ISSN 1818-7447

об авторе

Наталия Черных родилась в 1969 г. в Челябинске. Живет в Москве. Работала библиотекарем, уборщицей и др. Публиковала стихи и малую прозу в альманахах «Вавилон» и «Окрестности», в антологии «Девять измерений» (М., 2004) и др. Сборники стихов: «Приют» (1996), «Виды на жительство» (1997) «Третий голос» (1999), «Родительская суббота» (2000), «Тихий праздник» (2002).

Новая литературная карта России

Авторский сайт «Середина мира»

Предложный падеж

Наталия Черных об одном стихотворении Аркадия Драгомощенко ; Алексей Скоробогатов о Марии Степановой

Наталия Черных

Остальное останется ждать Стихотворение Аркадия Драгомощенко «Нищие знают, что когда со ступней у них срезана кожа…»

Есть стихи, которым сразу и абсолютно доверяешь. Всё именно так, как написано, — Пушкин! Не приукрашено (люби́те самого себя? — это же злая ирония, скажут они из томика Лермонтова). Детально — сосчитаны складки одежды на полотне Брейгеля. Живописно и графично (ближе к графике; Драгомощенко — поэт линий и цветовых пятен. Как братья Траугот). Понятно и ясно — как подобранная по индивидуальной рекомендации оптика.

 

                никогда не нужно звонить,

                если вмиг до телефона не дотянуться, -

 

новизна этих стихов не выпуклая, не яркая. Она естественная, как волна неожиданно проснувшегося в море течения. Раковина солнца? Что-то из детского рисунка. Но ведь принято считать, что Драгомощенко — сложен, что его поэзия возникает от работы ума, от интеллекта. Откуда взялся детский рисунок? От абсолютной субъективности восприятия пишущего о стихах? Но автор стихов сомневается как в объективности, так и в субъективности. Значит, всё-таки, с точки зрения самого автора есть зазор, из которого и возникает эта «раковина солнца» — детский рисунок. Новизна у Д. не главное — насколько может не быть главной новизна; инновации есть и они ценны именно как инновации. Например — зигзагообразное повествование. Посмотрите на стихотворение, не вчитываясь — штурмом. Вы поразитесь точности и уместности цезур и пауз, заметных даже при беглом взгляде.

 

После прочтения этих стихов остаётся опыт — ваш, личный, читателя. Это вы только что пережили необыкновенное путешествие. Вы, а не кто-то другой. Этот поэт не говорит о себе — он говорит о вас, о том, что с вами. Он говорит с вами. Он («я») в этих стихах живёт именно как ведущий, как собеседник. Именно вас вели по тропинке языка, отчасти только напоминающей язык привычной вам поэзии. Но мир вокруг — совершенно незнакомый. Это возникающие и мгновенно рассредотачивающиеся сады из слов. Там сложнейшие — чаще всего зигзагообразные — линии словесных тропов, плоды знаков препинания. Но вам не страшно в этом саду, отчасти напоминающем преисподнюю. Потому что вас ведут; вы не одни. Кто ведёт? Вы оглядываетесь и никого не видите. Всё, что у вас есть, — несколько слов и голос. Ни манеру говорить, ни голос вы уже не спутаете ни с чем на свете. Но потом, по возвращении из чтения, память, конечно, обновится, как компьютерная программа, и слои впечатлений от голоса и сада уйдут в непроницаемую глубину. Там — самое место. Но ведь чего нет в глубине — того нет вовсе.

 

Байтов как-то сказал: я не пишу, а работаю со своей экзистенцией. Драгомощенко погружался в вечность со страстью исследователя, у которого кроме этой самой вечности не осталось ничего. Но как сказать: он работал с вечностью? Или — вечность дышала ему, как море. Его стихи фонтанируют искрами моментального, возникающего, как симметриады Соляриса, — и вмиг уходящего в глубину. Кажется, не было другого поэта, который так тщательно собирал бы эти блёстки мгновенного бытия. Который исследовал бы индуктивные токи великого непостоянного, что и называется — бытием? жизнью? материей, наконец? Нужно быть слепым и глухим к стихам и поэзии, чтобы не чувствовать за этим трепетным мерцанием дыхание неизменяемого. Это взаимодействие — мгновенного и неизменяемого — интересовало его, кажется, больше, чем что-либо. Можно назвать сколько угодно философских имён и трактатов — к чему? Есть стихи.

 

О Драгомощенко принято писать как о профессоре. Постмодернизм, американская языковая школа, переводы. Так вокруг, как в известном стихотворении Кавафиса, возникли глухонемые стены — «разуму в толк не взять случившейся перемены». И уже почти невозможно понять, кто перед нами — поэт или поэт для узкого круга, которым распоряжается этот самый круг. Порой просто хочется читать стихи.

 

При первом чтении даже неопытным, но дружелюбно настроенным читателем стихи Драгомощенко могут показаться гениальными или несделанными, записанным бредом. Но не возникнет сомнения в их искренности. А глумливые и вместе трогательные фразы — «зачем буква в дуге магнита» — вызовут аппетит к дальнейшему чтению. Не возникнет нужды высчитывать смысловые пласты и расшифровывать их, хотя это прекрасное занятие для любителей. Все смысловые слои у Драгомощенко становятся прозрачными. Они идеально встраиваются один в другой: понял один — значит, прочёл все. И только потом, в продолжении прогулки по стихам, веером возникает солнечная интерференция, радуга смыслов. На несколько мгновений. Без чётких цветовых границ. «Перламутровым слухом». Чисто питерская черта: до болезненности ясная акустика звуков, как в чуть согретом лиственным дымом осеннем воздухе — «половинная река / несущая паруса и олово» — это ведь духовой инструмент? Или же — та самая радуга? Мерцающий, несколько матовый отсвет радуги — оловянный. Но в такой игре можно увязнуть.

 

Стихи Драгомощенко, наоборот, увязать не хотят. Они на довольно высокой (иногда — на очень высокой) скорости идут куда-то вперёд, где вы ещё не были, а вам приходится приложить все свои силы, чтобы успеть за этим странным — стеклянным-оловянным-деревянным — проводником. Потому что вам уже подарена его речь — почти он сам. И вы уже цените этот доверчивый подарок.

 

                Каждому. Дано поровну. Но равно узко невероятно.

 

Действительно так. «Знание» — возвращаясь к стихам — как глаз птенца. «Знание» — их драма. Суфийское — «скользят суфиями над кварцевыми осколками» — кружение разума вокруг его оси. Ничего нового! И в то же время ужасающее богатство впечатлений, рождённых на грани чувственно воспринимаемого и сверхчувственного: «падения в воск взгляда, пустот плавания виска, фальшивой клавиши и свинца». Так видит человек в несколько секунд сразу после шока: мир раскрывается с невероятной яркостью и пышностью, почти раздражающей. Боль отступает. Чтобы вернуться — но отступает. В какой-то момент проступают едва светящиеся необыкновенным светом связи, ещё удерживающие в целости распадающийся уже мир. Например, связь между босяками-нищими, суфиями и желанием немедленно набрать номер телефона. Связь между рекой, виском и фальшивой клавишей. Далее — валентности расходятся. Если есть свинец — металл, — вскоре появляется ржавчина. Есть висок — появляются убитые и сукровица. Возникают несколько наложенных один на другой, медленно текущих, как баржи идут по реке, сюжетов. Прошитых, как страницы, единой щемящей мелодией. Идущей из незнакомой пока читателю области — потому стихи и кажутся «странными».

 

Объяснять бесполезно, понять вполне не получится. Но можно привязаться помимо воли, как влюбляются. Можно поверить и открыть, что и как в них видишь — как в огромном кристалле. Вряд ли кто из поэтов второй половины двадцатого столетия так умел выразить шоковое напряжение между идеально прекрасным в замысле и повреждённым при выражении. Вряд ли кто так сильно чувствовал страдание воплощения. Не то, и опять — не то. И не здесь, и не в то время. «Я» всё делает не так, как следовало бы, — и потому сомневаюсь в надёжности моего «я». И потому с ним надо вести себя как со спарринг-партнёром. Порой повороты стихотворений Д. напоминают гимнастические или боевые упражения:

 

                И тебе самому, поскольку странное мужество

                                                        возникает не за горами,

                не в латунном ободе кашля, не за гребнем темени,

                но идет в лоб ровно, под стать прямой речи или

                улице утром, горлом во сне ночью, теснотою умной,

                которую никому не отдать. А никто и не примет.

                                              Мне-то что… Кому, в самом деле?

                Если, конечно, меня не будет.

 

Эти стихи обезоруживают. Но вряд ли — читателя. Читатель может пожать плечами: вот нагородил! — и пойти мимо. Может надуть щёки: это высшее достижение словесности! Может остановиться на последней строчке, желая вернуться в невозвратимое начало, и оглядываться, ища того, чей голос и речь он слышал. Проводник, чуть согнувшись от сознания того, что он не может — не может! — показать своему новому другу всю красоту известного ему сада и реки в нём, удаляется. Остаётся пейзаж, который прекрасен. Остаётся волнующаяся, как вуаль, оптическая складка на всём творении, на каждой его частице — и в этой складке едва лишь различимо обещание вожделенной полноты и неповреждённости.

 

                и моря постоянны, и мы утешны, как скудные вещи

                                            над гладью имен в пасмурную погоду.