ISSN 1818-7447

об авторе

Евгений Сошкин родился в 1974 г. в Харькове. В Израиле с 1990 г. Окончил отделение сравнительного литературоведения Еврейского университета в Иерусалиме. В 1998—2004 гг. заместитель главного редактора и постоянный автор журнала «Солнечное сплетение». Составитель альманаха «Симург» (Иерусалим, 1997; совм. с Е. Гельфандом), посмертных сборников Анны Горенко «Стихи» (2000) и «Праздник неспелого хлеба» (2003, совместно с И. Кукулиным), научного издания «Империя N: Набоков и наследники» (2006, совместно с Ю. Левингом), мемориального тома «Генделев: Стихи. Проза. Поэтика. Текстология» (2017, совместно с С. Шаргородским) и др. Редактор сборника «Гоголь и Италия» (2004). Автор стихотворных книг «Другие стихотворения» (2000) и «Лето сурка» (2011), монографий «Горенко и Мандельштам» (2005) и «Гипограмматика: Книга о Мандельштаме» (2015). Публиковался в журналах «Двоеточие», «Воздух», «Новое литературное обозрение» и др. Круг научных интересов — теория массовых жанров, русская поэзия в Израиле, творчество Мандельштама и др.

Предложный падеж

Анна Глазова о Михаиле Гронасе ; Евгений Сошкин о Михаиле Генделеве

Евгений Сошкин

Лепрозорий для незрячих Михаил Генделев и проект «Русскоязычная литература Израиля»

На протяжении трех десятилетий Михаил Генделев не упускал случая подчеркнуть, что не является русским поэтом, но — израильским, пишущим по-русски. Концепция израильской русскоязычной литературы возникла в 1979 г. в кругу литераторов, куда помимо Генделева входили Майя Каганская, Анри Волохонский, Юрий Милославский, Леонид Гиршович1[1] Интервью с Михаилом Генделевым // Симург. — Иерусалим, 1997. — С. 209.. Концепция была намеренно двусмысленной, подразумевая как самостоятельную литературу в ранге национальной, так и «новую литературу» — то есть в данном случае художественную реформу универсального характера в рамках отдельной региональной литературы. Дерзость этого проекта заключалась в демонстративном разрыве с казалось бы естественными союзниками, совместно боровшимися против советского врага за статус истинной русской литературы: во-первых, с русской эмиграцией, раздражавшей израильтян своим культурным экспансионизмом; во-вторых, с неподцензурной литературой (в частности, с так называемой ленинградской поэтической школой, о которой Генделев вспоминал: «это было сплошное нелицеприятное мордобитие, что само по себе для начинающего автора — полезная вещь»2[2] Там же. — С. 206.). Не менее дерзко звучало провоглашение русскоязычной литературы истинной литературой израильской — как реакция на ее бойкотирование (по идеологическим мотивам) со стороны ивритоязычного литературного истеблишмента.

Но у Генделева могли быть и личные, даже интимные причины открещиваться от гордого именования «русский поэт», связанные с довольно специфической семантикой слова «русский» и его производных в генделевском словаре. В основном поэтическом корпусе Генделева слово это встречается с полсотни раз и практически всегда стоит в сильной смысловой позиции, часто выполняя функцию лексического раздражителя. Эпитет «русский» у Генделева звучит с легким, а иногда и тяжелым еврейским акцентом, и заключает в себе некую некошерность, отталкивающую, но и притягательную. Поэтому «нерусский» означает «еврейский»:

 

как Ему Нерусскому надоели

мы такие какие мы

«Осенние уроки симметрии»

 

Но, сообразно обычному для Генделева отождествлению полярностей, «русский» означает в точности то же, что и «нерусский»:

 

такая публика зажгут Москву спалят Варшаву

мишугинер по-русски говоря

«Палестинское танго»

 

Игры с русским языком и заигрывания с русской культурой непреодолимо соблазнительны и смертельно опасны:

 

будет на нашей на улочке праздничек

нечего ждать жидовин не отвык

 

мы как проказу схвативший проказничек

высунем русский язык!

«Дни перелетные дни недолетные…»

 

Чего не отвык ждать жидовин? Того, конечно, что потомок Рюрика сам будет ждать у него в приемной, сочиняя нескладный каламбур: «Было дело до жида, и я дожидался». Но эта проказа — показать русскому аристократу язык, и язык более русский, чем у него самого, чревата проказой, от которой всему еврейству впору очутиться у

 

…ледяных брегов реки

где бывшие сидят народы

посмертно свесив языки

«Ода на взятие Тира и Сидона…»

 

В 1985 году Генделев разложил «пасьянс» израильской литературной ситуации на русском языке, рассортировав литераторов по мастям — «кто как себя ведет: кто репродуцирует советскую еврейскую литературу (черви), кто просто русскую эмигрантскую (трефы), кто авангард (пики)» и, наконец, кто создает «новую литературу <...> единственн[ую] имеющ[ую] смысл в этой ситуации (бубны)»3[3] Там же. — С. 208.. Получалось, что карт разных мастей в колоде было не поровну, и бубён — меньше всего. И что новую литературу, стало быть, пишут единицы. После того как почти весь цвет бубён разлетелся по миру, показав Израилю рубашки, а весь пасьянс был сметен русской алией 90-х, воззрения Генделева радикализировались. По большому счету израильская русскоязычная литература оказалась полноценно представлена одним автором — Генделевым. В дальнейшем этот редукционизм, побуждавший его отождествлять свое творчество с отдельной литературой в масштабе один к одному, станет стержнем его персонального мифа о поэте-пророке, замещающем перед лицом Бога весь избранный народ.

Личный военный опыт, полученный к тому же в качестве врача, то есть воюющего с войной, позволил Генделеву тематизировать ее, войны, экзистенцию, отбросив пацифистскую риторику. В более широком плане опыт совпадения фактов биографии с фактами историческими внушил поэту идею личного, референциального преодоления механизмов омертвения поэтической речи. И как следствие — свободу распоряжаться литературными клише в расчете на их полноценную ревальвацию. В России, как представлялось Генделеву, человек любит, умирает и совершает поступки по просроченным рецептам русской литературы. Встречным образом, ни семя, ни слезы, ни кровь не способны эту литературу питать. Характеристика «русская» в применении к литературе — значит холостая, гносеологически непродуктивная. Это сенильная литература для дошкольников, которая внушает им, как важно предотвратить то, что на самом деле уже случилось именно с ними:

 

вышла

каждого из грамма

Зямы

вспышечка

а

на

радость зяминых зассышек

вот такой нижины

мы напишем русских книжек

как бы

не было войны

«Пальмовое вино»

 

Израиль же, заставляя русского человека делать все то же самое — любить, умирать, совершать поступки, — никакими рецептами, однако, его не снабжает, а те, что были вывезены из России, не то пропали вместе со всем багажом, не то окончательно выцвели на израильском солнце. Поэтому-то русский поэт, репатриировавшийся в Израиль, способен совершить еще одну алию-метаморфозу, переродившись в поэта русскоязычного (именно таков смысл названия предсмертного тома, объединившего написанное в последние годы: «Любовь, война и смерть в воспоминаниях современника»).

Конец «эпохи бубён» ознаменовался для Генделева переосмыслением военного опыта в духе универсального сюжета о солдате, потерявшем своих соратников. Поэт виделся теперь Генделеву тяжело вооруженным воином, едущим по пустыне4[4] Там же. — С. 220., и в этой аллегории пустыня — ключевой сегмент. На почве этих настроений возникла книга «Царь» — генделевский римейк «Одиссеи». Возвращение героя домой, где его ждет жена-царица, — фиктивно. Он потерял себя на войне вместе со своими соратниками. Читателю «Царя» это было известно давным-давно, еще по стихам ливанского цикла. В тех стихах два обстоятельства — приход с войны и принадлежность к миру живых — определялись только одно через другое, тем самым одно другое опровергая5[5] Ср.: «…скрытый сюжет <...> всей <...> первой фазы генделевской поэзии <...> я определил бы как парадоксальную попытку автора удостовериться в собственном существовании. <...> Коль скоро внешние реалии долженствовали закрепить и засвидетельствовать бытие героя, становилась понятной его манера подтверждать свое присутствие ссылкой на внешние же обстоятельства. То есть, хотя автор постоянно выступает в роли свидетеля, функция этого мотива состоит как раз в его обратимости» (Вайскопф М. Каменные воды // Генделев М. Неполное собрание сочинений. — М.: Время, 2003. — С. 12—13).:

 

с войн возвращаются

если живой

значит и я возвратился домой

«Второй дом»

 

Герой ливанского цикла показывался жене только для того, чтобы разубедить себя в своей смерти и вернуться в строй:

 

Я младшей родины моей

глотал холодный дым

и нелюбимым в дом входил

в котором был любим

где нежная моя жена

смотрела на луну

и снег на блюде принесла

поставила к вину

<...>

 

Я встал запомнить этот сон

и понял где я сам

с ресниц соленый снял песок

и ветошь разбросал

шлем поднял прицепил ремни

и ряд свой отыскал

«Ночные маневры под Бейт Джубрин»

 

Ощущение потери своего литературного поколения проявилось в сочинении шутливых эпитафий живым ровесникам. Журнальная подборка таких эпитафий была снабжена красноречивым эпиграфом: «Эники-бэники, / Передохли мои современники». В дальнейшем этот мотив заумной считалки перекочевал в высокий поэтический модус: «эники-бэники-ба» — таков дурашливо-мрачный рефрен одного из программных стихотворений позднего Генделева в жанре спора с Богом.

Долг выжившего поэта — создать в одиночку израильскую русскоязычную литературу. Травестийным проявлением этой установки явилась, например, задорная рецензия-мистификация на книгу вымышленной лесбийской поэтессы Елены Одинец6[6] См.: Солнечное сплетение. № 4/5. 1999. — С. 103—104.. Вкупе с двумя другими — на книги местных поэтесс из плоти и крови — рецензия вошла в подписанную псевдонимом критическую подборку, была снабжена фотографией фальсифицированной обложки и изобиловала скабрезными квазицитатами, в которых мнимый рецензент пародировал то сам себя, то младшую коллегу — Анну Горенко7[7] Явным образом — ее стихотворение «Белая пыльная малина как просто так…».. Эта шутовская попытка клонировать поэтессу была предпринята в 1999 году, вскоре после смерти А. Горенко (4 апреля), с которой Генделев в первую очередь связывал свои надежды на новую генерацию русскоязычных поэтов.

Порой и сама Горенко форсировала это впечатление поэтической преемственности. Так, в одной прижизненной публикации она спрашивала и отвечала: «Что такое татьяна? Это как женалуна. Как делает Генделев? Женалуна. А Онегин воет в трубах, лает: татьяна, татьяна!»8[8] Солнечное сплетение. № 1. 1998. — С. 7.


[9] Все три элемента соседствуют также в стихотворении «Итака. Истребление женихов», которое, по-видимому, не входит у Горенко в подтекстообразующий слой.


[10] Солнечное сплетение. № 2. 1998. — С. 18—19.
. Подразумевались два текста Генделева — «Ночные маневры под Бейт Джубрин» и «Большой романс каменного стола», — в каждом из которых, наряду с женой и луной, третьим опорным элементом семантической конструкции является стол9. В «Ночных маневрах…» стол показан лишь косвенно, через то, что на него подают. В «Большом романсе…» он уже в центре внимания, а лун здесь целых две — по числу окон. Затем одна из этих лун пропадает. Пропавшая луна (а точнее то, что от нее осталось) обнаруживается под столом — но уже в поэме Горенко «СеверъЮг», тоже опубликованной при ее жизни10:

 

все что звалося сердцумило

теперь зовется обылом

твоя чернильница остыла

луна сгорела под столом

 

Правда, стол здесь не генделевский, а другой, за которым Онегин писал к Татьяне:

 

Ото всего, что сердцу мило,

Тогда я сердце оторвал <...>

 

Образы воина, потерявшего соратников, и родоначальника, пережившего свой род, естественно подвели Генделева к разработке сюжета о последнем представителе своего племени. Геноцид стал магистральной темой позднего Генделева. Возможно, только ему одному и удалось написать о геноциде по-русски. В самом названии книги «Легкая музыка» нетрудно расслышать вызов, адресованный философу Адорно, ведь ее содержание — это именно «стихи после Освенцима».

На ранних подступах к теме у Генделева звучали реваншистские, хотя и заведомо утопические, ноты. За армянскую «мертвую детку» турка сперва убивают быстро, а потом и медленно:

 

моя мертвая детка

не спи не спи

мы сойдем в казематы на тыщу мест

где

хотя он навылет с утра убит

турка сидит на моей цепи

железо плачет и ест.

«Армянская баллада»

 

В поэме «Триумфатор» у героя-повествователя — последнего живого еврея — отнята всякая надежда, хотя бы даже эфемерная, даруемая спасительным безумием, и он бросает самоубийственный вызов Аллаху-триумфатору:

 

…хальт

я крикнул Аллаху который спит

то есть видит меня во сне на белых пустых полях

мразь

скажи своему гибриду погонщик его копыт

затоптать меня потому что я не свидетель тебе Аллах

в твою позолоченную дыру

мой народ был Бог

Бог-Народ

плюясь завизжал я обезьянкой-матросом на удилах

я еврей пойду умирать

и

пойду умру

потому что я не Свидетель тебе

Аллах

 

Мой мертвый народ

был Бог

Бог а не ты мразь

 

Поскольку в этих речах, обращенных к анти-Богу, поэт отождествил с Богом народ Израиля, то вполне логично, что допущенный Богом геноцид собственного народа для Бога самоубийственен:

 

…и ест Он народ пока до конца не доест

и на здоровье б но лишь покуда оба субъекта здесь

то есть нет бутерброда прочерк нет едока

<...>

 

Царь Всего-и-Прочего Господин

был Ты Бог и Господь Твоего народа

а хочешь ходить один будешь ходить один

 

но отсюда не быть тебе

так господин и знай

Барух Ата Адонай!

«Первое послание к евреям»

 

Поэт, как единственный уцелевший представитель народа-Бога, теперь его замещает. Всматриваясь в безвидного еврейского Бога, поэт различает в Нем, как в амальгаме, только собственное отражение. Но, как и полагается двойнику-узурпатору, Другой не во всем зеркален, у Другого есть преимущество:

 

что-то

мы с тобою

Божик

на одно лицо похожи

и

похоже держим ножик

только

Ты за рукоять.

«Осенние уроки симметрии»

 

Будучи сотворен по образу и подобию Божию, лирический субъект принимает облик Медного Змея:

 

…ну а то

что медный я и что шипящий

так вы Бога не видали рыбаки.

«Понимаю хорошо но поздно…»

 

Последний из народа, герой Генделева перевоплощается в первенца этого народа, приносимого Отцом в жертву Себе Самому:

 

Эй, дурачок-Ицхак! знаешь пастбище на откосе

там пропал ягнёнок

беги расскажи отцу!

«Первое послание к евреям»

 

Поэтому и дням Творения ведется обратный отсчет:

 

…и Новый Завет уже високосный

жмурясь на очередь на плацу

 

розовые разевает десны

в ночь

с субботы на пятницу

«Первое послание к евреям»

 

Тяжба Генделева с Богом завершается технической победой истца — точно так же, как в случае с ребом Зусей, который

 

…выиграл раввинский суд у

Господа нашего Бога

в Русской Польше

за неявкой Последнего

«Картина»

 

Впрочем, подобный исход судебного процесса мог удивить хасидского цадика, но не Генделева: [11] Такое раздельное написание находим и в первой публикации (Солнечное сплетение. № 3. 1998. — С. 10), и в переиздании (Генделев М. Неполное собрание сочинений. — С. 471), но учитывая, что в генделевских рукописях грамматические ошибки не редкость, оно может быть и следствием редакторской беспечности (в том числе и моей).

 

ах горит закат в таких облаках

за нерукотворный что за небосклон

или

не кого11

благодарить

или

Некого

благодарить

«Гимн»

 

Этот коммуникативный дефицит, при всей его типичности для еврейского сознания, у Генделева, однако же, имеет русское литературное происхождение, восходя к размышлениям Годунова-Чердынцева:

 

…Куда мне девать все эти подарки, которыми летнее утро награждает меня — и только меня? Отложить для будущих книг? Употребить немедленно для составления практического руководства: «Как быть Счастливым»? Или глубже, дотошнее: понять, что скрывается за всем этим, за игрой, за блеском, за жирным, зеленым гримом листвы? А что-то ведь есть, что-то есть! И хочется благодарить, а благодарить некого. Список уже поступивших пожертвований: 10 000 дней — от Неизвестного12 [12] Набоков В. Дар // Он же. Собр. соч. русского периода: В 5 т. — Т. 4. — СПб.: Симпозиум, 2002. — С. 503..

 

За неявкой ответчика на суд истец аннулирует договор, заключенный на горе Синай. Это — жест израильского русскоязычного поэта, некогда, по договору, переставшего быть поэтом русским. Расторжение договора открывало перед ним два альтернативных пути, и Генделев прошел их оба в своем великолепном финальном марш-броске.

Первый и вполне очевидный путь — это путь попятный, возвращение в египетское лоно русской поэзии. Что прямо и объявлено в стихотворении, которым открывается книга «Из русской поэзии»:

 

Понимаю

хорошо но поздно

но

зато басё как хоросё

камень этот

что японцу плотный воздух

иудейский

пленный воздух вот и всё

 

я

поэтому

за манной за народной

из страны египта не ушел

 

Свой попятный путь в русскую поэзию Генделев совершил как бы в сослагательном наклонении, демонстрируя весь нелепый конформизм этого предприятия. Это — путь выкреста, выбравшего египетскую плеть в переделкинском загоне:

 

Как

бы

так

вы

креститься блядь

до гения простосердечья

чтоб офицьяльно оформлять

с компостом творческие встречи

 

и в третьем о себе лице

дать огуречности рецепт

той должной хрусткости

в которой

бы мысль

прободала цель

[дер палцем в катцендрекк (Гуссерль)]

по самые по помидоры.

 

Как бы так обрасеицца

без никакого самозванства

чтобы и духа холодца

из дупл отчего тиранства

и б на

каникулы зимой

сбегало Слово из еврейства

«Peredelkino’s Memory Blues»

 

Бог русского писателя — это начальник, добрый или злой хозяин. Общение со Всевышним в России не только невозможно из-за промежуточной начальственной инстанции, но в сущности и не нужно, если начальник добр. На фоне этой бюрократической модели разыгрывается сценарий Страшного Суда, вершимого над поэтом в «Балладе о страшном судье», очень важной для понимания идеологии позднего Генделева. С высокой степенью портретного сходства поэт изображает себя скромным московским обывателем. Но, как гласит русская пословица, солдат — крестьянин порченый, вот и играют в его голове «тихие песни маджнуна»:

 

С Натальей

с супругою

с юной

играю в серсо на Москве

а тихие песни маджнуна

играют в моей голове

 

Существенна здесь не столько аллюзия на арабского средневекового поэта по прозвищу Маджнун и стихотворный цикл «Негромкие Песни Маджнуна» из книги Владимира Тарасова, к которой Генделев написал предисловие, сколько само арабское слово «маджнун», набранное со строчной буквы, — «мишугинер по-русски говоря». И грезится поэту,

 

что треснет у неба рубаха

на пузе

и

в дезабилье

товарищи по Аллаху

подъедут с Самим во главе

 

Аллах, со времени его лицезрения в поэме «Триумфатор», заметно изменился, хотя и сохранил своего двуногого верблюда. Он, скажем так, стал намного антропоморфнее и успел к тому же обзавестись кавалькадой телохранителей. Но куда разительней изменился его еврейский собеседник. Держится он, к ужасу Аллаховой свиты и к собственному ужасу, свободно и естественно, без подобострастия, даже с подначкой, но всяко подчеркивает мелкость свою и незаметность, свое невмешательство в мировую историю. Частное лицо, не совершившее злодеяний, он рассчитывает на оправдательный приговор. И он не просчитывается. Но парадоксальность этого в конечном итоге успешного коммуникативного акта заключается в том, что судья заведомо не способен адекватно понять обращенной к нему самоапологии:

 

и с легкостью разве что женской

а искренно как в первый раз

я млел от

своих

совершенства

неправильно понятых фраз

 

Тема когнитивной ограниченности верховной инстанции затрагивалась Генделевым и прежде:

 

Господь наш не знает по-русски

и русских не помнит имен.

«Война в саду», «Сентябрь восемьдесят второго года»

 

Но Аллах, в отличие от еврейского Господа Бога, по-русски знает — по крайней мере, сам он так думает. Ограниченность его совсем иного рода — не лингвистическая, а культурная и, более того, сущностная:

 

стоял тишины усилитель

такой

тишины посреди

что

оволосенье сквозь китель

седело у нас на груди

 

покуда всепроникновенным

контральто хоть душу отдать

Заведывающий Вселенной

мудилу

сказал

оправдать

 

Мораль «Баллады о страшном судье» заключена в ее «посылке», а точнее Post Scriptum’е, который здесь превращен в глагол совершенного вида:

 

P.S.

зубами от страха

а

клацнуть уже от того

товарищи что по Аллаху

подъедут уже без Него.

 

Аллах, стало быть, — всего лишь еще один русский начальник, «заведывающий» высшего ранга. Даже снискав его царское расположение, вы не спасетесь от его псарей. Таков пессимистичный итог «русского пути».

Другой путь, который Генделев совершил с самого начала, в первой книге своей трилогии, вел не к Аллаху, а к арабской речи. Это был путь перевоплощения израильского русскоязычного поэта — в арабского русскоязычного. Конкретной основой для такого перевоплощения должны были послужить переводные вкрапления в тексте стихотворения «К арабской речи» — крошечные отрывки из двух арабских классиков: аль-Маарри (в переводе А. Тарковского) и Ибн Хамдиса (в переводе Генделева). Арабская поэзия, неотделимая от арабского террора, позволяет еврейскому поэту выжить во время теракта:

 

6

 

И я

живой ввиду теракта на базаре

еще в своем уме как в стеклотаре

из речи выхожу

не возвратиться

чтоб

 

о да:

«Адам, я вижу твой заросший шерсткой лобик твари,

и Еву, из числа пятнистых антилоп», —

ау! мой страшный брат Абу-ль-Ала слепец был Аль-Маарри

и

мизантроп.

 

7

 

А вот и я у рынка на коленях

и

пар шахида пар

до уровня еврейских выделений

тел не осел

на пузыри наши и слизь

 

я на карачках выхожу из перевода

куда

«…поплыл в разрывах ветра воздух имбиря и меда,

и ливня жемчуга вниз ниспадают с небосвода», —

как написал

тысячелетний гений Ибн Хамдис.

 

Это — стихи с отброшенным ключом. Ключом является короткое стихотворение Генделева, не вошедшее ни в одну из его книг. Им завершалось интервью С. Шаргородскому, сопровождавшее журнальную подборку генделевских переводов из Шломо Ибн-Гвироля (выполненных в сотрудничестве с П. Криксуновым):

 

Переводя Гвироля через тьму,

за известковое держа его запястье —

и нам уже

— не одному —

переходить течение несчастья.

В тумане берег твой, нельзя назад,

а впереди дымы сошли на воды —

и — потому —

идем, мой страшный брат!

Плевать, что поводырь не помнит брода13.

 

Называя старшего собрата страшным братом [13] Узы. № 6. 1983. — С. 53.


[14] К этой характеристике Ибн-Гвироля мое внимание привлек П. Криксунов, упомянувший о ней на круглом столе памяти Генделева 25 июня 2009 г. в Иерусалиме (в рамках конференции «Ассимиляция и антисемитизм в русской литературе: новые аспекты»). Там же прозвучал мой доклад, легший в основу настоящей статьи.


[15] Кстати, определение «тысячелетний гений» больше подходит аль-Маарри, чем Ибн Хамдису, родившемуся только в 1055 году.


[16] Генделев говорит об Ибн-Гвироле, что «по судьбе (которая явлена в стихах) это поэт… предваряющий так называемых «проклятых поэтов»» (там же. — С. 50—51).


[17] Эта полемика с Мандельштамом подробно рассмотрена М. Каганской в ее послесловии к книге Генделева «Легкая музыка» (Иерусалим — М.: Гешарим / Мосты культуры, 2004. — С. 94—99).
, Генделев подразумевает проказу, которой болел Ибн-Гвироль14. Перед тем как прочесть свое стихотворение, Генделев прокомментировал его (с привлечением цитаты из Мандельштама): «Вероятно, великие стихотворцы, чья поэзия устремлена в будущее, переходят «ров, наполненный шумящим временем», и являются к нам… просто по зову. Где-то мистически, если хотите, пришло время позвать Гвироля, ввести его в русский язык». А до этого в ходе беседы Генделев заметил, что Ибн-Гвироль «был единственным тогдашним поэтом, писавшим стихи только на иврите, хотя арабскому его философских трактатов завидовали магометане». Тем самым Ибн-Гвироль, и только он, обладал неиспользованным потенциалом превращения еврейского поэта в арабского. Этим потенциалом он мог бы поделиться с Генделевым, который когда-то безбоязненно перевел прокаженного на русский, «за известковое держа его запястье». Теперь Ибн-Гвироль мог оказать своему проводнику ответную услугу, проводив его к своему старшему современнику — арабу аль-Маарри (поэты умерли примерно в одно время — Ибн-Гвироль — между 1053 и 1058, аль-Маарри — в 1057 или 105815). В раннем детстве аль-Маарри потерял зрение, переболев оспой, поэтому он нуждается в поводыре. Так переводчик Ибн-Гвироля из метафорического поводыря превращается в натурального, приставленного к слепому. Но вместе с поводырем прокаженный передает ни о чем не подозревающему слепому и свое проклятье16: аль-Маарри превращается в страшного брата, способного, согласно средневековым представлениям, сеять ужасную заразу. Впрочем, известному мизантропу аль-Маарри эта роль как нельзя более подходит.

Цель перевоплощения в арабского поэта — маскировка, подсказанная Мандельштамом: «Чужая речь мне будет оболочкой»17. Поэт Генделев задумал совершить мегатеракт, прилепясь, как зараза, к арабской классической поэзии и проникнув таким способом в средостение ненавистной речи. Об этой цели Генделев уже объявил выше по тексту:

 

Мне так хотелось бы уйти из нашей речи

уйти мучительно и не по-человечьи

а

взять

горючую автопокрышку под язык

таблетку к въезду в астму Газы негасимой

 

когда как резаные воют муэдзины

когда так хочется убить нельзя ничем и нечем

<...>

 

Мне

смерть как нужно на крыльцо из нашей речи

хоть по нужде хоть блеяньем овечьим

зубами

выговорить в кислород

желание Война!

 

на языке не что висит из горла

и был раздвоен был глаголом горним

но

языке на том

чья тишина во рту у смерча

«К арабской речи»

 

«Тишина во рту у смерча», несущего смерть, — единственное убежище от смерти. Единственный способ выжить — отождествиться с субъектом убийства. Сходный логический поворот в сходном контексте когда-то уже возникал у Генделева. Там шла речь о той единственной точке зрения, откуда убитый солдат может увидеть себя «живым и сильным» (каким его осиротевшему сыну видится тот, кто убил отца), — точке зрения его собственных ран, которые сквозь прорехи простреленного мундира и инфернальных деревьев взирают на него глазами-звездами:

 

и вот я снюсь себе живой и сильный

как снился бы чужому сыну

что я с лицом войны иду под небом темно-синим

через Сады Железных Апельсинов

в аллеях лунных ужаса и страха

в своем мундире драном

и

то ли звезды там смердят то ли в прорехах

оранжевых дерев

зияют раны

«Ораниенбаум»

 

Лирическому субъекту его звёзды-раны невидимы — иначе он не мог бы увидеть себя живым. Поэтому он воспринимает их не зрительно, а обонятельно — звезды смердят, как и полагается ранам. Литературным источником этого сложного построения, судя по всему, являются «Записки сумасшедшего», а текстом-посредником — глава «Смрадная луна» из книги Михаила Вайскопфа о Гоголе18 [18] Вайскопф М. Сюжет Гоголя: Морфология. Идеология. Контекст. — М.: Радикс, 1993. — С. 293.. Следуя логике поприщинского бреда, для человеческих носов единственный способ спрятаться от нестерпимой лунной вони, созданной могущественным, но глупым демиургом, — совместиться с ее источником:

 

…Луна ведь обыкновенно делается в Гамбурге <...> Делает ее хромой бочар, и видно, что дурак никакого понятия не имеет о луне. Он положил смоляной канат и часть деревянного масла; и оттого по всей земле вонь страшная, так что нужно затыкать нос. И оттого самая луна такой нежный шар, что люди никак не могут жить, и там теперь живут только одни носы. И потому-то самому мы не можем видеть носов своих, ибо они все находятся в луне19 [19] Гоголь Н. В. Полн. собр. соч.: [В 14 т.] — Т. 3. — [М.; Л.]: Изд-во АН СССР, 1938. — С. 212..

 

Очень генделевский парадокс: прививкой от «песен маджнуна» послужили, в конечном счете, «Записки сумасшедшего».