Юноша, плывущий по Волге в утлой лодочке в яркий и царственный солнечный день, юноша словно знающий о том, что шепчет, убаюкивая, волна, что ночной обряд инициации, что ждет его после того, как погаснут сторожевые огоньки и улягутся верные собаки, так и не вернет ему мать, умершую так давно, что он не помнит ее лица, а даст ему только нежное тело и обманчивую грезу о святом семействе.
Его память хранит образ матери лишь с отцовскими чертами лица, чертами еще живого отца, омертвляющими, окаймляющими ее образ. Память обрывается и обнаруживается весь ужас несуществования, от которого и начинается повествование Николая Кононова в его «Нежном театре». Повествование в самом ритме наррации может нарицать, возобновляясь по кругу, полости живого и красного вещества, каким обладает непроницаемое тело героя («Похороны кузнечика»). И вот это тело, плотное изнутри, складывает слова, которые стремятся обозначить его предел, поглотить саму свою смерть, но так и не преуспеть в обозначении своего начала, так и не сумев вернуться в утробу.
И этот уморительный, утробный голос, с каким произносится речь героя из-под маски зверька, глумящегося над человеком («Нежный театр»), избывающего себя в речи и в самой осмеивающей скабрезности находящего непристойное удовольствие, это тело и этот голос вовлекаются по непонятной и тайной касательной вдоль окружностей континуума по главам романа, показывают бином полноты в обрывках частей. Кажется, что рассказчик осекся, недоговорил, но нет, полное, плотное повествование насыщает тебя своей роскошью, и читатель, не чуя подвоха, проглатывает хитро спрятанный крючок, хитрую уду.
Достоверность приметы, лампионов в древесной тени южной ночи, кухни, пропитанной лекарствами, пота отцовской руки, закрывающей глаза во время страшных сцен в кинотеатре, являет нам время, у которого нет стрелок, и окутывает нас занавесью иллюзии того, что все это происходило на самом деле, и более того, происходило с нами самими.
На глазах читателя создается гигантская кукла, сотканная из тряпья, медицинской ваты, всамделишной крови и запахов операционной страха. Эта кукла и есть тело читателя, ставшего адептом ритуального представления, где слова наносят непередаваемую травму, показывая его самого, читателя, голым и обнаженным перед угрозой посмертного предстояния оказаться слишком легким.
Цветная бумага саркофага-коробка, где хоронят кузнечика, светящиеся шары и елочная мишура новогодних комнат, вхождение в возраст пещеристых тел оказываются той забытой, находящейся за пределом жизнью, которая полностью теряется в счете дней умирающего тела, с деталями разложения и запахом мертвецкой, где слово соседа («кунка») так режет слух и обнажает всю непристойность и преступность положения дел, от которого не будет избавления («Похороны кузнечика»).
И только найденная материнская реликвия и фотография молодой бабушки с черно-белой наготой за веслами могут быть знаком спасения, что никогда не наступит.
Николай Кононов изучал теорию множеств и глубоко усвоил идею координат Картезия, идею предела как сбывшейся смерти человека. Его истории воспроизводят, возможно, одну из глубочайших матриц того, о чем вообще можно рассказать. Покупая его книги, мы покупаем время, ставшее таким, как белое мыло, омывшись которым, возможно, понимаешь, что не стоит жить.