В основе величия всегда лежит легкость. Если великая конструкция не будет легкой во всех своих проявлениях, она рухнет, придавленная собственной тяжестью.
Великая пирамида кажется большой как раз потому, что ее вершина тетраэдра каким-то образом тянет за собой всю остальную массу. За нее можно было бы легко подвесить пирамиду к небесам. А если поставить ее — на эту вершину — на попа, усилия двух пальцев хватило бы удержать ее в равновесии.
И Сталин, которому следовало бы даровать жизнь вечную — затем, чтобы ежедневно распинать, вешать, отрубать голову и сжигать на медленном огне в колбасном цехе мясокомбината имени его соратника Анастаса Микояна, — грандиозен. Но не обилием жертв: тут он не сравнится (в процентном отношении, конечно) ни с чумой, ни с китайскими восстаниями желтых повязок. Он велик в сбегающих к бесконечности переходах от шпилей к звездам московских высоток, в этих запястьях гигантских дольменов, каких не удостаивались, скажем, и башни Кремля.
Бедные свободные латыши содрали с Академии наук Тилманиса и Ольтаржевского не то звезду, не то герб — а это все равно, что отрубить руке пальцы. И вот грозит эта надрубленная рука от Спикеров до самых до окраин Москачки. И ждут неприкаянными дома вдоль правого берега Двины — не дождутся спугнутых курцупым членом высотного тела покупателей.
Величие природы в том, что она живет и действует по принципу: easy come — easy go. Когда она с легкостью заваливает белым снегом свои поля, леса и реки, сметая его с той же легкостью прочь и насыпая обратно, я склоняю перед ее величием свою смешную головку и с облегчением делаю заметки на полях.
Как бы то ни было, у меня теперь есть поля. Пара соток посередке Латвии, пара гектаров у нее востоке.
Нам отчего-то трудно говорить о такой вещи, как облегчение. О процессе облегчения, связанном с понятием «облегчиться». Как сказал друг, вернувшись из Амстердама, по тому поводу, что в Голландии неявно запрещено пить (нет водки): «Кокс, герыч, еби животных… но пить нельзя. Если ты пьешь, ты — враг всего народа». Писая кипятком всех видов вокруг слова «трахаться», мы отчего-то избегаем слова «поссать».
Когда зима, собираясь на очередной срок — править нами, — разбрасывает ворохи белых избирательных бюллетеней со своими именами, я как бы подписываю их. Я мечу свою территорию, означенную древними межевыми столбами яблонь, и наступающее с продеванием последней пуговички в последнюю петельку облегчение приводит к необратимым сдвигам сознания, требующим вторичного выплеска на tabula rasa, чистый лист, свободное поле.
Недавно я, например, стоя под яблоней, задумался об эволюционном пути из стихов во прозу. Конечно же, конечно, случалось мне порассуждать об этом и раньше. Но мне хватало определений, оставленных великими. И я даже не хочу их называть — ни те, что знал прежде, ни те, о которых узнал вчера. Потому, что: попробую со второй попытки — потому, что… Ненавидя, по причине своего негуманитарного образования, все гуманитарные рассуждения о знаках, значениях, логиках — такие наивные, такие беспомощные, словно Офелия на закате своей карьеры — но, как и Офелия, такие же, блин, себе на уме, я и не думал, не гадал, что как-то раз на закате дня приобщусь к таинству знака, вечного, как сама жизнь. И, в контексте этой банальной метафоры, гуманитарного и, пожалуй, гуманного.
Точка на листе. Темная (не знаю, какие у вас там чернила) точка на белом листе. Знак, связующий воедино существо, территорию и сезон его обитания на этой территории: человека, пространство и время. Я возвращаюсь в дом, вхожу с веранды в натопленную мной с утра комнату, иду на кухню, мою руки и ставлю чайник. Я держу в голове картинку своих полей, их тоскующей по теплой человеческой закорючке белизны (будто ночью, когда ты один на трассе, тоскуешь по человеческому голосу в радиоприемнике — но нет: ни одного, даже самого тупого диджея, одна музыка), и правда льющейся из кувшина воды шепчет мне на ухо два слова, что станут основой нескольких (немногих) последующих абзацев: перенос и разлука.
Различие между поэзией и прозой отнюдь не начинается тогда, когда человек перестает рифмовать, петь и приплясывать в такт собственным строкам и принимается писать по-человечески. Гораздо раньше — в тот миг, когда он только-только приступает к письму: переносит слова на бумагу. Еще раньше — когда первый художник берет свое первое стило и на стенах пещеры появляется первый герой: Палка-палка-огуречик с копьем в руке, преследующий первого персонажа второго плана, Бизона. Потому что в устном рассказе нет героя, есть лишь автор (отставим в сторону устное исполнение написанного ранее — озвучку). Герой возникает на бумаге, и, отложив стило, автор разлучается с ним. Не прощаясь.
Точка-точка-запятая, скривив рожицу, бежит за своим жарким, добавляя к сучкам-задоринкам, трилистникам птичьих лапок и, конечно же, бизоньим кизякам нервный пунктир охотничьих мокасин — надеюсь, у них там зима, — эту бесконечную вязь безответных (до поры, до времени) SOS. Тут я всегда припоминаю — слово «тут» означает «думая о следах на снегу» — начало книги великого Пришвина: «Звери третичной эпохи Земли не изменили своей родине, когда она оледенела, и если бы сразу, то какой бы это ужас был тигру увидеть свой след на снегу!» И, как бегущий за стадом охотник своими следами обнаруживает себя в глазах внимательного следопыта, так и герой проявляется в письменах; под рукою автора, средь белых полей.
Герой — это то всё, живое и неживое, с чем мы оказываемся в диалоге, вступив в контакт с текстом. Нет диалога — нет героя. В мириадах текстов есть только автор, случаются персонажи, но нет героя. И это в моих глазах отличает хорошее письмо от дурного, послание от просто текста, потому что вне диалога нет читателя, а без читателя нет письма — одни каракули: грязь на снегу, если не пыль на ветру. Как мне, как читателю, нужен от текста заряд ума, любви, теплоты, да еще в натуральной оболочке голоса и, по возможности, облика — потрогать&поговорить, так мне, как писателю, необходимо добить до читателя своим полем, осуществиться в нем; и не мне одному: не Пушкин ли устами онегинской Татьяны подчеркивал: «Я к Вам пишу…»
(Пользуюсь этим простым определением, чтобы раз и навсегда покончить со зверскими вычленениями из массы текста лирических героев, протагонистов, идей — из «романа идей», — словом, всего такого. Вот: герой стихотворения М. Ю. Лермонтова «Парус» (Белеет парус одинокой…) — это отчасти автор, отчасти сам парус, а в его же стихотворении «Утес» (Ночевала тучка золотая…) герой — автор, глядящий на тучку, но никак не утес и, уж тем более, не тучка. Совершенно ясно: и здесь, и там герой — нечто, физически излучающее возможность общения; открытый шанс на сопричастность. Постоять рядом, провожая глазами тучку; покинуть «край родной»; поплыть в «страну далекую», поискать в ней бури…)
…Автор отпустил своего героя, выражаясь языком современного менеджмента, в поля. В полном объеме сохраняя PR-поддержку, он обязуется по первому требованию представлять героя каждому встреченному им читателю. Автор и герой пребывают на связи. Повернем, чтобы на совесть отработать название заметки, тему иначе: герой остается в поле притяжения автора. Согласно принятой сегодняшней физикой концепции близкодействия (в принципе, у «близкодействия» имеется исторический, с душком эфира и флогистона, подтекст, но уж больно мне нравится термин), действие любой силы «контактно». Тела не оказывают действия через пустоту, они влияют друг на друга с помощью посредника, поля.
Поле, в свою очередь, не умозрительная абстракция, оно реально и имеет корпускулярно-волновую природу: при общем рассмотрении ведет себя как волна, при частном — как совокупность частиц. Проще: поле — это змея, удав или питон, а для любителей экзотики пускай будет уроборос — издали кольца-кольца, вблизи чешуйки-чешуйки. Если взаимодействующие предметы разнесены далеко, их силовой контакт можно представить следующим образом: проплыл по Оке катер (Ока — река моего детства, вообще «река» — быстрая, узкая, извилистая), прогнал волну, та дошла до берега, качнула поплавок и стоящую на якоре лодку. Если же близко, они обмениваются «силовыми» частицами, посылая их друг другу как футбольные пасы или мячики для пинг-понга. Щелк-щелк, запрос-ответ. Сколь ни бесплотен шарик, под воздействием его прыжков партнеры ощутимо меняют свои траектории.
Когда герои от автора далеки, они подобны окружающим звезду планетам (так Солнце выражает себя в населенной нами Земле). Близки — предстают нам в виде ядра, окруженного электронами (и атом обнаруживает свои свойства — например, способность к контакту, валентность — в поведении электронных оболочек). Назовем поле, посредством которого автор удерживает героев на их орбитах, языком — в широком смысле. Вновь простое определение, пресекающее попытки описать язык как комбинацию лексики с синтаксисом, набор метафор&интонаций, идентифицировать его как бедный или богатый («Бывает, полная чушь написана таким языком, что не оторвешься», — а случается, полная дичь написана отвратительным языком, и все равно не оторваться)… язык — он либо есть, либо его нет; и автор или говорит с героем, или же нет, но в последнем случае не оказывается на месте и героя: брошенный автором, тот ушел, «через речку, через лес» — over the river and through the woods, хотя до настоящей зимы еще далеко; исчез, растворился в полях.
Для чего автору нужен герой? Да всё затем же — посредством героя он общается с нами. Для плотного, надежного контакта автор должен стабилизировать орбиту героя (а местами и самого героя, как Солярис стабилизировал своим полем нейтринные структуры гостей). Из курса физики мы помним, что силы, управляющие телами на сверхблизкой дистанции, отличаются от прямых и понятных сил, обратно пропорциональных квадратам расстояний. Вблизи же — не только иная зависимость силы от расстояния, но наглое вмешательство в ясную гравитационную картину электростатики и магнетизма. Притяжение может смениться отталкиванием. Вступив в недопустимую близость, герой может слиться, схлопнуться с автором, деформировать его; а может слететь с орбиты — и «с катушек».
Во избежание коллапса поле-язык необходимо структурировать и очень четко «вести» им героя, как ведут точки самолетов на экране локатора авиационные диспетчеры. Требуют подавления или сведения к гармоникам паразитные колебания; близкая орбита нуждается в консервации. Применим к ее параметрам всё, что мы читали&слышали о производстве консервов. Субстанция дробится на небольшие порции, в нее добавляется загуститель — пектин или гуаровая камедь (не дай Бог, каррагинан!), затем она пакуется в жесть или стекло и подвергается термообработке. Полученный результат характеризуют: малые, но достаточно жесткие формы, особая вязкая консистенция (тыняновские «единство и теснота ряда»), определенная формальная двойственность банки и наполнения.
Я стою средь желтеющих на закате сугробов, не полновластных, но — первых пробных снегов зимы, локальных — то и дело перебивающих свое повествование и обнажающих, как прием, коричневую комбинацию земли, никак не желающей пожухнуть травы и опавших листьев. Невидимый мне в узкой лесополосе между садом и морем, кричит припозднившийся косяк неведомых птиц. От вечного лета их отделяет несколько тысяч километров, от вечного счастья — пока еще теплого родового гнезда — несколько минут лёта. Всё кругом гласит: разлука и перенос. Моя единственная мысль проста, как правда, и умещается в полутора шагах снежного полотна — от одной грани зимы до другой.
Поэзия отличается от прозы лишь одним — расстоянием между автором и героем.