ISSN 1818-7447

об авторе

Андрей Полонский родился в 1958 году. В 1976—1978 гг. учился на историческом факультете МГУ, откуда был отчислен после ареста за антисоветскую деятельность. После выхода на свободу работал слесарем-сборщиком на московском заводе «Калибр». Публиковал переводы алжирской, грузинской и центральноазиатской поэзии. В конце 1980-х гг. совместно с друзьями создал поэтическую группу «Твердый Знакъ» и с 1991 по 1996 год был редактором гуманитарного отдела одноименного альманаха («Твердый Знакъ», №№ 1—4). В 1994—2004 гг. — постоянный автор мировоззренческих полос газеты «Первое сентября»; в 2000—2005 — зам. главного редактора журнала hecho a mano (жизненный стиль, вино, сигары и пр.). С 2006 года — один из авторов и концепт-редактор международного проекта «Авантур» (Нью-Йорк-Лондон; www.avantoure.com). Автор нескольких книг стихов, а также нескольких книг и брошюр по русской истории.

Новая карта русской литературы

Предложный падеж

Псой Короленко о книге стихов Марины Тёмкиной ; Наталия Черных об Алексее Корецком ; Андрей Полонский памяти Аркадия Славоросова

Андрей Полонский

Весь этот рок-н-ролл… Памяти Аркадия Славоросова (ноябрь 1957 — июнь 2005)

Выбраться за пределы своего тела, застенка, оболочки, которая звенит от радости, кривится от боли, гудит, стонет, смеется, гуляет по времени и по пространству, но все-таки упрямо держит, не выпускает  прочь, — только этого он хотел, когда жил. Выскользнуть, чтоб вернуться, убегать, чтоб возвращаться, но последний раз, самый важный, заблудиться в переливающемся сумраке… «Это так трудно — быть кем-то, но насколько невозможнее стать никем, остаться в этой пустой комнате с провисшими обоями, на безрассветной синеватой земляничной полянке в странном лесу — навсегда. Всегда вне, и вне самого «всегда». Словно невнятная мерцающая музыка за стеной, балансирующая на грани слуха и зрения, осязания и памяти. Можно, притушив верхний свет, — так набрасывают платок на клетку с болтливой птицей мозга, — послушать. Или сказать случайному брату, внезапно чувствуя, что говоришь правду, — даже голос садится, — «рай — это вторая сторона Abbey Road». Но у кого достанет сил — у кого настолько отсутствуют свои гематогенно-витаминные силы — чтобы жить (не слушать) — в музыке. Быть прозрачным и невесомым, чтобы музыка подняла тебя над затертым паркетом, как стеклянный аэростат, хрустальный корабль, покачивая и лаская. И Луна, что движет приливами, приняла заботливой повитухой, взяла на ту сторону. Хендрикс ушел в нее без всплеска, не заметив случайной смерти, и Джанис, и Бонэм — мы еще встретимся, «там, где музыка» («Рок-н-ролл»).

 

И сегодня, когда Гуру уже там, с ними, а мы еще здесь, долу, где время растворяет лето в осени, чтоб потом нежно выгнуться к зиме, где следует составлять планы на день и на неделю, просыпаться, опаздывать, курить, печалиться и веселиться, — его обмолвки, фразы, намеки, законченные и незаконченные тексты приобретают совершенно новое значение.

Казалось бы, в обычном пространственно-временном измерении жизнь Аркадия Славоросова проста. Родился в Люберцах, умер в Москве. Учился в Литературном институте (совсем недолго). Один раз, ранней юностью, проехал автостопом и навсегда полюбил Азию, кайфовал в Ташкенте, гулял в горах Памира, бродил по берегу Пянджа, в нескольких шагах от афганской границы. Потом далеко не отъезжал — Псковские Печоры, Питер, Рига, Валаам, Бахчисарай… Писал стихи и прозу. Читал их в прокуренных квартирах, на истертых ступенях лестниц, за столиками в «Вавилоне», «Туристе» и «Джалтаранге». И само его прозвище — Гуру, на которое он с удовольствием отзывался последние тридцать три года своей жизни, тоже не было чересчур уж обязательным. Он никого и ничему не учил. Просто чувствовалось, что знал истину. Причем лично, и с неожиданной стороны… 

В его взаимоотношениях с выпавшим ему временем — последней четвертью русского ХХ века — существовало какое-то удивительное понимание. Он никогда не хотел от эпохи большего, чем она могла бы ему дать, и взамен она одаривала его тем, что ему действительно было нужно — друзьями, возлюбленными, метафизическими и реальными приключениями, правильными веществами в крови и в воздухе. Меньше всего на свете подходит к нему любимое украшение русской образованной публики — маска жертвы и страдальца. Сам Гуру очень любил рассказывать одну притчу, о Мастере. Поселился-де некий Мастер у подножия горы. И забредают к нему в хижину разные люди. Спускается с горы отшельник — и они вместе молятся. Бежит из города убийца — и Мастер помогает ему закопать уже начинающее смердеть тело. Является блудница — и они занимаются любовью несколько суток напролет. Приходит священник — и Мастер правит пару слов в его проповедях. А в паузах лишь свист ветра, шум дождя, птицы поют, маленькая девочка ставит у дверей хижины корзинку с ягодами…

Социальный мир интересовал Гуру только в той мере, в какой нужно было отвечать на его вызовы. В 70 — 80-е годы, когда требовалось тотальное неучастие, он и не участвовал «в делах зла». В 90-е, когда понадобились хоть какие-то реальные деньги, сочинял попсовые песенки для Салтыковой, Булановой и Валерии. В сущности, Мастеру все едино…

Кстати, невозможно представить себе Аркадия Славоросова автором текстов для какого-нибудь «русского рока». Депрессивность вкупе с комсомольским почти активизмом всего этого дела была ему совершенно чужда. Он шел мимо и не желал ввязываться в спор. Если знаешь, зачем что-либо доказывать? Слышащий — услышит.

Даже удивительно, насколько легко обошла Гуру и вся интеллектуальная мода конца 80-х — начала 90-х: Кожев, Бодрийяр, Деррида, Делез… «Человека нет? — да чего ж тут нового; контекст, ну конечно контекст, но дальше-то что?», — с недоброй усмешкой огрызался он. — И есть, и нет. И контекст, и никакого контекста — одно абсолютное бытие. Пустая трата слов, которой не могло найтись места в том эстетическом и интеллектуальном пространстве, рубежи которого означили Григорий Палама и Мик Джаггер, Николай Лесков и Патти Смит.

Уже этим летом один хороший человек сказал мне: «Его ведь никто не знает за пределами вашего круга». И я задумался: «А что это в сущности был за «наш круг»? Большой? Узкий? Как определить принадлежность к нему, — и насколько это важно?».

Сам Аркаша мыслил себя в рамках старого хиппианского движения. Но к общепринятому хиппизму — легкой анархической необязательности, плетеным браслетикам, флейтам и дудкам, инфантильному пристрастию к мультфильмам, экологической утопии, своеобразному морализму — все это имеет слишком мало отношения. В мамлеевском романе «Шатуны» есть внятный образ подполья — здания, перевернутого вниз, фундамент которого — на поверхности земли. Если принять эту модель, то Аркадий Славоросов жил на очень глубоких этажах. И голос его — de profundis.

Андеграунд в данном случае — «путь вниз, чтоб вырваться на свет», — становится оправданием экзистенции. Спасение имеет смысл только в том случае, если мир отмолен — весь. Знаменитую максиму, ведущую от Оригена к Тейяру де Шардену, мы отлично усвоили в юности и, словно знамя, пронесли через десятилетия. В комнате Гуру, на той же стенке, что и иконы, всегда висела расплывчатая фотография Чарли Мэнсона…

Именно поэтому в прозе у Славоросова (а особенно в рассказах) так много преступления, погибели. Господь ниоткуда не занавешен, Он — не заоконье, не зазеркалье, Он — присутствие. И прорывается вроде крамольная, а по сути глубоко укорененная в культуре идея, на которую люди только время от времени отваживаются, потому что она подрывает основы повседневного быта и делает невозможным поступательное движение истории. Сама по себе эта мысль проста: там, на последних этажах мироздания, яснее свет, чем в мороке середины. Причем речь в данном случае не идет о красивом преступнике типа Раскольникова, совершающем свой ницшеанско-романтический выбор. Нет, обычный прыщавый подросток вышел с заточкой на улицу. И это у него открылась маза моментом выскользнуть в пакибытие…

«Бог пришел не к праведникам, а к подонкам. К патлатым ублюдкам, полуночным бродягам, стритовым герлам, извращенцам, удолбанным идиотам, городским дурачкам — к этой пестрой сволочи, которая вдруг обрела привлекательность в глазах, не заросших целебной плесенью действительности» («Рок-н-ролл»).

В 80-х годах Гуру основал группу (литературную? эстетскую? политическую?) «Дети Подземелья». В одном из манифестов «Детей» он писал: «Мы задушим вас в запахе наших цветов» («Канон»). И еще: «Это нельзя назвать контркультурой, потому что всякое «контр» предполагает некое «про», а сделав такое предположенье, рискуешь тут же провалиться в пустую полынью телеэкрана или увязнуть в свинцовом муравейнике газетных передовиц — обглодают ведь до сияющей наготы скелета! Это бой с тенью, и тень, в конце концов, пошлет тебя в краснозвездный нокдаун. Какое такое может быть «контр», если противник неуязвим высшей мерой неуязвимости — отсутствием… Ведь и эта герла, которая спит рядом с тобой в душном сумраке очередного флэта — не любовница тебе; это третье отношение, это та связь — religio — которая и превращает отдельных людей в человеческий род, а раздробленный мир — в рай… Там, в подполье, под землей, слышно — только прислушайся! — прорастание зерна и безмолвная жизнь травы» («Ситуация Тав»).

Как раз это состояние прорастания, перехода он ценил больше всего. Хотел умереть старым, чтоб видеть, как медленно разрушается тело, как оно само разбирает себя на части, уже не понимая, где граница «я» и «не я». Эта тема становится особенно сильна в «Аттракционах», наверное, самой странной его прозе, где прошедший через всю жизнь конфликт двух стариков оказывается чреват совсем уж неожиданной метафизической развязкой…

Мнимость человеческого образа, иллюзорность тварного мира вообще была ему особенно дорога. Он почти наслаждался описаниями типа: где стол был яств, там гроб стоит. Но тут же достаточно резко менял у них знак, интонацию, переворачивал конечный вывод, разрушая предрешенное, казалось, моралите. Да, этот космос непрочен, да, он — темница, сла-а-адкая темница с затейливыми, как у терема, башенками, закрученными, как ходы в лабиринте, сюжетами… Неповторимо размываются рамки историй, расплываются очертания стен… «Что касается смены сезонов, их взаимной беременности, то это всего лишь еще один пример стирания граней. Стирание граней составляет суть превращения. Осенний день исподволь превращается в дождливый вечер, как земноводное. Какие-то метафизические процессы не явно, но внятно протекают в материнской утробе ночи, из которой рождается все. Время испытывает превращения («Аттракционы»). «Веселый и безрассудный Бог метит красотой свою карту» (Рок-н-ролл»). И именно на границе, в сумерках, где иллюзия становится куда реальней очевидности, начинается злой и счастливый поединок, матч навылет, когда в противниках — время, когда не может быть выигравших/проигравших. «Я переступаю через чьи-то ноги, пробираюсь, словно сквозь заросль, теряющую имена, имя за именем — прощайте! прощайте! — и выхожу в коридор. Здесь совсем тихо — бархатная осязаемая тишина, светящийся вкус холодной минеральной воды — и я иду по теряющемуся в темноте коридору вперед: но что это? Звук? Тень звука? Словно по натянутому бархату слуха пробежали легкие темные волны — в разные стороны — «слушаницы», и я знаю, застыв возле двери в ванную, кого увижу сейчас, обернувшись: колокольчик вкрадчиво, серебряно тренькнул за спиной раз, другой, ближе. Будто нестерпимым солнечным жаром обдало из распахнутой печи, от стены Света, вечного Света (Огонь Пожирающий — вот я), и тьма не объяла его, вот же Он между нами, между тобой и мной. Я медленно оборачиваюсь: коридор пуст. Никого нет. Только слабо мерцает зеркало на дальней стене, в густеющей пустой комнате. Тихо и холодно. Я как-то странно застыл между ванной и уборной, точно пойманный за каким-то мелким и стыдным делом, но никого нет. И вдруг я вижу (видеть и значит помнить), и вдруг я вспоминаю (помнить и значит любить), и вдруг я люблю: зеркало на дальней стене перечеркивает надпись губной помадой (?) по пыльному светящемуся стеклу; я делаю шаг, полшага навстречу, напрягая глаза. На зеркале чьей-то случайной губной помадой (и сам огрызочек вишневого карандаша лежит здесь же между баночкой из-под вазелина, резинкой и заколками для волос) нестерпимо знакомым почерком стремительно выведено: Я ЛЮБЛЮ ВАС» («Рок-н-ролл»).

Естественное соединение прожитого и явленного — вот что составляет главное обаяние этих текстов. На самом-то деле, для Гуру нет ничего более чуждого, нежели мастурбация самовыражения. Он оставался самодостаточным и цельным в любой ситуации, и когда чертил по бумаге слова, делал все, что угодно, но только не искал для себя дополнительной опоры. Возможно, поэтому самих его сочинений не так уж и много: роман, две повести, сценарий, закадровые тексты к документальным фильмам Саши Кузнецова, тоненькая подборка рассказов и несколько десятков стихотворений. Порою мне кажется, что работал Аркадий Славоросов только в одном жанре — в жанре Путеводителя. По тем дорогам, пройти которые невозможно. Нет, разумеется возможно, но лишь в том случае, если ты ни на секунду не прекращаешь танцевать рок-н-ролл…

Минимальная библиография


* Аттракционы: Повесть. // Твердый Знакъ, 1, Москва 1991.

* Рок-н-ролл: Роман. // Твердый Знакъ, 3, Москва 1994.

* Это актер: Рассказ. // Кстати, 1. Минск, 1996.

* Опиум: Книга стихотворений. — Севастополь — Москва: Товарищество Знакъ — ИД Юность, 2005.