* * *
«Я смотрю на море, которое всегда удивляет нас».
Каменный бык в изумлении. Перемытый песчаник
спит, как свернувшийся змей. Ты выходишь к морю,
стараешься взглядом окинуть берег,
серебристые воды. Тут ветер
нагоняет над гаванью тучи и рябь на заливе
поднимает, охлаждая вечерний пожар. Ливень над городком
бьет черепицу домов и течет по булыжникам улиц,
гонит листья по саду.
Здесь бы и вспомнить
синий пар сумерек,
потемневший жасмин,
дощатый настил под дождем,
а рядом
свинцовые воды залива;
вспомнить мокрые волосы и босые ноги
— нежные ступни на белом песке — танец тритонов;
косматых бледных тритонов в морском саду:
пляшущих среди волн, раздувающих медные щеки
раковин (колесница Нептуна, ветер и молнии) —
вспомнить удивленные глаза (желтая жилка горит и бьется);
а дальше
совсем уже черные тучи и светлое небо,
любовь и далекий дом,
рыжие волосы,
слабые звуки скрипки;
вздрогнуть
и осмотреться вокруг. Светлые гряды песка, сон камней и спокойный
рокот прилива. Нежданно встает луна, небо темнеет
и становится глубже и глубже… Погружаешься в сон
вечного камня. И остаются слова: «Я смотрю на море,
которое всегда удивляет нас».
1985
Повесть о прекрасной Елене
I
Многие города так и входят
в историю,
оставляя нам древние камни и память.
Мне звучит: Петербург, Петроград…
Этот город, что памятью пью и пьянею
под мелодию хмурого ветра… Однако
/ уличный ветер / сознание дико / уходит
мелодия
снов
этот
город
который глядит на меня сейчас
душной ночью
в мутные стекла очков
и смеется
— пейте
малиновый
флип! —
Этот
город
мечтами
шумного Бруклина
вертится
передо мной
в грохоте ритм-компьютера!
Где ты, Елена,
там, где неоновый газ наполняет свечением
капли пустого дождя на холодном асфальте?
Так сухо во рту у меня,
горло поет проржавевшим тромбоном
тебе
среди стеклянных витрин и лиловых
лаковых туфель, среди бычачьих затылков
в фетровых шляпах, среди кастратов
и девочек
с сиплым фальцетом, среди
вечного
ливня
над пламенеющим городом.
II
В третьем столетии
от рождения
Господа
люди, конечно,
сознаются
в истине,
что бетонной любви секунды
капают медленным джазом
все быстрее, быстрее,
не оставляя того
места,
которое
так берегу для себя
в моем окруженном кирпичной стеной
саду.
Уйди.
уйди от меня,
прошу тебя именем Бога,
PARKING FOR VISITORS, вход закрыт
навсегда, навсегда…
СЛЫШИШЬ?
УЙДИ ОТ МЕНЯ, РАДИ БОГА!
Я
так хочу быть один…
Так устал,
я так непохож
на твой любимый видеоролик…
В тебе
слишком много пластмассы, моя дорогая,
и мы чересчур непохожи;
мой знак — Скорпион,
и когда синтетической ножкой идешь
по асфальту
или крутишь своей механической попкой
— слышишь?! Вставь в нее ключик
лучше!! — я начинаю плеваться ядом,
потому что устал, потому что мне больно
— больно, слышишь?! — и потому что
я уже позабыл Христа,
привязав к двум резиновым шлангам
кусок
целлулоида
и две консервные банки.
III
Те мертвые улицы,
по которым пройду
не жалея, без споров
о давно и не раз пережитом,
— не восстанут
те друзья, о которых жалею
и которых любимее нет
в этой сумрачной ветреной ночи,
— не вернутся
ты, Елена,
мертвой лежишь у меня на коленях
разбросав золотистые волосы
— или это мне снится?
IV
Дождь ушел.
Я остался лежать на асфальте. Вода
мне стекает за шиворот!
Утро проснулось,
стройно поют водосточные трубы
и капля ползет
по сырой штукатурке; со стен нереиды
мне улыбаются… Бедные девушки!
Кирпичом проступает плечо, и железные
руки каркаса
делают взгляд печальным. Драные кошки
выходят;
им кажется —
я излучаю ласку
— Киса, кисанька!
Я сам в ней нуждаюсь
не меньше, чем ты.
Я сам
так же бездомен, как ты
в этом городе.
V
Шорох шагов…
Ты, Елена?
Льется вода по трубам, с трудом
открываешь глаза
в хмурое утро… что я скажу на собрании
черных окон, открытых зияющей тайной
дверей? Вот обрывок
газеты проносит ветер
— ветер,
ветер —
с горечью
у меня на губах;
«Мой рот полон горечи», — правда, любимая?
Пустынная улица вдаль уводит,
девочка гонит резиновый мяч.
<1987>
Наваждение второе
Из квартиры сегодня все вынесли, кроме
фотографий и писем. Хотя и светло,
я не знаю, как мы проживем в этом доме
и увижу ли что-нибудь в это окно,
если каждый в себе здесь хоронит поэта,
с угасающим взглядом вернувшись под вечер.
Неужели все, что осталось, — это
сигареты в потухших губах и ветер
в волосах твоих, милая?
Помнишь ли — таял снег.
Где-то в Павловске. Лес на припеке чернеет.
Адониса
мы, уважая обычай,
хороним.
«О, Намаан, Намаан!»
— и в вертепе Венера проходит,
следом капельки крови смывает ручей —
«Милый, милый,
весной
ото сна так с цветами душа пробуждается.
Встань, мой любимый!»
Оживает картонный Адонис,
флейта
плачет по саксофону.
Если есть вино — пейте,
проливая на снег дань воскресшему.
Смейтесь,
и не думайте, ради Него не думайте
о другом —
только о том,
что вы вместе.
Вертеп закрывается. Осень.
Разве, милая, это не так? Пробуждение давит
меня —
снова в этой квартире,
снова холодно, ветер.
Себе на беду
все страдания бедных влюбленных теперь понимая
изменением времени года — куда ни пойду,
все мне видится — этим же склоном иду, и не знаю,
где мне алые капли искать.
1986
* * *
Как сейчас вспоминаю, вечно влюбленный,
чугунную ограду у деревянного дома,
светлую террасу после дождя, утро;
на столе письма, перья, банки с помадой
лежат, позабыты ушедшим хозяином.
Желтых цветов букет в воде не вянет,
не блекнет на стенке повешенный пестрый ковер.
Все это ждет нас, веселых, молодых и любящих,
полных сегодняшним солнечным днем. Как взгляну на тебя,
вижу только глаза, полные светом болотных озер
нашего дальнего края.
Птица ли воду смахнет, пробежит ли комар водяной по глади
светлой, задевая кувшинки коричневой лапкой, — огоньки, огоньки
светятся и мерцают повсюду. Как же пришел и уселся
здесь, среди елей и сосен, старый лохматый сатир?
Тонкой улыбкой змеятся медные губы…
Как они на твои непохожи! Ближе, ближе
ко мне подойди, дай взглянуть на себя… С каждой минутой
новой становишься… Может, со мной тоже
что-то случилось?
Как мне себя объяснить?
Когда-то, помнишь, мы вместе любили
хрупкие милые вещи, былые портреты.
Их лица были нежны и глаза беззаботны,
наполнены грустным предчувствием. Что же
они нам оставили? Что?
Шли годы, сложились в десятки лет.
Стариками стали молодые люди…
Вот их отпели в белых высоких церквях.
Руку мою обжигала оплывшая свечка,
недоумение в детских глазах и обида.
Прятался в комнатах, шкафчик искал и смотрел
бледные лица на старых порванных снимках…
И снова,
снова,
продолжение сна
ожидание
страсть
как она на тебя похожа!
30 декабря 1986
* * *
Когда умирал мой учитель,
он умирал в мире; лился призрачный свет
(может, просто свет от больничной лампы?)
И всё: и бледные руки, и редкие кудри волос,
и тяжко прикрытые веки — всё будто шептало
старым, милым и ласковым голосом:
«Вот мы уходим.
«Уходим, старое и влюбленное племя.
«Смутны друзей голоса… Наши мечты отпевают,
«Забываются наши сны.
«Ах, как я хотел бы
«По-прежнему говорить о том крае,
«Где цветут забытые мною цветы —
«Не сыскать человеческой речи названия им…
«Но слабеет мой голос,
«В ваших серых глазах лишь любовь
и сочувствие;
«Только молчание, только надежда.
«Останется неизреченной любовь,
«В прах уйдут те нездешние, дальние страны
«Где мы были так счастливы…
«Только любите нас, грешных,
«Оставивших вас».
И теперь я помню, как умирал мой учитель.
Он умирал в мире… Мне же остались снега,
злобный северный ветер, тоска расставанья
и бесконечные дни.
Только молчание, только надежда.
30 января 1987
Базарный день
Памяти английского художника
Сесила Коллинза, создателя
цикла работ о Святом Дурне
В полдень
вывели стражники — долго ли
будить дурака? — за руки,
увенчали чесночной плетенкой,
посадили на серого ослика…
Вот он по площади едет,
а они
громыхают тяжелыми копьями
о бычьи щиты.
С т р а ж н и к и :
«Граждане!
«Граждане города, посмотрите:
«вот ваш спаситель и царь
«едет
«на вислоухом осле!
«Поклонитесь царю, граждане!
«Поклонитесь царю!»
Захохотала толпа на рыночной площади.
Потому что базарный день всегда начинается так:
благоприятствует смех процветанию.
И пусть так же крепки будут стены нашего дома,
так же полны подвалы и кладовые,
так же надежны дозорные башни.
Наш каменный бог улыбается нам
в пыльный и солнечный полдень.
Д у р е н ь :
«хотел бы жажду я унять
«водой холодной из ручья,
«и сон бесчувственный сойдет
«под сенью ласковых ветвей.
«Но знает Бог, как далеко
«я от тебя, моя любовь,
«как долог путь и темен лес,
«как неприютны облака…»
Да он поэт, поэт!
Вина поэту и царю!
Пусть пьет, захлебываясь,
пусть славит
последние лучи полуденного солнца!
Вот он
уже
еле держится на осле,
пьяный, сонный,
— как медленно плетется осел! —
объезжает базарную площадь
и еще раз по кругу
его
ведут медноногие стражники.
Хохот!
Ревущие волны ворочают камни;
рвутся, несутся
по пыльному полю
среди пестрых навесов, корзин
с фруктами, бочек, лотков,
деревянных помостов для пестрых невольников…
Бог! Бог! Как жарко и душно, словно песчаная буря
поднимается здесь!
Но дурак спит.
Спит, прислонившись к засохшему дереву;
только голос ему поет.
П е с н я в о з л ю б л е н н о й :
«Где ты, милый мой, куда ты делся?
«я найду, найду тебя в реке ли,
«где плывут серебряные рыбы,
«я найду ли в стаде белых овнов,
«что пасутся на лугу за речкой?
«Белым голубем взлетишь ты, милый,
«над равниною, полями голубыми;
«крыльями забьешь, сгоришь, растаешь
«в небесах холодных серым пеплом.
«Только ты не забывай, мой милый,
«дом родной, простой очаг и ясли;
«солнце светит там холодным утром,
«мать сидит у очага с ребенком.
«Золотые кудри не тускнеют,
«а улыбка так же равнодушна.
«Узнаёшь ли ты его, мой милый,
«вспоминаешь ли забытый берег?
«Я не жду тебя, давно не жду, мой милый:
«время убегает беспощадно…
«Только эта хижина — навечно,
«и моя любовь над ней витает,
«как июльский тихий, теплый ветер».
(кажется мне, что открылось небо
и зовущая рука оттуда появилась;
с облаков попадали все звезды
и осел заржал, заржал, усталый)
И дурак спит.
Посмеемся же, граждане,
возлияние смеху кончает день.
Потому что он был удачен,
этот день: много быков увели за собой перекупщики,
много невольников будет работать на наших полях.
Новые песни рождаются этим вечером,
наши девушки пляшут,
пляшут перед закатом
у берега в камышах.
Давайте споем,
споем, мужи, умудренные опытом,
с сединой в бороде.
Вечерний покой незыблем,
наш бог не допустит его нарушить
ни врагам, ни друзьям.
Небеса благосклонны гаданиям:
завтра обещано то же,
что было сегодня.
Пойте же, граждане.
Кончился еще
еще один день.
Февраль 1987
Восточный ветер
Нас было четыре сестры, четыре сестры нас было.
М. Кузмин
Вас было четыре сестры.
Все вы, четыре,
были любимы мной так, как любят родное дыханье,
как, тело свое обретая в другом, без утешения жаждут.
Одну я любил и берёг, как сон
детский… Другую любил, как родную мать,
Третья была для меня сестрой.
Четвертая… Четвертую я любил
горькой, нежной, бездумной любовью.
Ты, Первая, эхо минувшего времени
в газовом платье… Пыльное зеркало и пожелтевшие книги
лик твой хранили. А я, просыпаясь, искал
твой ускользающий образ в намеках бегущих теней.
Тем безутешней я, что даже лица́ не узнал,
не уберег и из памяти выкинул.
Что ты, Вторая
сестра? Какую познала судьбу?
Вижу багровое зарево,
вижу в римских развалинах, наполовину пустой
город… В окне замерзающем вижу
тусклую лампу, и вижу, как тонкие руки
грубую шерсть зашивают колкой иглой.
В копоти форточка, черствый кусок на столе.
Что же ты, Третья?
Злую пустыню нашла в многоголосии дней
шумного города на побережье.
Выбросил южный прибой на чужую, далекую сушу
сотни больших кораблей… Сотни дорог истоптали
спутники, ветром заброшены на перепутье.
О четвертой сестре я ничего не скажу.
Мысли ее неизвестны мне были, и чувства скрывала она.
Знаю, что верила мне, что любила и что разделила
долгих дней ожидание, ветер с Востока и с Юга,
было назначено ей наблюдать и следить
долгих мытарств моих все несчастья и путы.
Знаю, что снова вернусь.
Знаю, что снова с Востока подует Ветер.
Снова придут все четыре и станут вокруг.
Будем стоять средь равнины, глядеть на безумное солнце;
будет ласковый ветер нам нежить пустые глаза.
25 декабря 1986
* * *
С высоты моей койки
я вижу, как время прошедшее быстро летит,
старится складкой у рта и опечаленным взглядом
будит ваше сочувствие…
Здесь минуты текут, как скупые,
горькие капли… Жажду разве уймешь?
Вот одна… и еще… И ползут
по щербатой стене.
Друг мой, я вижу тебя, слышу твой милый мне голос…
Разве так нам назначено? Разве такое
счастье сулила гадалка при тусклой свече?
Но ведь и это проходит.
Я вижу теперь дождь,
дождь идет над моим городом,
такой же, как прежде;
так же светлы фонари,
так же темно в переулках, где прятался я,
сыростью той же веет от лестницы
— помнишь, тогда я сбега́л вниз —
тишина,
только капли дождя и гудки.
Призрачным шагом я прохожу по реке,
вспоминаю прошедшее время и время, что будет…
Все же свет от окна остается
моим,
сонная ночь и туман,
старые письма и старые мысли,
шепот в крови и безумие.
24 января 1987
Динина лесенка
Похоже, нет места болезни.
Пол выскоблен.
Железной кровати облезлые скулы
и светопись тюля, и ветер,
и шорох обоев, и пение бледного тела
от светолюбви до предела
дыхание воздуха, тени
манкой,
украдкой
трепещущей,
как будто в кроватке шаткой
качается детский сон:
И лужок смешон,
жалок,
как лоскутное одеяло,
озеро —
мелкая лужица.
Вышли купаться девочка и мальчик
на золотой бережок
где лукавый зайчик
крутится, кружится:
сузится, сдружится —
суженых не убежать.
Но тебе бы так и стоять
там, где тебя не достать мне, —
нагой девочкой на берегу.
Проплывают по небу косматые волны,
и дотронуться я не могу —
так слепому у моря подать руку
не отважится даже русалка…
Лает собака в ответ журчащему роднику.
Девочка, разве тебе слепого не жалко?
1987
* * *
Не спрашивай,
не томи и не спрашивай,
чем я живу в ожидании нового дня,
в разлуке с тобой.
В деревянной светлице души не осталось
слов, и наречия прошлых времен
глохнут.
Потому, что здесь тишина;
ветер качает вязкие льдистые волны
и гонит колючие перья
вокруг побледневшей луны.
Здесь, в метель, меж заснеженных сосен
лиловатые губы поют твое имя.
30 декабря 1986
* * *
Ночь в темноту закутывает глубже.
На груди у матери заплачет дочь.
Дождь прикроет усталые веки,
когда ты уйдешь.
Много ли времени мечтать о чуде,
много ли — тратить пустые слова,
когда от бессонного ожиданья
кружится голова?
Когда твоя жизнь потеряется ниткой
в пестром клубке у судьбы под ковром,
если любимого за калиткой
ты не найдешь?
16 июля 1988