* * *
Незаконные дети незваного белого бога,
сколько в них ярости, сколько путей ожиданья
и злости, пронизавшей плоть их, как белые нити.
Жить и жижей давиться невнятной и мутной,
поперхнуться, спросить — никто не оглянется, или, наверно,
оглянутся — путь им укажут в блаженную пропасть,
где никто никого никогда не узнает в лицо,
но и это не дольше, чем жизнь — для чего им
верить, их сослали сюда за какой-то проступок,
о котором никто не упомнит, но знает, что есть.
Тут, в разрисованном храме, где в каждой стене упокоен
другой вариант истории, тут, где, сбивая
слой за слоем, отыщешь лишь камень, ударяя, надеясь,
что вдруг потечёт тёплое, густое, не такое, как мы привыкли.
* * *
Вот и мне ото рта твоего перепало —
пара слов, и стал я смиреннейшим из животных,
вот весь, из ран и проталин,
из твёрдого тела растаял бы, если б.
Но что я, зачем я — из земли моя радость, из земли,
той, что жадными жвалами пережёвывает и изблёвывает, избавляя,
чтобы не зажились, как на камне радужная плесень.
Руки твои никогда не держали камня,
а если держали, то скоро разжались и отпустили.
Глаза твои приучены разбирать мелкий почерк,
не ближе, чем расстоянье от кожи до кожи,
или от века до века.
Но сумеют и камень, оказавшийся в окоёме.
* * *
Тускл свет, освещает каждый ущерб,
стороной, стороной: от каждого отщепнёт
и подавится полуночной своей тоской,
никакой выходит из облака.
Выкраденный из света, дар
обращается в полночь свою, и не скрыть от покражи.
Даже сумерки умеют уломать так, чтобы следа не оставить.
Усталость, и кожа слезает с глаз, так что надрез видит темень,
и ум не умеет сказать, что надо.
Надо ли? Вы для того ли глядели, чтоб сумеркам выболтать тьму?
Уму не видно, он короток, кроток, и замер во мне кровоток.
Мы уходим в песок, мы уходим, коль короток век наш,
и, веки сомкнув, усыпаем и спим, пусть черёд наш приходит.
* * *
Ты не станешь ничем, кроме воздуха,
ты не станешь ничем, кем хотел бы, я вижу,
кроме воздуха, будь же доволен, что воздухом,
а не землёй, не водой, не огнём,
потому что огонь потому лишь и есть, что есть воздух,
ты будешь другой благотворной землёю для тех,
кто на этой не смеет мечтать о другой, но мечтает.
Твоё место не здесь, но ты здесь, оставайся на месте.
Твоё место не здесь и нигде, потому что другого здесь нет,
и другого, такого, но лучше, там нет —
там всё сделано лучше и прежде, чем мы, пробудясь, огляделись и поняли: ад.
* * *
В ковчеге свято соблюдаем
родной обычай старины,
на волю птичку выпускаем
при светлом празднике весны.
Всё ждем, что может, вскоре птица
с благою вестью возвратится —
что, может, отступил потоп.
Но та опять несёт во рту
не более чем пустоту,
и наш ковчег, похоже, скоро станет гроб.
Птичка божия не знает
ни заботы, ни труда,
как бы резвится и играет
бессердечная манда.
Сочувствия не испытывает,
ни совести, ни стыда,
ведь не затем её природа создала,
чтоб отличать добра от зла.
Она стучит крылом в окно,
и с нашего потопа ей смешно.