Под пологими небесами
Зимою небо кажется более плоским, чем осенью,
если не планиметрически плоским — снятым
под водянисто-землисто-черную копирку
каких-нибудь там болотистых краев с их сырыми туманами,
зыбучей торфянистой почвой, странными растениями
и невидимой фауной.
Вплоть до бурь периода равноденствия,
а не начала календарной весны,
небо* (*небо)
сохраняет эту свою способность
поддаваться сокращению на одно измерение,
предоставляя право Дождливой, многократно преобразуясь —
времена года, погода, фон…, — стать Дождливой
и попасть в закартированную историю.
Хорошо известна
условность подобных карт.
Она объясняется нашей тщетной попыткой
охватить беспредельность единым взглядом,
свести ее, что ли, к вполне терпимому, человеческому масштабу.
Надо ли повторять, что раньше их форма
определялась формой листов,
на которых их рисовали?
Никогда не хватит.
Ибо что есть такая форма,
как не орографически выраженный
неправильный периметр дня
между опустошающим зимним холодом
и катастрофической летней сушью,
где текучесть чрезвычайно пологих небес
придает им сходство с более медленными
и менее очевидными процессами вроде
денудации платообразных массивов…
намыва речных дельт… —
где текучесть чрезвычайно пологих небес
подобна чрезвычайным медленностям
геологии?
В эту пору
Гольфстрим прибивает к берегам Норвегии
семена мимозы, плоды златожелта… —
будто и в самом деле
один лишь окаймляющий нас Океан
течет быстрее, чем годы.
Удивительное пространственное постоянство,
оборачивающееся для нас
топографическим недостатком.
Пространственное постоянство,
которое мы не в состоянии описать,
не умножая цитат.
Потому что
видимая длительность вещей
выражает просто несовершенство ума,
не способного познать всё зараз:
от необитаемой пустоты зимы —
до густонаселённых весенних небес,
проступающих, как на древнейшем из палимпсестов,
в плотных ноздреватых пластах, в рассланцованных горизонтах,
в эфирных слоях атмосферы…
плоскогорьями из пористого известняка
в знойном мареве августа.
Это, наверное,
повторение, только навыворот,
старинного предположения, согласно которому
климат как бы запечатлевается в характеристиках ландшафта.
Климат дублирует его геометрические очертания,
вообще — невидимые,
как невидима климатическая эссенция,
из которой тот состоит.
Трансформ астролябии:
галлюцинирующее искусство выпи
Говоря об этой весне,
стало обыкновением сравнивать ее
с северной —
с длительным переходным периодом,
предваряющим явление солнца
флуктуацией ледяных кристалликов в виде вогнутых
и цилиндрических линз, носящихся в воздухе
и образующих в рассветном небе загадочные гало,
восемьдесят семь флаконов с рыбами,
а потом, когда развиднеется, —
мелким дождем и изморосью.
Целя клювом куда-то кверху, в смурую мглу,
выпь засыпает и просыпается внутри них.
Она похожа на великого аутиста.
Ее мозг,
как белый цветок дурмана,
производит настолько яркий свет,
что солнце тускнеет, самоотождествляясь
с рассеянным мутноватым блеском скандинавского глетчера,
пробивающимся сквозь слоисто-фибровую толщу
изрядного расстояния.
Контур Дождливой,
соображаясь с данностью, принимает облик
то раздвоённой вершины, то усечённого конуса.
Это пелагическая река Гольфстрима
обрушивает о наветренный склон Дождливой
бессчетный циклонический призрак свой
и, поворачивая на юг,
возвращает призраку его привычное ложе —
озеровидное расширение V-образной долины.
Едва ли сыщется хоть один географ,
который определит границы
бывшего илистого водоема лучше,
чем это делает осока, камыш… или сливающийся
с прошлогодней камышиной заостренный в сторону солнца клюв:
своим присутствием выпь имеет склонность
отмечать сырые места.
В полдень весеннего равноденствия,
будь он даже бессолнечным,
выпь — трансформ астролябии — сможет измерить
высоту солнца над горизонтом и вычислить широту,
вычитая этот угол из девяноста.
Невидимый повелитель дождя и плохой погоды
Полуотвернувшаяся Дождливая
оправдывает свое название тысячу лет.
Но, кажется, для того чтобы северо-западный,
который тысячу лет ударяет в ее наветренный склон
и превращает водомоины и рытвины в говорливые,
плещущие через край ручьи, уклонился от хода вещей,
должны измениться контуры земель и морей, разгладиться
иззубренности берегов, смешаться климаты,
сдвинуться с места го́ры.
В такие дни кажется,
что невидимый повелитель дождя и плохой погоды,
хотя и как следствие, далеко отстоящее от своей причины,
но воспроизводящее, только в несравненно более обширных
размерах, исполинские кривые реки океана, —
наименее случайное из того,
что может произойти:
пугающий своим постоянством,
он же и самый древний, северо-западный, хуже того,
продолжает грозить своим повторением, заставляя думать,
что в нем заключен какой-то особый смысл.
Он будоражит ум,
если не слишком треплет тело.
И фокус вовсе не в том, что ветер, скажем, из Скандинавии
несколько богаче кислородом, чем ветер, скажем, из Аттики,
в чем, соответственно, да, тоже можно видеть причину
его странного влияния, его опьяняющих свойств.
Само это проявление обыкновенно приписывается
различным его переменным —
составу, температуре, влажности и силе.
Главная из которых, однако, та,
что отмеряет время.
Химерической формы сердце,
висящее между ребрами,
предоставляет возможность сравнить еще и теперь:
как рано пробудилось в нас правильное дыхание
под действием причудливой розы ветров,
когда он, перевалив через высокое плоскоместье,
врывается в расщелину между холмами
и изменяет природу света —
каков свет морской воды, каков свет гнилушек —
и, ударяя в наветренный склон Дождливой,
пропитывает сыростью сито костяного остова, а если нет —
иссушает холодом, как лишай,
как присосавшаяся улитка.
Притча о ясном, как утро, и незримом, как пение птиц
Тут уж, считай, повезло,
что пращурам нашим
удалось добраться так далеко
и только здесь умереть.
Когда старейший из самых-самых,
опираясь на посох, пришел сюда,
люди один за другим последовали за ним,
как следуют друг за другом времена года и поколения:
первые возвращаются,
вторые — нет.
Никто посейчас
ни сном ни духом не ведает, откуда они пришли.
И порой даже кажется, что у нас только и общего с ними,
что великолепие вида с расположенным посреди селом,
давшим ему название.
Великолепие вида,
которое невозможно исчерпать за один раз.
Ни за два. И из которого-де хоть и нельзя извлечь
стройной системы генеалогических связей,
зато четких географических координат — вполне.
В чём, несомненно, можно видеть
обусловленность, в некотором смысле, того,
что обозначают понятием, или идеей,
местного, что ли, родства.
Было бы опрометчиво думать,
будто я — подменённое дитя.
В счет не идет, что за это время,
не обещавшее, в общем, ничего сверх обыкновенного —
истощить терпение в ожидании весны, —
я успел пять раз поменять имя,
мышь — превратиться в перепела,
стрекоза — в лилейник.
Когда нагоняемый криком цапли болотный бриз
развоплотил в число последние клочья туманов,
насыщенный утрами воздух уже вовсю
сквозился рассветом.
Я увидел, словно сотканную из росы,
жемчужно-серую оконечность мира,
линии складок которой — долов, глубей и западин —
представлялись границами слияния двух цветов —
как в радуге.
Контур Дождливой горы,
Дождливая по-прежнему оставалась там,
где застиг Дождливую день — на его окраинах,
выделялся расцвеченным климатической эссенцией
другого времени года
золотисто-желтым,
с оливковым оттенком сиены, кромчатым обрамлением.
На ее вершине цвело позолотой солнце.