц, может, птицы знают?

Опять ветер, ледяная пыль, зажмурились.

А когда разлепили глаза, вместо птиц на полузаметенных табуретах сидели трое, седые. Они разглядывали нас с каким-то любопытством. И дым шел не из труб, а из их трубок. Вернее, одной трубки.

Здравствуйте.

И вам здравствуйте.

Берите табурет, садитесь, отдохните.

Табурет?

Его.

Вы на нем сидите, как же взять.

Так.

Мы пригляделись и увидели, что между трубкой и табуретом есть полоска воздуха. Под двумя другими сидящими нашелся тот же поражающий душу зазор. Солнце перестало резать, покраснело, завалилось за горизонт.

Как… Как вы так?..

Что как? Сидим-то? Мы старые, видишь. Внутри пусто, ничего нет — седые захихикали, — а улететь хочется. Если себя не привяжешь к табуретке — точно улетишь. Когда внутри пусто, оно можно…

Мы пригляделись и увидели еле заметные ниточки, привязывающие этих троих к табуретам. Трубка испускала дивные лохматые облака.

Не вы первые спрашиваете. Недавно приходил один из дальних краев, долго сюда ехал — они опять захихикали, — остров этот, кстати, Страчин называется. Я, говорит, ученый: изучаю, как человек устроен. Есть такая наука, которая изучает, по какому пути все происходит и зачем. Как мысли появляются, говорит, мне интересно, все интересно. Ходил тут, приставал. А мы не любим, когда курить мешают. Чего вы тут все время сидите? Какой в этом толк? Куда облака пускаете? Разве это настоящее? Почему ничего не делаете? Смысл где? Весь день гундел, вертелся перед носом, как шмель, а потом ткнули мы его, и он перестал: два дня все прозрачным видел. Смотрит на дом и видит, что внутри и что в каждой вещи тоже, ему это полезно. На руку свою посмотрел и как закричал…

Трубка согнулась пополам. Они подскакивали над болотом, похожие на воздушные шары.

Потом… потом у него прошло, и больше он чуши не спрашивал. Уехал в город свой!

Услышав смех, боль в груди сделала вид, что ушла, спряталась. Но человек не тонкий лед, думали мы, нельзя же вымыть его из сердца, хоть сердце и похоже на кругляш под мельницей.

Послушайте, только не смейтесь.

Здесь, на Высоком, трое, гвозди, лед, комната, жили, вилка, шарики, кровать,…

Седые молчали. Над Страчиным пролетела невидимая тень.

Там никого нет уже давно. Слышите?

Как нет?

Там жили сильно давно, никого не осталось. Идите в дом, ребята.

Как же…

Там нет никого. На Высоком остался дом, но в нем не живут. Вам надо вернуться.

Вернуться… Это же Осип! Что Осип?.. Да его острова, люди, снящиеся.

Ох.

Вот она, его сказка.

Как же…

Мы стояли у двери, а на самом деле остановились над страшной высотой, песчаным ущельем со склоном, изъеденном камнепадами. Дул пыльный ветер, и с востока летел безумный, грозовой жар. В груди мелькнул огонечек и превратился во что-то другое, вечное и неотделимое от нас, мы это поняли. В то, с чем придется жить. Когда пойдете, идите весело, не оглядывайтесь. Не оглядывайтесь. Не оглядываемся, не будем.

Острова и сны.

Солнце садилось. В свете, затопившем остров, было дикое, безмолвное.

Мы поняли, мы не будем. Когда-то потом, может быть, если… очень захотим, наверное… сможем представить старое, придумать, и нас опять выведет на восковую дорожку. Сестры града. Совпали бы сны.

Нам действительно пора возвращаться. Город, бульвары, самолеты, махолеты.

До чего же горькое молоко в твоем блюдечке, Палучата, а вкуснее его ничего нет.

Трое покачивались над табуретами, стремясь вверх, но отпуская туда один дым, оставаясь привязанными к земле веревочками.

Нам тоже, тоже нужна веревочка! Нам без нее плохо! Слышите, плохо!?

Подарите же.

~

Все было просто. Слишком просто, даже неинтересно.

Была книга — помню, старая, кожаный поцарапанный переплет, — и я ее читал. Открыл просто так. Знаете, когда гадают, открывают просто так и читают, куда рука укажет. Вот я во сне и открыл, и прочел.

В ней была какая-то другая жизнь, не наша. Все, что там происходило, оставалось за обложкой леса, озер, рек, повторяю, это была совсем другая книга.

 

«Не пишите письма. Не читайте письма. Не сжигайте письма.

Выбросьте марки. Забудьте о письмах.

Это произошло летом. Я бежал от жары. Она настигала меня всюду. Во дворах, переулках, переходах.

Однажды, сидя в библиотеке над толстой и скучной книгой, я услышал дождь. Он бил в стрельчатые окна, нервно и мощно.

Город ушел в ливень и вынырнул из него лишь вечером. Я вышел из библиотеки в поток, несущийся вниз к монастырю. Над крышами неестественно красным горел закат. Он был безумен, странен. Солнце точно сошло с ума.

Не знаю почему, но до сих пор помню ту секунду. Двух кошек, вылезших из окон первого этажа и сидящих над водой.

Сняв сандалии, я стал пробираться к бульвару. По дороге никого не встретил. Видимо, им нравилось сидеть у окон и думать, что они плывут на кораблях через горящий океан. Или что-нибудь в этом роде.

В одном из дворов я заметил скамью под навесом и сел отдохнуть. В домах были распахнуты ставни. Негромко звенела посуда.

Совершенно случайно я увидел под скамьей коробочку для пленки. Она стояла на краю лужи. Аккуратно обмокнýв ее платком, я поддел крышку. Внутри вздрогнула и распрямилась темная лента.

Я поднял ее на свет. Через закат на меня смотрел человек, прижимающий к груди конверт.

Так было в каждом кадре.

Прокопавшись целую ночь, я напечатал закатного человека. На вид ему было лет шестьдесят, может, чуть меньше. Белейший конверт глядел из-под его руки.

Прошел год. Нет, не год… В общем, настало это особенное время. Апрель, холодноватый апрель.

Прогуливаясь, я поднялся от реки в горбатые переулки и, проскользнув их, вышел на оглушающую улицу. И увидел его. Он ехал в двурогой машине и смотрел на меня через выпуклое стекло.

Машина остановилась и открыла двери. Что-то подбросило меня и понесло к ней, заставило вскакивать на ступени, цепляться в рукав незнакомому человеку.

Он долго и любопытно разглядывал меня, и на следующей остановке, покинув двурогую, мы пошли к его дому. С крыш во дворы стекал вечер, над улицами было слышно, как в перекрестьях проводов качаются фонари.

Его дом стоял полубоком к двум одутловатым ульям. На последнем этаже горел синий абажур.

Анна готовит ужин. Это было первое, что я от него услышал.

Вместе с нами в клеть вошел печальный пьяный и сказал, взмахивая левой рукой: «Летает тут какая-то. То ли моль, то ли комар».

Его жена открыла дверь и сразу ушла в комнату. На кухне стояли полукругом две чашки, пепельница, чайник и сковородка. Стены были заклеены черно-белыми прямоугольниками. Его снимками.

Еще раз любопытно оглядев меня, он ушел в комнату и вернулся с толстой книгой. «Вот он. Это тоже он. Мы похожи. Мать говорила: сняли копию. Он был почтальоном, а я…»

Они действительно были очень похожи. До набухшей над бровью вены. Я сидел, не понимая, что делать. Потом достал пленку.

Внимательно рассмотрев каждое окошечко, он отложил ее в сторону и разлил чай по чашкам. Мы стали говорить и говорили, говорили, говорили, не обращая внимания на время. Часы застучали быстрее, чем надо, сбивались. Бешеным маятником в голове расхаживал абажур…

Отец нашел конверт — тот, с которым его сняли, — когда разбирал утренние мешки. Одно письмо не было подписано. Почтальонам запрещалось вскрывать ничьи конверты. Письма уходили туда, откуда пришли. Непонятно зачем отец открыл его, он никогда этого не объяснял, говорил: вдруг захотелось, и открыл. Внутри нашелся листок бумаги и, кажется, что-то еще.

Через месяц мы гуляли по лесу. Он хотел сняться с конвертом в руках и в конце концов уговорил меня сделать короткую пленку.

Про письмо он сказал: так случайно вышло, что это было письмо нашему родственнику — пошлем ему карточку, он обязательно должен его получить. Ему было шестьдесят два. Не много, но он болел. С письмом почему-то медлил и не надписывал конверт. Умер неожиданно, сердце, так и не отправил письмо. А мне было не с руки, нет адреса, что еще за родственник, мать таких не знала, какая деревня.

Пленка неожиданно нашлась пару лет назад и так же легко потерялась. А письмо осталось. В нем — не могу понять — то ли бред сумасшедшего, то ли чьи-то неряшливые стихи. Не знаю. Если желаете, можете взглянуть.

…Я увидел перед собой тот белейший конверт. В кухне он мерцал как светлый камень на дне колодца.

Приподняв треугольник, я вытащил лист. Всмотрелся и увидел, как на камне стали проступать буквы. Почерк оказался самым заурядным. Скучные буквы сошлись в слова, и в голове зазвучал голос. Знакомый, неузнаваемый.

 

Мы не знаем, зачем мы.

Мы не знаем, зачем вы.

Мы не знаем, зачем вообще.

Мы живем здесь.

Мы не понимаем, что хотите вы.

Нас не занимает то, что занимает вас.

Мы запоминаем вас.

Мы не знаем друг друга.

Мы равно я.

Мы смотрит и недоумевает.

Какого черта?

Эти слова, науки, толпы, склоки.

Мы не знаем, что будет с нами.

Мы знаем, что будет с вами.

У нас нет города, поля, земли, времени.

Есть случайные пересечения.

Какая тоска.

Не пишите письма.

Мы не любим.

Мы не

 

Дальше листок был аккуратно оборван. В комнате засветлело, и голос умолк.

За окном качалась птица. Не помню, какая.

Совсем не помню.

Клест.

 

{ждите гостей}

 

Нас взяли за руки и повели в дом. В голове было светло, наверху тоже светло, везде светло. Светло до боли.

К Домше мы пришли с пустыми невидящими глазами. От Страчина спустились в белую чашу, наполненную солнцем. Шли по ней, а потом снег пронзил глаза, и мы ослепли.

Неделю нам закрывали брови узкими листами аира, размягченными водой. Капли ползли на веки. Прошедшее обретало узнаваемые черты, невыносимый свет сменяли сумерки.

Павел носил нам молоко. Деревянные люди неслышно взмахивали крыльями над разгоряченными лбами…

Прошло время.

Мы уходили, унося с собой столько снов, сколько никогда не собирали.

Встали утром, взяли мешки и тихо открыли дверь. За изгородью было зябко и серо. Болото вновь присыпал снег, и вновь из часовни недоуменно глянул святой. Николай или Борис.

Мы шли с тоской и со счастьем, впившимся под сердце иглой. Подо льдом спали рыбы, над болотом спало небо. Мы не могли его поймать, оно вылетало за взгляд — то вверх, то вбок. Вот ведь странность.

И растерянность. Огромная, больше этого мира. Нет ни боли, ни радости, ни беды. Один ветер. Все можно, все под рукой, и страха нет. Улыбаешься, не зная, что будет и куда шагнуть. Вправо ли, вперед.

Ступишь на остров, а он исчезнет под водой, одни круги по времени, его черной воде.

Откуда эта ненужность жизни? Вернее, ее крошечный, почти неощутимый вес. Исчезнувшая ценность, в которой когда-то никто не сомневался.

А что те, живущие за туманом? Плывешь мимо них на паруснике, потом остаешься с ними, а дальше? Их тени летят за тобой на лодках. Они идут строем до края земли. Клинки, разрезающие туман. Они нужны, без них нельзя, но ты плывешь дальше, и взгляд рассеян. Саднит, насмехается желание странного.

Знал бы кто-нибудь, как глубока и непобедима наша растерянность.

Мы подбросили сухую стрелу рогоза и посмотрели, куда она показала. Это было далеко от Домши. Перед нами встали деревья, застывшие, обессилевшие, как будто время притихло и нас спрашивали, куда ему отправиться далее, как присниться нужным, а не тем, лишним.

Потом в спину ударил ветер. Толкнул, погнал, потащил, не давая оборачиваться, играл с нами, как с кораблями из бумаги, играл.

Когда он стих, мы все же оглянулись и увидели, как открывающее глаза небо перечеркнули крылья, острые. Под ними неслась, мелькая и дробясь, пройденная земля…

Облака просели, стали ниже. Болото уходило от нас.

Кажется, начинал таять снег.

 

Вот ты-то тут живешь, а во сне и свет тот же, и ты тот же — а все не так. Тот же да не тот. Все как у нас, да не наше-то. Ты как кусочек, вишь, да не ты. Всех знашь, а они-то не они. Как в речке-то. Отражашся ты, а ведь не ты же. А теперь меня слушь. Сон скажу, ага: какая-то идет дорога из озера, со дна, такая вот. Две женшины по ней с корзинами сюда, на берег. И я навстречу им, думаю: «Как же они с озера-то идут дорогою?» Подошла, думаю: «Дай спросить у них». Спрашиваю: «Скажите, пожалста, а что, на дне вашем есть деревья-то: яблоки, допустим, или сливы?» «Есть, все там есть». Я говорю: «А скажите вот мне, где лучше жить: тут или там?» А они подумали и говорят: «Тут-то лучше, чем там». А вот к чему такой сон, кто его знает.

{К граду.}