ISSN 1818-7447

об авторе

Станислав Курашёв родился в 1975 г. в Свердловске, в детстве и юности жил в Бурятии, сейчас живет в Екатеринбурге. Публиковал стихи в журнале «Урал», больше практически нигде не печатался.

Страница на сайте «Полутона».

Само предлежащее

Павел Лемберский ; Валерий Вотрин ; Дмитрий Данилов ; Станислав Курашёв ; Сергей Магид ; Алексей Парщиков ; Арсений Ровинский ; Владимир Строчков ; Илья Кригер ; Олег Дарк

Станислав Курашёв

Солнца нет, но зато — луна Два рассказа

На пути в Элладу

Это было совсем недавно, буквально на прошлой неделе. Я шел по Восточной от центра к окраинам и как обычно остановился около злых продавцов галлюциногенных грибов. Некоторое время я бессмысленно смотрел на них, пока мое внимание не привлек один из продавцов, тихо сидящий с краю на неудобном месте. Галлюциногенные грибы у него лежали не как у всех на ящичке, аккуратно застланном газетой, а в старом синем эмалированном ведре, на котором была полустертая надпись белой гуашью: Хабаровский родильный дом 4. О, это была словно бы фотография на последней полосе газеты в рубрике «Наш любимый город» с примерно такой подписью: «Эмиссар из Атлантиды», ну, или, например, «За две недели до третьей мировой войны». Человек этот был одет в старую армейскую куртку, сиротские брюки неопределенного цвета, небо было закрыто тучами, но, тем не менее, он был в черных очках, моды примерно пятидесятых годов. Левое стекло было, очевидно, когда-то разбито, но после бережно заклеено красной изолентой. К нему подошла какая-то женщина, после непродолжительной торговли она купила галлюциногенные грибы и направилась быстрым шагом к трамвайной остановке. Эмиссар из Атлантиды достал черный шагреневый блокнотик, покопавшись в карманах куртки, вынул маленький карандаш и поставил в блокнотике аккуратный черный крестик, затем, немного поколебавшись, обвел его таким же аккуратным кружочком. Я отошел к киоску купить пива, но потом все-таки вернулся к человеку в черных очках и вместо «сколько грибы стоят, брат?» с моих уст почему-то слетело:

— Вы никогда не пробовали яд цикуты?

— Да, пробовал, — спокойно ответил он, ничуть не удивившись, — Редкая гадость.

Мы некоторое время дружественно помолчали, потом он в свою очередь задал вопрос:

— Как называется этот город?

— Я его называю Мордор, — ответил я, — но большинство горожан зовут его Екатеринбург. А вы из Хабаровска? — спросил я.

Он посмотрел на эмалированное ведро и ответил:

— Нет.

— Столько разных городов в мире, — сказал он, — и все это длится так долго, но я возвращаюсь домой.

— В Новую Гвинею? — спросил я.

— Нет, в Элладу, я вот только боюсь, не сбился ли я с пути. Она же примерно в той стороне? — спросил он, махнув рукой в сторону тусклых башен городской ратуши.

— Нет-нет, — сказал я и показал рукой в противоположную сторону.

Я открыл рот, чтобы спросить, хорошо ли он знал Платона, но он вдруг закричал неожиданно сильным голосом ярмарочного арлекина:

— А свежие грибы, люди добрые, православные, а грибы недорого, сладкие, вкусные, а пожарить с картошечкой, а сварить со сметанкою, а вот кому свежие грибы!

Внезапно успокоившись, он сказал:

— Ты, наверное, хотел спросить, сынок, хорошо ли я знал Платона?

— Ну, в принципе, да, — ответил я, безрадостно глядя в свое искаженное отражение в его черных стеклах, заклеенных красной изолентой.

— Он был, кажется, учеником землемера, или одним из ничтожных писарей, которых тысячи на городской площади, а потом мы сошлись с ним на одной триере в Эгейском море, вся команда которой занималась обычным грабежом, то есть пиратством. Ну что тебе сказать про него, парень? Он был отличный демагог, первоклассный. В этом каменном городе он наверняка бы сидел на верхнем этаже магистрата, в кабинете, обитом красной кожей. На сходках, когда мы делили добычу, ему почему-то всегда доставалась большая доля, хотя как пират он был просто чмо. Я до сих пор вижу, как мы сидим в какой-нибудь таверне, за столом, заставленным глиняными кружками с германским вином, и он что-то непрерывно говорит, размахивая руками, смешной маленький человечек, у меня в памяти до сих пор некоторые его изречения. Он, например, любил всякие бессмысленные фразы типа: человек это всего лишь слабый папирус, но папирус мыслящий, или я не мыслю и, следовательно, я не существую. А потом он, кажется, спутался с портовой шлюхой и оставил море и всю нашу не слишком веселую жизнь. Я читал о нем то, что пишут в газетах, не верь ничему, сынок.

Наша беседа, несколько раз прерываемая его криками «а свежие грибы, а недорого свежие грибы», продолжалась несколько часов, вплоть до восхода вечерней звезды, и за это время я успел узнать всю правду не только о Платоне, но и о Пифагоре, Гераклите и Пармениде. Потом мы расстались. Человек в черных очках и выцветшей армейской куртке, подняв опустевшее ведро Хабаровского родильного дома 4, направился в указанную мной сторону по направлению к Элладе. Я пошел домой пешком, наступая на электрический отраженный фонарный свет в лужах на асфальте. Когда я пришел домой, жена уже спала, на кухонном столе стоял холодный ужин, но у меня не было желания есть. Я подошел к книжному шкафу, достал том сочинений Платона и оглянулся назад, ища глазами камин, в котором его можно было сжечь. Но камина в моей квартире не было. И тогда я начал аккуратно разрывать на 8 частей каждую из 796 страниц книги. Потом я долго сидел на подоконнике. Северный ветер сдувал с моих ладоней обрывки бумаги, и они падали на асфальт, как сломанные грустные птицы. Что тогда теперь есть жизнь? — думал я, проучившийся 17 лет на философских факультетах разных городов, глядя на то, как гаснут окна в доме напротив. И что тогда теперь есть смерть? Или может быть, жизнь теперь есть смерть, или смерть это жизнь? Да, действительно, человек это всего лишь слабый папирус.

А потом я включил радио, и женский голос сказал, что завтра опять будет дождь.





Начало воспоминаний о Чебуране

Впервые я увидел Чебурана в начале декабря, было около одиннадцати вечера, мне хотелось осмотреть несколько новостроек на той стороне реки — у себя дома, в своём районе, я уже примелькался, — и я решил оставить его на пару месяцев в покое, так как я — потомственный рабочий, сборщик меди, специализирующийся, в основном, на лифтах.

Я шёл пешком, особенно никуда не торопясь, недавно перестал падать снег, а снег — это вечная юность, не кончающееся детство, то чёрное, грязное — это уже не снег, лёд становится водой, а снег вот этой мерзкой грязью.

Мне было немного грустно (люди моей профессии, как это ни странно, вообще почему-то склонны к меланхолии пополам с алкоголизмом, уж не знаю, почему), может быть, от того, что меня, по большому счёту, никто и нигде не ждёт, и в моей пустой квартире, если я не вернусь туда сегодня, никто не будет бодрствовать всю ночь, смотреть в окно…

А может быть, от всего этого мерзопакостно-фантастически красивого декабрьского антуража, от всех этих тусклых фонарей, от этой ватной тишины белого-белого снега, как-то сладко болело внутри, и хотелось придумывать всякие истории про какие-нибудь совершенно бессмысленные любови, безнадежные, без — надежды, ну что-нибудь типа о любви кондуктора к какой-нибудь незнакомке, которая каждое утро едет куда-то, а вечером — откуда-то, и она всегда одна и всегда молчит, и так слишком красива, а ему уже под сорок, или за — сорок, и он, чувствуя, что все его попытки — обречены, даже не пытается с ней заговорить, и я знаю, что так можно сойти с ума… Да, а в чём весь смех-то — если вдруг однажды утром она не появляется — у него всё как-то начинает мутиться в голове, и под конец дня ему уже становится так плохо, именно физически, физически плохо, что он почти умирает… Представьте — заметка в три строки: вчера в трамвае такого-то маршрута на своём рабочем месте скончался от инфаркта кондуктор такой-то

Жалкий, старый, некрасивый дурак, умерший — от чего?

Да нет, конечно, он не умирает, после смены напивается страшно, вспоминая — о, сколько раз он касался её руки, когда она платила за билет, и это было прикосновением электричества, а тот какой-нибудь омерзительный урод, с которым эта незнакомка проводит ночи, да что он может знать про электричество…

И он живёт в каком-то сплошном тумане, и по его внешнему виду уже невозможно определить — то ли он не ел ничего со вчерашнего дня, то ли уже пьян с утра, а у него на самом деле просто беспрестанно болит сердце…

Или что-нибудь о любови какой-нибудь женщины, тоже уже далеко не молодой, сидящей за кассой в каком-нибудь платном туалете, к одному постоянному посетителю, молодому да симпатичному да вечно пьяному, который, бывает, заходит даже раза по три за вечер и даже иногда говорит ей какие-нибудь нейтральные фразы, а она, почти уже отупевшая от этого сидения, от этих запахов и вообще от всей этой блядской жизни, вдруг — уж не знаю почему (кто вообще знает почему, отчего это бывает) — чувствует к нему какую-то чуть ли не материнскую любовь вперемешку с самой открытой, животной страстью, и все её мысли — это тёплая нежность грубой порнографии…

Дорогие мои, хорошие, разумные, да что вы можете знать об этом…

Но я что-то заболтался, хотя, может, начало воспоминаний о Чебуране и должно быть именно таким, не знаю.

Да вот, шёл я и вдруг — улица в том месте была ярко освещена — увидел странные следы, одни следы были самые обычные, но рядом с ними шла цепочка следов словно бы от гусениц очень-очень маленького танка. Помню, что меня это почему-то крайне поразило, я дошёл до перекрёстка, следы поворачивали направо, мне нужно было прямо, но я тоже повернул направо и метрах в ста впереди увидел одинокую, сгорбленную, нескладную фигурку, бредущую куда-то. Я прибавил шагу и начал понемногу приближаться к ней, и вскоре увидел, что рядом с этой фигуркой действительно ехал маленький, игрушечный, радиоуправляемый танк, вдруг он неудачно попытался объехать сугроб и застрял, человек наклонился к нему, взял его на руки и с неожиданной нежностью сказал — ну что, опять застрял, малыш? Он стряхнул с танка налипший на него снег, поставил его на ровное место, и они продолжили свой путь. Я почти поравнялся с ними, когда он услышал мои шаги, он обернулся, и меня поразила какая-то ужасная затравленность в его взгляде, словно бы он ожидал, что я сейчас засмеюсь ему в лицо или ударю его, просто так, без всяких причин.

— Ух ты! — сказал я. — Это же ведь «Пантера», да? Можно посмотреть?

— Да, «Пантера», — тихо сказал он, — смотрите, пожалуйста…

Я присел на корточки и увидел, что это была отлично сделанная модель немецкого танка, кажется, 44-го года.

— У меня дед в такой же вот «Пантере» сгорел, ему ещё Железный Крест посмертно дали… — сказал я.

— Вы шутите, — слабо улыбнулся он.

— Конечно, — согласился я, — не дали ему никакого креста, не до того уже в 45-м было… Как вас зовут?

— Чебуран, — ответил он.

(Господи, прошло уже столько лет, но вот сейчас начал писать, и всё так ярко, отчётливо встаёт перед моими глазами.)

— Какое странное имя… Это прозвище, что ли?

— Да нет, не прозвище… ну почему странное… — смутился он, — ну вот такое имя… А вас?

— Да я не люблю своё имя, — сказал я, — лучше просто зовите меня — Джаном.

Чебуран помолчал немного и вдруг сказал:

— Вам не грустно, Джан, от всего вот этого? — с жестом, означавшим — от всей этой красивой, ночной тоски.

— Ну, не знаю… — ответил я. — Солнца нет, но зато — луна, зима — холодная, но это не ядерная зима…

— Вы — поэт, — тихо сказал он.

— Да нет, — криво улыбнулся я, — самый обычный пролетарий — гайки медные по лифтам тырю…

Мы замолчали и пошли дальше, и молчали довольно долго, я навсегда запомнил то моё странное ощущение, словно бы мы — последние люди во всём этом долбаном городе, и от этого нам так спокойно, потому что нам нечего больше ждать, и всё, что скажет один, — непременно поймёт другой.

— Я люблю гулять ночью, — вдруг сказал Чебуран, — ночью даже самые мерзкие улочки так красивы. Даже эти древнеримские развалины.

Мы как раз проходили мимо типичного для нашего города полуразрушенного дома с колоннами и тому подобной хренью, которая когда-то, вероятно, выглядела шикарно.

— А вы видели, Чебуран, — спросил я, — ту ротонду, что в парке за Дворцом Пионэров, ну ту, которая одна сохранилась от амфитеатра, который раньше стоял там, где сейчас пруд и где три миллиона лет назад было море? Там когда-то переодевались певцы хора, и один совсем съехавший бомж как-то рассказывал мне, что все призраки в качестве места дуэли выбирают только её…

Чебуран взглянул на меня, и в его глазах снова проступила болезненность, потом он отвёл глаза и сказал:

— Я когда-то был в ней счастлив, потом уже — нет.

Мы опять замолчали.

Я вдруг представил — у меня, наверное, какая-нибудь опухоль мозга (настолько у меня сильное, безумное воображение) или вообще весь мозг закрыт опухолью, — горящий, разрушенный, многоэтажный дом и следы маленьких гусениц на снегу, уводящие в подвальное окошко, а потом — Чебурана, сидящего в своей комнате, дверь закрыта на крючок, на столе чистая скатерть, с длинною бахромой, а на скатерти — разобранный «Ягдтигр», части которого Чебуран аккуратно протирает замшевой тряпочкой или смазывает оливковым маслом, и душа его совершенно спокойна, а злая жена стучит в дверь — иди на работу, сволочь… или — где деньги, тварь?.. а он просто — не слышит её… за окном мутный апрель, и из старенького магнитофона — звук сильного дождя, любимая кассета из коллекции — полтора часа солнечного северобайкальского дождя, август 1988 года, «Ода радости» с помощью небесных инструментов, а когда совсем плохо — то екатеринбуржский дождь, октябрь 1996 года, «Реквием», лишённый хора и оркестра, а только дождь, в комнате, лишённой любви.

— Вот я и пришёл, — сказал Чебуран, когда мы остановились у замка высотой в пять этажей, выкрашенного в погасший серый цвет, — если хотите, Джан, можно зайти ко мне, я тут снимаю комнату на пятом этаже, у одной старухи, местной Эвридики, торговки семечками.

Я вспомнил свою квартиру, сплошь заполненную разными символами несчастья, и согласился.

Чебуран взял танк на руки, и мы взошли по тёмной лестнице на пятый этаж.

Дверь была закрыта изнутри на цепочку.

После долгих, истерических криков Чебурана — Зинаида Алексеевна! Зинаида Алексеевна! — в коридор выползла хозяйка, свиноподобная старуха с пьяными восковыми глазами, похожая на девочку, которую заколдовал очень злой волшебник.

— Это чё за хрен с тобой? — спросила она. — Чё, туркмен, что ли?

— Не, бабушка, не туркмен.

— Пидор? — задала следующий вопрос злая старуха.

— Да нет, Зинаида Алексеевна, не пидор, — так же покорно ответил Чебуран.

— Ну ладно, заваливайте, суки мусорские, — сказала Эвридика и сняла цепочку. — Только без этих штук, слышь, туркмен, курить есть? курить дай…

Я дал ей сигарету, и она ушла в свою комнату, к телевизору, бормочущему невнятные угрозы.

Комната Чебурана оказалась небольшой кельей, в которой стены по ночам движутся внутрь, а потолок — вниз. На обоях, посреди синих роз висел выцветший календарь на 1981 год, плакат «Летайте самолётами Аэрофлота» и политическая карта планеты Меркурий.

Над кроватью Чебурана висел какой-то странный холст, закрашенный коричневой краской. Я нагнулся и прочитал название — «Три из одиннадцати оттенков коричневого цвета, самого тусклого цвета в спектре Бетельгейзе».

Чебуран вытащил из-под кровати большую картонную коробку от сигарет «ВТ» и достал оттуда несколько ампул Tinctura Crataegi, туманно пояснив:

— Гуманитарная помощь… из дружественной галактики.

— Гуманоидной? — спросил я, закуривая.

— Конечно, — ответил Чебуран, выливая содержимое ампул в трёхлитровую банку и разбавляя холодной водой.

— Эликсир вечной молодости, — одобрительно сказал я, — кто его пьёт, тот не умирает, иными словами — живёт вечно.

Я пошарил в карманах пальто и, найдя мандариновую кожуру и яблочные огрызки, оставшиеся от позапрошлой ночи, когда я ходил на свой обычный промысел, забросил их в банку, чтобы хоть как-то заглушить омерзительный вкус эликсира.

Мы выпили с Чебураном на ридершафт и снова заполнили стаканы и снова выпили, у меня привычно заболел правый висок.

— А ведь её же бывший парень, — вполголоса запел Чебуран, — полковник-сука-мент…

За стеной вдруг чему-то засмеялась старуха, в телевизоре тоже кто-то смеялся самодовольным, жирным смехом.

Вакуумный барометр по другую сторону оконного стекла показывал ровно минус двести семьдесят градусов безумного Фаренгейта.