Из книги «Первенец» (1968)
Чикагский поезд
Против меня всю дорогу,
Едва шелохнувшись, просто Отец с голым
Черепом поперёк подлокотника, а ребёнок
Между бёдер матери сунул голову и спал. Это яд
Заместил весь воздух.
И они сидели, как будто паралич предсмертный
Прибил их гвоздями. Путь выгибался к югу.
Я глядела, как содрогается её пах… вши в волосах малыша.
День благодарения
В каждой комнате, вместе с без-
ымянным парнем-южанином из Йеля,
Обнаруживалась моя сестрёнка, мурлыча мотив из Феллини,
И всё звонила по телефону,
Пока мы все таскали туда-сюда её сброшенные сапоги
Или сидели и пили. Снаружи, при минус
Двух, бездомная кошка
Ошивалась во дворе
В ожидании объедков. Царапала мусорный бак.
И больше ни звука.
И, однако, эта грандиозная всепримирительная еда
Неуклонно двигалась к печке. Моя мать
Уже держала вертел в руке.
Я смотрела, как она подтыкает кожу,
Словно скучая по своим малышам, а белые хлопья лука
Снегом засыпа́ли навострённую смерть.
Моя жизнь перед рассветом
Бывает, ночью вспомню наши прежние дела,
В неё вбивал я долото своё стальное,
Она текла на полосатое льняное
Бельё (я сжёг его потом), и эта память мне мила,
Я ей сказал — на кухне, отрезая хлеб, она сама пекла,
Ни в чём не зная меры, — детка, всё, да ты ведь и взяла
Уже своё (на волосах моих она оставила пятно) — и
Она заплакала. Но почему в моих кошмарах иногда
Она ползёт, как тесто, в дверь ко мне, стеная:
«Любимый, вот и я!» — опять цветная и живая
Спустя года.
Моя кузина в апреле
Под небесной лазурью, у себя на участке, присев среди жилистого ревеня,
Моя кузина ну пересмеиваться с младенцем, похлопывает
Его по лысому черепу. Из окна ухватываю, как они размалывают базилик,
Искристый кварц и охру, лезущие из жатой парчи земли
Эстрагоновой, или медлят под вытянутой тенью
От гаража. Какое-то нервное изумрудное
Травяное сетчатое опахало скользит вдоль колена моей кузины
Каждый раз, когда она склоняется к младенцу.
Я вяжу свитера для её второго ребёнка.
Словно и не слыхала, мили и мили обедов назад, как она сотрясает кровать
В неистовстве, и не думала, что на годы её заклинило в этом отчаянье…
Но от встряски такой её тело, по всему, не могло не оправиться. Среди
Фиалок, азалий, по всему вовсю родящему саду
Она проходит с сыном теперь, а я медлю, хочу
Ухватить это время самого первого роста среди прыснувшей ввысь травы.
Не решаясь позвонить
Жила-жила и вижу, как ты прочь
Меня швыряешь. Это билось
Во мне, как рыбина в сети. Видала твою дрожь
В моём сиропе. Видала, как ты спишь. Жила-жила
И вижу, это всё, всё это сли́лось
В толчок. И вот
Оно во мне живёт.
Во мне живёшь-растёшь злокачественный ты.
Любовь моя, захочешь ли меня когда, так не хоти.
Возвращая потерявшегося ребёнка
Всё замерло. Лишь в клетке сломанный цветок
Вентилятора елозит вяло,
Цепляя прутья, и повисли руки её тонкие
Липучкой против мух, обвившись вокруг мальчика…
Потом, застряв в дверях и языком
Прилипнув к жирной блямбе леденца, он смотрит,
Как я в другую комнату, найти отца,
А тот прицеплен к костылям и встать не может сам…
И вот отжатый из её бесчисленных спасибо лимонад
Мне в чашку тяжко лёг. И так она швыряет, комкая,
Салфетку за салфеткой в пыль и всё глядит
На мужа этого, прислушивается к щелчкам:
Как вхолостую проворачивается валик у него в мозгу.
Серебряной иглой
Моя сестра, у звонких завитков
Атлантики, в себя впивает солнце.
За ней, за цепью цепь, увенчаны морской травой,
Волна волну встречает, разлучает, мечет пену
В ожерелья чаек. Ветерок мягчает. Но она не замечает
Немедля перемену. Нужно время. И моя сестра,
Встряхнув, раскладывает полотенце
И жарится, как курица, коричневея.
Из книги «Дом на болотах» (1975)
День всех святых
И вот в ландшафте всё сходится.
Холмы темнеют. Волы
спят в своём синем ярме,
поля ведь уже
убраны подчистую, снопы
перевязаны ровно и сложены на обочине
поверх ковра лапчатки, и всходит выщербленная луна:
Это бесплодие,
как после жатвы или чумы.
И женщина высовывается из окна,
протягивая руку, как будто платит,
и семена в ней
отборные, золотые, зовут:
Сюда, сюда
Иди сюда, маленькая
Тогда из-за дерева выползает душа.
Из книги «Нисходящая фигура» (1980)
Утонувшие дети
Судите сами, они ведь не понимали.
Вполне логично, что им пришлось утонуть,
сначала лёд их забрал и впустил,
а потом, всю зиму, их шерстяные шарфы
тянулись за ними, пока вода их носила,
пока наконец они не угомонились.
И пруд их поднял множеством тёмных рук.
Но смерть должна была к ним явиться иначе,
ведь всё было в самом начале.
Как будто они уже были всегда
слепыми и невесомыми. И поэтому
остальное им грезится: лампа,
добрая белая скатерть, покрывшая стол,
их тела.
И всё ж они слышат свои прежние имена,
заброшенные в пруд, как наживка:
Чего вы ждёте, ну же,
домой, домой скорее, канувшие
в этой воде, голубой и неизбывной.