ISSN 1818-7447

об авторе

Юрий Солодов родился в 1963 г. в Кемерово. Окончил Кемеровский политехнический институт, Литературный институт и Высшие сценарные курсы. Работал редактором и журналистом в газетах «Первое сентября», «Кузнецкий Край» (Кемерово), «Вечерний клуб», «Вечерняя Москва», «Литературная газета», «Огонек». С 2000 г. преимущественно работает как сценарист. На основе собственного сценария поставил телефильм-спектакль по рассказу Д. Сэлинджера «И эти губы и глаза зеленые» (2007). Публиковал рассказы в журналах «Север», «Соло», «Огни Кузбасса», «Митин журнал», «Искусство кино», в «Литературной газете» и др.

Само предлежащее

Галина Рымбу ; Анна Румянцева ; Фёдор Сваровский ; Георгий Геннис ; Светлана Копылова ; Валерий Леденёв ; Полина Андрукович ; Дарья Суховей ; Александр Иличевский ; Юрий Солодов ; Ольга Брагина ; Ирина Котова ; Михаил Немцев ; Михаил Ягнаков ; Владимир Коркунов ; Марина Бувайло ; Юрий Гудумак ; Кирилл Новиков ; Алексей Александров ; Демьян Кудрявцев

Юрий Солодов

Возраст капитуляций

Я посмотрел на суму кондуктора и вспомнил дамскую сумочку, которую я увидел в гостях, — очень маленькую, овальную, из черной замши.

Я еще хозяйке, помню, сказал:

— Вот бы эту сумочку еще уменьшить, носить в кармане и перебирать пальцами, как флешку. Замша — это приятно.

А она улыбнулась:

— И что в такую сумочку положишь?

— Ну… ириску, например.

Я бросил еще один взгляд на кондуктора трамвая. Представил, что ее сумка набита маленькими ребристыми конфетками. Кондуктор принимает деньги и, вместо билета, вручает тебе ириску.

И все довольны. Пассажир. Кондуктор. Кондитерская фабрика. Кондуктор — особенно. «Оконфечивать» же приятнее, чем «обилечивать».

Я закрыл глаза. Представил ириску у себя во рту, как она схватывает челюсти, и меня затошнило. И голова опять заболела. Надо подумать о чем-то другом. О чем-то, что не резонировало бы с похмельем. Я отчетливо увидел высокий пластиковый таз, наполненный кефиром. Потом представил, что берусь за верхнюю часть черепа и откидываю ее. (Она отошла, будто на шарнире, так я представил.) Я вынул из черепа больной мозг и осторожно опустил в лечебную, белую эту жидкость. Кефир был холодный, но не ледяной, в самый раз, — и головная боль стала уходить.

— Я тебе табло набью конкретно, — услышал я ласковый мужской голос.

И следом другой дружелюбный мужчина парировал:

— Как ты мне можешь табло набить? Ты? Громозека?

Я открыл глаза. Передо мной — над спинками сидений — торчали два степенных затылка в лыжных шапочках.

— Громозека, значит?

— Да.

— Да?!

— Да!

— Манда!

Они повернулись друг к другу, секунду давили друг друга глазами, потом выпучились и расхохотались. Шутим, мол, шутим. Мужички были примерно моего возраста, моего роста. Два таких примерно меня.

Я посмотрел вниз. На коленях была раскрыта книга. Я двинулся по строчкам, но ничего не понял. Книга выталкивала. Я был спеленут — тихой, красивой, глубокой грустью. Точнее, депрессией. Депрессия спеленала меня, а причиной ее было похмелье.

Я поднял глаза и посмотрел направо. В черном окне отражались, покачиваясь, силуэты двух подростков, парня и девчонки, а за ними — окна противоположной стены трамвая. Через те, отраженные, окна проплыл фонарь с пульсирующими желтыми иголками. Под фонарем брел, покачиваясь, путник, его развернуло, как на сценическом, театральном круге. И снова чернота. После Москвы невольно обращаешь внимание, как черно за окном. Там-то улицы сияют и сверкают, даже ночью; ночью особенно.

Я следил через отражение за подростками. Как-то чувствовалось, что они отсюда. Я гадал: почему это чувствуется? Наконец, вроде, поймал: монументальность. И он, и она были монументальны.

Он ее время от времени о чем-то спрашивал — слегка робея. А она вроде как неохотно ему отвечала. Но «неохотно» это было лишь для того, чтобы не уронить себя. Чтобы ее ценили. Ответы она роняла тяжело и скупо. А потом замолкала. И вначале казалось, что она хочет от него отвязаться. Но, не дождавшись нового вопроса, она свои ответы уточняла, расширяла. Это было так же немногословно, как и реплика перед этим, но все-таки это было уточнение, все-таки она поддерживала разговор. Становилось понятно, что она заинтересована в парне, но не хочет, чтобы тот ее интерес заметил.

А он хоть и спрашивал, вроде, искательно, но одновременно — парадоксальным образом — тоже пытался сделать так, чтобы это прозвучало весомо. Он выжидал необходимую паузу, а потом отвечал — деланно-небрежно.

И вот эта стоеросовая солидность в обоих и была то самое, «кемеровское». Они стояли друг перед другом, как два памятника, — отражаясь позами, картинно отставив ноги.

Я вспомнил: когда я уехал из Кемерово в столицу, — это было пятнадцать лет назад, — то тоже обращал внимание, как в Москве говорят люди. Горячо, быстро, живо, безостановочно, долго. Тогда казалось — экспрессивно жестикулируя. Тогда казалось, что есть в этом что-то нездоровое. Коммуникативная разболтанность.

И вот я вернулся в родной город — и обратный эффект. Сейчас кажется, что все какие-то замороженные, заторможенные. С сонным мозгом.

Мужички, что сидели передо мной, продолжали меряться юмором.

— Ладно. Ты усы не распушай тут.

— Ты меня еще поучи. Поучи бабушку кашлять, — Пауза. — Чё молчишь? Улыбаешься? Проблемы у тебя? Ща будут проблемы!..

Пауза. Потом дружный, подпрыгивающий смех. Шутим мы, шутим.

Трамвай въехал на освещенный пятачок остановки. «Рабочая», — сказала водитель. Под фонарем на лавочке сидело местное молодечество с подружками.

В вагон вошли двое парней. Длинный и Маленький. Каждый сам по себе. Копались в карманах. Кондукторша настороженно следила за ними краем глаза. Наконец Маленький достал и показывал ей монетку, как будто подманивая. Так показывают косточку собаке. Собачка — то есть, кондуктор, — подошла и вручила Маленькому ириску, — в смысле, билет. Длинный все еще копался. Копался. Копался. Кондукторша мрачнела. Наконец Длинный не выдерживал:

— Девушка, миленькая-добренькая-хорошенькая, можно одну остановочку проехать?!

— Нет, — наждачным голосом сказала «девушка» и сделала быстрый, отбрасывающий жест: выметайся, выметайся.

Длинный гнусаво заныл:

— О-ой, овца-а! Ой, овца-а какая позо-орная!..

Полный демонстративного возмущения, побулькивая им, он сбежал по ступенькам на остановку.

Я посмотрел вниз, на книгу. Услышал, как поехали, закрываясь, двери. Вагон тронулся, — и тут же раздался хлопок, громкий, рассыпающийся звук. На страницы плеснуло зеленой крошкой, квадратиками толстого, мутного стекла. Я поднял глаза: я был весь в квадратиках, а в окне, через проход от меня, — как раз между подростками, — появилась паутина. И в центре ее густых, сходящихся штрихов зияла овальная дыра с зубчатыми краями. Подростки завороженно  смотрели на дыру. Стекло по всей поверхности блестело мелкоячеистой сеткой. Пустая бутылка из-под пива прокатилась и уткнулась в мой ботинок. Трамвай споткнулся. И вагоновожатая закричала грозным матом.

 

Стоп. Тут надо объяснить, иначе потеряются нюансы. Кто таков лирический герой? Куда ехал? Что это за остановка, откуда прилетают пустые бутылки?

Стояло начало десятых годов. Время стояло. Остановилось. Я ехал. Из гостей. Там мы два дня праздновали стоп-машину нашей жизни. Вагон бежал по печально известному городу печально известной страны. Перед этим я пятнадцать лет прожил в Москве и окрестностях; там учился, а потом и пригодился: зарабатывал, щурясь в монитор. А потом случился кризис, я не смог оплачивать жилье — и очнулся на малой родине. Где никак не мог пригодиться, сколько бы ни щурился в сколь угодно навороченный монитор. Такой уж это город: все более-менее гуманитарии из него уезжают. Они отсюда, я вот — сюда. К слову, я был уже не молод. Был, что называется, в возрасте. И все сходилось к тому, что это был возраст капитуляций. Вот почему я был возвышенно-печален, вот почему водка.

Но даже в родном Кемерово я жил не собственно в городе, а как бы это сказать… Я жил в кемерово Кемерово. Во внутреннем Кемерово. Короче, я жил на «Предзаводском». Это такая рабочая слобода (буквально несколько куцых улочек), которая отделена от города пустырем, через который бегают взад-вперед трамваи. С одной стороны к району прилегает вышеупомянутая пустошь; здесь располагается городская свалка, она стыдливо прячется от вагонных окон за рядом тополей. С противоположной стороны к Предзаводскому примыкает кладбище военнопленных, немцев, японцев, которые, собственно, и отстроили район после Второй Мировой. С третьей стороны — производственное объединение «Азот», монстр, на котором может разместиться штук десять наших Предзаводских. Впрочем, гигант еле дышит: ржавчина и запустение. С четвертой стороны район караулит дачный поселок, разрушенный наполовину. На развалинах дач не живут уже, кажется, даже бомжи. И в центре этого затерянного мира, в самом его перекрестье, в общаге, в народе именуемой «Дурдом», сижу я. Тихой мышью.

Теперь о «Рабочей». Когда я еду в свой «Дурдом», далее за этой остановкой следует железнодорожный мост, потом — пустырь со свалкой, и финиш — проходная «Азота». Я слышал: на «Рабочей», где-то в этом районе, торгуют (или торговали раньше) цыгане наркотой. Не знаю, насколько это правда, но цыгане здесь, и правда, живут. И еще: здесь постоянно происходит что-то дикое, какое-то безумие всегда здесь клубится.

Однажды я видел: двери трамвая на остановке разъехались, и сзади в салон вбежал юноша с невменяемым лицом. Он воздел руки и, торжествующе размахивая ими, как забивший гол футболист, протрусил по проходу с криком «Оле-оле-оле!» После чего выскочил в среднюю дверь.

Про другой случай мне рассказала знакомый кондуктор. Сумрачный лысый мужчина забарабанил кулаком в кабину трамвая и рявкнул: «Стой!» Вагон встал. (Многие вагоновожатые на этом маршруте — а они сплошь женщины — побаиваются своих пассажиров.) «Открывай!» — прозвучала вторая команда. Передняя дверь отъехала, хотя остановки здесь не было. Мужик помочился, не выходя из салона; застегивая мотню, буркнул: «Поехали». Вагон постоял-постоял и медленно тронулся.

Был другой случай. Я опоздал на последний трамвай и отправился домой пешком. Подходя к мосту, я увидел в свете фонаря два силуэта, которые направлялись в мою сторону. Тут же один из них бросился ко мне со всех ног, а за ним — и второй. Они бежали, высоко подбрасывая колени, и неправдоподобно-быстро увеличивались. Первый парень, подлетев, вдруг резко встал и, сложившись пополам, сунулся ко мне всем своим безумным-выпученным-скотским лицом и проревел-протрубил: «Аау-у-вва!» Я обмер. Тут же рядом оказался и второй. Он вклинился между мной и товарищем, спиной ко мне, и стал выставлять блоки, как в баскетболе. «Андрюх-тих-тих-тихо», — бормотал он. Потом приобнял Андрюху за плечи и, огибая меня, держа дистанцию, повел дальше. Андрюха резко сдулся, обмяк. Я смотрел, как они уходят, такие несчастные. Я прижал руку к груди. Сердце било в ладонь.

 

Итак, на чём я остановился?.. А-а, да: бутылка прикатилась и уткнулась в ботинок, вагоновожатая закричала женским отчаянным басом. Подростки пялились на дыру в окне. (Бутылка влетела как раз между ними.) Я тоже смотрел на дыру. Она была сиреневая, и в нее задувало крупные снежинки. Я думал, что если бы я находился не по эту, а по другую сторону от подростков, у окна, то точно такая же дыра была бы в моем черепе.

Но мужички, которые сидели впереди… Вот кто поразил меня. Они вдруг встрепенулись, но не удивились и не испугались. Они как будто ждали чего-то подобного. Они действовали собранно, слаженно. Вдруг они оказались рядом с вагоновожатой. Рявкнули, как здесь водится: «Открывай!» Дверь отъехала, и они ссыпались по ступенькам.

Я прильнул к дыре и увидел притихший в электрическом свете вечер. На скамейке рядом с остановкой все еще сидела группа молодняка обоего пола. Рядом с ними стоял Длинный. Все они смотрели на тандем в лыжных шапочках. Тандем решительно, в ногу, направлялся к скамейке. Один мужичок ухватил за грудки Длинного и, не смутившись его ростом, — юноша оказался на голову выше его, — стал быстро и часто снизу вверх бить по лицу. Голова избиваемого моталась. Он молчал. Сидевшие на скамейке парни повскакали вразнобой, как гарем в «Белом солнце пустыни». Но второй мужичок гаркнул: «А ну, сели!» — и молодняк так же вразнобой пошлепался на задницы. «Это не он!» «Оставьте его!» «Не он — а кто?!» «Мы не знаем!» — доносилось из сиреневой дыры. Тандем, не теряя времени, погнал Длинного за вагон, куда-то в конец трамвая. Я тоже выскочил на улицу. Зачем? Я не знал. Я не знал, что мне делать. Я совершенно выпал из реальности. Я посмотрел в сторону хвоста трамвая и увидел, как из-за его угла появился парень. Он быстро пятился, по-боксерски закрываясь от ударов наседающих мужичков, и кричал слезливо: «Я не при делах! При чём здесь я?» Но мужчины не отвечали ему. Они были заняты. Они старались попасть Длинному по лицу. Парень пятился на меня вдоль вагона. Я смотрел на его затылок. Длинного подогнали уже практически ко мне. «А ну в вагон, сучёныш!» — накручивали себя суровые мужички. «Может, ему по затылку навернуть? — прикидывал я растерянно. — Ну, должен же я что-то сделать? Меня же чуть не убили». Тут парень оглянулся, увидел задумчивое мое лицо и, видимо, что-то почувствовал, потому что вдруг взбежал в вагон. Мы трое поднялись следом. Дверь закрылась. Всё. Пленный был взят. Подростки у разбитого окна завороженно смотрели на Длинного. Молодечество, опомнившись, побежало от скамейки к трамваю, но вступиться за пленного уже не могло. «Отпустите! Это не он!» «А кто тогда?!» «Мы не знаем! Откуда нам знать?!»

Водитель, тем временем, позвонила в полицию и получила инструкции, что машина с сотрудником встретит ее на конечной остановке. Трамвай мягко тронулся — и тут же затормозил. И снова дернулся — и снова затормозил. И снова… Я вскочил и подбежал к кабине. Я увидел: один из парней на улице уперся в морду трамвая руками, а пятками скользил по снегу, пытаясь нащупать опору. Трамвай непрерывно истерически трезвонил и рывками продвигался вперед. Мужички оказались рядом. «Открывай!» «Да сидите вы уже!» — воскликнула вожатая, разгоряченная поединком. Наконец парень отскочил в сторону, путь был свободен, и мы свободно и легко покатились вперед — на свидание к ментам. Мы набирали ход и как-то особенно лихо раскачивались. Трещали искры в проводах. Звук был как от разрываемого шелка. Все, — кроме пленного и меня, — пришли почему-то в праздничное состояние. Я посматривал — то на тандем лыжных шапочек — с завистью, то внутрь себя — неодобрительно и уныло. Я видел, что у меня с суровыми мужичками было мало общего, хотя они и выглядели как два примерно-меня. Я не соответствовал этому городу, не совпадал с ним. За те пятнадцать лет, что я провел в Москве, мы сильно с малой родиной, с «родинкой», разошлись. Это место требовало собранности, цепкости. Я же плавал как будто в киселе, в тумане: обрывки воспоминаний, каких-то полуснов застили реальность. Я был дезориентирован, печален, тих, апатичен; я был чужой сам себе. Я был полупрозрачный, нереальный. Я ходил по улицам — и испытывал одновременно ностальгию и отвращение.

Трамвай подъехал к конечной остановке. Ментов пока не было.

Я вспомнил, каким был пятнадцать лет назад, до отъезда из Кемерово. В общаге у меня, — на приступочке рядом с входной дверью, на уровне дверной ручки, — стоял ломик. Когда я открывал на стук, одной рукой я брался за ручку, другой — за ломик. Этот рефлекс появилась у меня после того, как соседу проломил голову некий добрый человек за отказ угостить куревом. В начале 90-х с куревом было трудно.

Неспешно подъехала полицейская машина. Из нее вышел небольшой, пухлый и скучный человек в форменном бушлате и шапке. В руке мужчина держал знак власти, кожаную папку. Переваливаясь, он пересек дорогу и подошел к трамваю. Передняя дверь отъехала. Мент поднялся в вагон. Видно было, что он еще не до конца проснулся. «Что тут у вас?» Ему с гордостью показали дыру в окне, бутылку под ногами и пленного. Изъяснялся человек с папкой исключительно вопросами. «Есть свидетели, что это он швырял?» Свидетелей не было. Полицейский заметно повеселел. «И что вы от меня-то хотите?» «Но вы же можете снять отпечатки с бутылки — и у него!..» — я ткнул пальцем в Длинного. Сотрудник саркастически хрюкнул. «И кто этим будет заниматься?» Стало ясно, что во всей полиции таких желающих не найдется.

Все подумали над словами скучного сотрудника, помолчали и потянулись из трамвая курить. Длинный, обидчиво подрагивая голосом, рассказывал заспанному: «Меня схватили…» «Меня погнали…» «Меня затолкали…» При этом он не говорил, кто именно его «схватил», «погнал» и «затолкал», но опасливо поглядывал на мужичков. А те реагировали… Они опять интересно реагировали. Они слушали его так, как будто он говорил не про них. Задумчиво наклонив головы к плечам, они подносили к губам сигареты куцыми, косыми движениями и коротко, отрывисто пыхали. И смотрели куда-то в сторону, в небо… удивленно… искренне-удивленно… отстраненно… остановившимся, невидящим взглядом. Брови их были подняты домиками, лбы прорезали морщины. Как-то затуманились они… слушали с недоверчивым недоумением — не про себя, а  про какой-то диковинный случай, который произошел с кем-тогде-токогда-то… и очень далеко отсюда. Казалось, они не знали, можно ли верить этому длинному чудаку, и прикидывали, возможно ли такое.

Подростки, парень и девчонка, уже не казались монументальными. Они смотрели Длинному в рот. А тот, конечно, красовался:

— Говорят, я бутылку кинул! А кто у меня эту бутылку видел? Я с бутылкой в трамвай зашел?!

Действительно, Длинный зашел в вагон без бутылки. Как и второй, Маленький. Я зачем-то стал вертеть головой, зачем-то выискивая Маленького. Я увидел его спину. Оставив нас, Маленький направлялся к проходной АЗОТа.

Длинный вглядывался в Мента, но затылок Длинного прямо и недвусмысленно взывал к тандему. Я посмотрел на мужичков. Они как будто смутились. Или нет? Ничего не было ясно. Ясно было одно: шоу закончилось. Ничего интересного больше не будет. И я направился домой. Благо остановка была моя, я был практически дома.

Я шел по Предзаводскому. Мимо приземистых двухэтажных домов, построенных пленными немцами, которые здесь же и легли. Дома учили смирению. Типа, мы тоже мечтали о блицкриге. А чем все закончилось? Дома внушали: возраст, у тебя возраст, возраст капитуляций. Я решил завернуть в магазин, взять пива. Требовалось успокоить нервы. Сзади раздался возбужденный мужской голос:

— Слыхал? Ему про отпечатки, мол, сделай отпечатки. А он жопу морщит. Чепушила!

Его поддержал другой голос, такой же свежий, такой же энергичный:

— Точно. Она охуела, наша полиция. Она охуела буквально! По-буквенно! А ментяра этот — как моя кошка. Чисто — как кошка. Похож. Ой, похож!

— Это чем же?

— Тупостью.

Я оглянулся. Точно. Сзади шли те двое. В лыжных шапочках. Тоже сворачивали к магазину. Похохатывали.

Снег валил совсем уже хлопьями. Перед входом в магазин в конусе фонаря переминалась красивая женщина средних лет. Тени снежинок плыли ей под ноги, плыли волшебно, неостановимо. Тени снежинок были большими, пышными. Шапка и плечи шубы женщины были засыпаны снегом. Увидев мужичков, она похлопала выбеленными, толстыми от снега ресницами. Потом сцепила руки за спиной, сделала шаг по направлению к ним, подалась грудью. «Девочку вызывали?» После чего звонко, радостно рассмеялась, а потом и вовсе расцеловалась вначале с одним почти-мною, потом с другим. «Ну чего вы так долго? Сколько можно ждать-то?!.» — укоряла она их и пожимала губки,  и блестела глазами. Я смотрел на счастливых своих земляков — и опять почувствовал зависть. Наверно, я был бы таким же, если бы не уехал пятнадцать лет назад. Они были почти-я, но я не был ими, а «почти» не считается.