В историях с привидениями и двойниками иногда встречаются вещие цыганки, переодетые самими собой, т.е. сами себя за себя выдающие. Им приходится как бы отделиться от себя, чтобы сделать вид, что они — они. Нечто не совсем похожее случается в стихах Михаила Гронаса. Не люди, а слова оказываются хоть и целы, но отделены от себя. Слова напоминают себя.
Название книги Гронаса «Дорогие сироты,» — вежливая формула «дорогой N.», с которой начинаются письма. Вся книга как бы письмо, но не совсем понятно, кому оно адресовано, кто эти «сироты». «Дорогие сироты» это и строчка из стихотворения в книге:
дорогие сироты,
вам могилы вырыты
на зелёной пажити
вы в могилы ляжете
и очень нас обяжете
очень нас обяжете
Дочитав до этого стихотворения, узнаёшь, что те, кому адресовано письмо, не сироты, а сироты. Слово немного искажается, оставаясь собой. То же и со всей книгой. Оказывается, письмо, которое мы получили — не просто письмо, а как бы похоронка наоборот. Не получателям сообщается, что они осиротели, а сиротам — что пора бы уже умереть, сделать одолжение. Мы знаем, что «вы нас обяжете» далеко не всегда значит, что на услугу ответят услугой, потому что за формулой вежливости нет действительного смысла. Но в этом стихотворении выражение «обяжете нас» приобретает и тут же изнашивает забытый в формуле вежливости смысл: те, кто ляжет в могилы, обяжут живых, но как быть должником того, кто в могиле, и как и зачем можно просить о таком одолжении? Словно кто-то решил буквально объяснить, что такое «мы вам обязаны жизнью», но так заобъяснялся, что забыл о смысле, и уже само слово «обяжете» оказалось у смысла в неоплатном долгу. Допуста вычерпав смысл, слово указывает на пустоту на месте смысла. И эта пустота напоминает нам, в чём смысл. Когда Маяковский говорил, что хочет слова сиять заставить заново, он не мог и подумать о таком превращении слова в себя же.
…непонятно зачем им дом — будет напоминать о доме
дома о домах люди о людях рука о руке между тем
на нашем языке забыть значит начать быть забыть
значит начать быть нет ничего светлее и мне надо
итти но я несколько раз на прощание повторю
чтобы вы хорошенько забыли:
забыть значит начать быть
забыть значит начать быть
забыть значит начать быть
На этот фундамент поставлена вся книга, а фундамент остался от сгоревшего дома, с которого и начинается сиротство. Старый дом не заменяется новым, но в памяти он остаётся, когда его уже давно нет. Сирота потому и зовётся сиротой, что связан с потерей и с потерянным. От памяти не уйдёшь, а потому единственный выход — отказаться и от старого, и от нового, а положиться на пустое место. Не только погорельцы осиротели, но и сами слова, они отделены от себя и себя напоминают: «люди о людях рука о руке», слово о слове. Сами не сами, сами не свои, были, да забыли.
Невозможно не запомнить последние строчки, те самые, которые нужно «хорошенько забыть». Это как в детстве, когда просят двадцать раз подряд сказать слово «кровь», а потом вдруг спрашивают, на какой свет нужно переходить дорогу, и непроизвольно отвечаешь: красный. Слово «забыть» отделяется от самого себя и значит «помнить», как красный значит зелёный в детской игре. И ещё к привычному значению добавляется другое: за-быть значит начать быть (как «загореться, забеспокоиться»). Получается вот как: если забудешь, что значит забыть, то забудешь. Слова все простые, но одно значение обманывает другое, примеряя на себя его облик, а слово остаётся то же. Как говорить на таком языке и как читать?
просто:
сиди и поддакивай
пока о тебе разглагольствуют
родство и сиротство
и дарят друг другу подарки
Значит, бояться нечего, не такое страшное это сиротство? Мало чем отличается от привычного родства, раз родство и сиротство родные. Пока они, кума Родство и кума Сиротство, по-родственному друг с другом разговаривают, мы должны вести себя прилично, как положено с родственниками. Разговор не то чтобы не имеет смысла или разваливается на части, просто тот, кто поддакивает, в разговоре и участвует, и не участвует. Такой способ говорить и слушать привычен нам, мы знаем его от родных. Мы знаем и то, что именно таким способом мы от родных отделяемся. Надо просто вспомнить, как мы говорили в детстве на своём, отличном от взрослого языке, и переучиться, чтобы говорить языком не чужим, но таким, который не считается серьёзным: языком без права голоса. Это не игра в детство, наоборот, это осознанный выбор говорить только так, как чувствуешь, ведь дети — когда могут сказать — именно так и говорят, не умеют «разглагольствовать». Это отражается прежде всего — как в лице — на «внешности» стихотворений, в том, как лежат на странице строки. Они то на одном дыхании пробегают от края до края, то останавливаются после каждого слова.
Отделение слова от себя, его родство и сиротство, спрятано на виду у собственной открытости, и разговор ведётся на самой границе артикуляции, едва не срываясь на междометия. Отвернувшись от установленного и предписывающего языка, хочется только мычать, кричать или поддакивать, говорить надрывающимися воплями телефонного звонка, на который не отвечают: «собственно я звонил сказать именно то / что сказала трубка: / четыре шесть восемь двенадцать звуков». Но сбиться на крик или плач значило бы уйти от разговора, а не добиться от слова смысла и чувства. Об этом рассказано напрямик в по-детски прямом стихотворении о стихах, написанном уже после «Дорогих сирот»:
Это стихотворение написано автором ночью.
Это — двадцать три миллиона девятьсот пятьдесят
три тысячи сто восемьдесят шестое стихотворение
после Освенцима (цифра неточная).
В нём выражаются такие чувства как тоска по
родине, любовь к любимым и дружба с друзьями.
Всё это выражено словами.
Здесь «тоска по родине, любовь к любимым и дружба с друзьями» одновременно и слова рассказа, и рассказ слов о словах. В последней строчке слово «слова» не говорится, а говорит: слова выражают слова; это не ирония и не упражнение в форме, как у «конкретистов». Слово уходит (хочется сказать, исходит) из себя в себя. Отдаление и путь слова к самому себе у Гронаса становится самóй неприкрыто высказанной мыслью текста. Подтверждая, что стихотворение написано после Освенцима, Гронас не полемизирует даже с известным высказыванием Адорно, а именно пишет невозможное стихотворение, в котором слова перестали быть собой, оказались сиротами после катастрофы, и так пришли к себе.
…и не забывай:
бог пустыни
и кровяной реки
выведи нас отсюда
сюда же
бог пустыни
и кровяной реки
выведи нас отсюда
сюда же
Не забывать значит не начинать быть, но в этой молитве просят о том, чтобы прийти в себя по ту сторону забвения. Исход из бытия в бытие повторяется и возвращает к себе же, но это не значит, что путь бессмыслен. Путь слова к самому себе описывает и Пауль Целан в «Меридиане», а ведь как раз стихи Целана заставили Адорно пересмотреть свой вердикт. Книга «Дорогие сироты,» заключается переводом из Целана, после которого идёт только стихотворение вместо прощания, кончающееся на «пока», как в письме. А стихотворение Целана, которое Гронас выбрал для окончания книги, начинается со слов «дом забвения». В нём забывают, чтобы быть.
*
Мир смертен. Так же, как каждый день мы забываем о собственной смерти, мы забываем, что скоро не будет больше ни ночи, ни рассвета. В стихах Гронаса мир так же сиротлив, как мы сами: «мир утлый минутный небезопасный смотри: уже утро давай зайдем внутрь». И вот этот мир, который пожаловаться вслух не может, плачет у Гронаса в стихах: «снег земной на котором ещё не валялся свет дневной и его последние слоги предрассветные были не не не нет«. Жалобы и молитвы сирот и мира вместе складываются в тот религиозный остаток, который остаётся, когда потеряно и христианство, и иудаизм: «ах ни ветхозаветно, ни новозаветно не прожить». Спасение приходит не в воскресении, а в небытии:
Господь в широкие мгновения
не ведает принять мои
молитвы о потере зренья
и истреблении души
Душа, «которой может не быть, но которая точно стареет», которая «медленно осты-и-и-и-нет», должна умереть, чтобы разделить участь умирающего мира. В мире все едины в общей пустоте. Пустота остаётся после пожаров и затоплений, часто поминаемых в этих стихах (недаром Псой Короленко сравнивает поэзию Гронаса с кенозисом, стоящим на пустоте). Пустота объединяет братьев-сирот. Францисканцы ходили с пустыми руками, избавившись от всякой собственности, зато взамен получали весь мир. У Гронаса опустошение и отказ от спасения и добра ведёт через пустоту к миру.
Пуста подзорная труба,
Пусты гроба,
Покойники ушли в кусты —
Мостить мосты.
Лишь тот, кто мог пустой башкой
Как мастерком
Повыскрести весь верхний слой
Под потолком, —
Лишь тот и выберется вон,
Через дыру.
А я не он, а я не он —
И я умру.
Вспоминаются слова Кафки: «надежда есть, бесконечная надежда — но не для нас». У Гронаса пустота, дыра — это выход из смерти, только неизвестно, куда, и к добру ли, а главное, кому удаётся выйти. Может быть, никому. Добро в потерянном мире можно найти только в потере добра: «ни у кого уже никакого добра не осталось». Добро превратилось в «то, что нажито», в те вещи, которых не осталось у нищих сирот. Добро потерялось вместе с добром, а пустое место заняла пустота. Мир объясняется «Пустым и Порожним», тем, что остаётся, когда всё исчерпывается. Только из пустоты, тлена и смерти можно попасть к забытому дому:
только, сердце, быстрее,
быстрее, ещё быстрее,
давай кто первый истлеет,
отсюда до вон того дома
В сиром мире «потерянного разбросанного», в котором, как в магазине — бракованные, «потерянные предметы не возвращают», нужно идти и говорить так, чтобы из пустого сделать простое, только простое и переживает пустоту: «слава богу тебе мы любим простое». Если верить нельзя, можно просто держаться за потерю. Это тоже сближает Гронаса с Целаном, который видел долг поэзии в том, чтобы помнить. Оба знают, что потерю потерять нельзя, потеря остаётся: «потерянное не потерял», говорит Целан в стихотворении к Мандельштаму. Для Целана таким спасительным не-потерянным было «ты», к которому он обращался в стихах. У Гронаса за потерей слова стоит пустота и, может быть, что-то бесконечно простое.
А когда и если развяжется узелок с душою,
Я пойму, что один не в городе и не в мире,
А в том, для чего нету слов, настолько оно большое.