1.
Шел — через нас — 1986 год: обычно не ты идешь через время, а оно по тебе. На одной московской ТЭЦ, между метро «Октябрьское поле» и «Полежаевской», собиралися через трое суток на четвертые в единый караул стрелки ВОХР. Музыкант, из «Три-О», Аркаша «Петрович» Кириченко, режиссер параллельного кино Игорь Алейников, поэты Туркин, Бараш и еще пара таких же фигур или фигурантов, столь же оперетточно подходивших для роли охранников стратегического объекта. Трубы, пустыри, полусон-полустрём. Книжки (ДСП Института Философии) и плеер со Стингом («Englishman in New-York») — не снимают мутности и ватности. Когда через твой «пост» проходит в зимнем пару, стуча чоботами по линолеуму, в три часа ночи слесарь-заточник на свою предрассветную смену, то через стекло в проходной глядят друг на друга в одинаковом недоумении — один в ушанке, другой в наушниках, оба раздражены каким-то несовпадением и чего-то недопониманием.
Андрей Туркин — рубленый северный профиль, шесть футов роста, легкость и крепость профессиональной формовки (потом выяснилось, что в юности он был то ли мастером, то ли кандидатом в мастера спорта по плаванию)… Как-то в полутемном коридоре «вахтерки» я увидел, что Туркин достает из своего железного шкафчика анальгин, — и это сильно меня обескуражило. Значит, у них — правильных, здоровых, — тоже голова болит? Казалось, что кость может ломить у нормального человека только от материальной, как она сама, настоящей причины — например, удара штакетником…
Взрывной эффект образа «Андрей Туркин» был в нежности и мягкости — в «одном пакете» с брутальной витальностью (или витальной брутальностью… почти все равно).
ПОДРАЖАНИЕ АФАНАСИЮ ФЕТУ
Ты, блюя, захлебнулась собой.
О, какими смотрел я глазами,
Как ты сопли под нижней губой
Развезла по лицу волосами.
«Ты напрасно напилась в свинью, —
Произнес я, бледнея. —
Ведь кокетство тебе извиню,
А вот рвоту забыть не сумею!»
В воспоминаниях о дорогих покойниках их часто называют по имени; в этом нередко слышатся шумы неточности, дребезжание фальши, фамильярность. Хотя, казалось бы, а как еще называть человека после его смерти, если не так, как и при жизни? Стоит попытаться уточнить интонацию звучания слова «Андрей» в случае Туркина — обращаясь к знакомому человеку, мы настраиваемся на его тон, волну… это должно быть еще и эхо его интонации.
Как-то мы шли с женой в предзакатный субботний час по окраинному кварталу в Иерусалиме. Суббота: тишина, обвальный покой, кто-то прогуливается, греется на скамеечке, детишки визжат на площадке. Мы плывем по фарватеру улицы, и я вижу, по ходу движения, краем глаза, некую сцену… как и все остальное вокруг и внутри, вполне медитативную или словно в воде или в невесомости. У тротуара — мужская фигура, полусидит, полулежит… над ней склонилась женщина, и оттуда, над довольно путаной динамической композицией, возникает, как клин журавлей, усталый чистый голос — слова на родном языке: «Андрей, вставай… Ты на улице лежишь, Андрей…»
* * *
Игорь Алейников — конструктивистская угловатость, замедленный взгляд, цвета светлого меда, застенчивая улыбка. Его младший брат Глеб — совсем юный, лет 19-ти — на редкость краснощекий. В них чувствовалось родовое здоровье, как у хорошего сорта яблок.
Если бы Игорь был из провинции, то, наверно, еще яснее проступило то, что в нем светилось, чем он лучился: он был самородок, то есть самопородившийся чистейший слиток внутренней содержательности. В его глазах и движениях, казалось, все время переливается непреходящее удивление перед этим — понятым им — событием, живущим в нем, и осторожная внимательность к тому громоздкому, что внутри. От такого человека возникает, снаружи, впечатление странности, легкой неловкости… Но одновременно в Алейникове не было мрачной тяжести, во всяком случае направленной вовне. Он, так же, как и Туркин, был все время словно на отлете… а не одно ли это из наших характерных общих свойств? нашего поколения? — отстраненность.
2.
Леня Жуков, один из инициаторов создания Клуба «Поэзия», поразил меня тем, что не был уверен, точно ли он понимает значение слова «минет».
Мы шли с ним по улице к его дому, кажется, где-то недалеко от метро «Спортивная». Я произнес это звукосочетание «к слову», может быть, в качестве ювенильного каламбура поверх вздоха из Экклезиаста «всё минет». Он задумчиво, в нос, как слоник из советского детского мультфильма, переспросил. В смысле, слово «миньет» он слышал, но твердо, до конца не уверен…. Ему в этот момент было в районе тридцати, двое детей. Что советская власть делала с интеллигенцией!
Дело было году в 83-84-м. Время домашних салонов, «семинаров». Он был биолог с философическими интересами и пишущий стихи. В плане ориентиров назывались Заболоцкий и Тарковский. Первый — больше ранний, второй — больше поздний, Соответственно: больше схем и меньше прямого лирического «драйва». Любители поэзии из научных и инженерных НИИ, тот тип читателей, к которому он принадлежал, ждали от литературы в лучшем случае того же, что от «науки» и/или идеологии: идей, концептов. В худшем случае, еще более распространенном, — развлечения. А желательно и того, и другого под одной обложкой. Что удовлетворяла научная фантастика. (Это понятие тогда не было жестко дифференцировано — и включало в себя и то, в частности, что позднее стало называться «фэнтези».)
И было еще значимое нечто, часто облекающее радужным облаком влечение к интеллектуально-познавательному и к остроумно-разлекательному; способное, впрочем, и само по себе обеспечить пиетет к серьезной литературе. Это — мечтательность, склонность к раздумчивости, обычно беспредметная. Ищущая таким образом опредмечивания, но не слишком напряженно. Она имела внешние признаки интеллектуальности и философичности, при отсутствии чуть ли не наиболее существенного внутреннего качества — отрефлектированности относительно своих источников и целей. От чего совсем не комплексовала, потому что ей это не приходило в голову. Замкнутый круг в своем роде. Хорошая пища для такого состояния ума — «Столбцы» Заболоцкого: «Соединив безумие с умом, / Среди пустынных смыслов мы построим дом — / Училище миров, неведомых доселе. / Поэзия есть мысль, устроенная в теле». Есть возможности удовлетворить подобный горизонт ожидания и читая позднего Тарковского: «Мы еще не зачали ребенка, / а уже у него под ногой / в никуда выгибается пленка / на орбите его круговой». Правда, собственно к литературе это восприятие литературы имело отношение не большее, чем если бы вместо использования тока, идущего по проводам, и понимания его физической природы любитель тока наслаждался бы тонким звоном линии электропередачи высокого напряжения на лесной просеке. Или спорадически слагающимися в отрывки нотной азбуки на «линейках» параллельных проводов стайками воробьев в закатном небе. Но к идеальной сути того или иного дела мало что вообще имеет отношение… Особенно в замороженном анабиозе тоталитарных социумов и в отмороженном пародонтозе посттоталитарных. Здесь, в любом случае, не было агрессии — вообще никакого выносимого вовне «экшена»… Что-то вроде мастурбации на женский портрет, который в старом советском анекдоте-притче оказался (случайно выяснилось) изображением Ломоносова.
Мы познакомились с Леней Жуковым через общих знакомых, посещавших, как и он, научные семинары, посвященные разгадке возникновения жизни на Земле. Поиск осуществлялся на основе теоретической биологии посредством математической логики. Одновременно они посещали и литературные салоны — что, по идее, должно было приблизить почти к той же цели: пониманию смысла жизни. В любом случае, и тут и там никак не могло возникнуть тяжелого чувства, знакомого не понаслышке всякому чувствующему и мыслящему позднесоветскому интеллигенту: оно было сформулировано харьковским поэтом Б. Чичибабиным: «О главном не поговорили!..» — произносится с тяжелым вздохом после хорошего застолья и задушевной беседы заполночь.
Далее, через пару лет, Жуков сместился от теории к практике или от стратегических вопросов к тактическим: организации литературного процесса. И еще через несколько лет, к середине 90-х, ушел в смежные, в общем-то, сферы приложения сил, как бы новые: ведение групп по социальной психологии. Наверно, это было возвращение в исходную стихию семинаров, кружков, с коррекцией на время вокруг. Зарождение Клуба «Поэзия» стало той точкой, в которой сошлись на год-два несколько параллельных прямых. Перестройка (по снобистическому каламбурчику тех времен — в переводе на английский «де-билдинг»); совпавшие фазы социальной активности нескольких литературных генераций и кругов; интерес публики, искавшей в литературе примерно то же, что родители в 60-е: праздничного ощущения освобождения…. И самая «пунктирная», самая человеческая из этих пересекшихся параллельных линий — траектория младшего сотрудника НИИ с почти чеховским именем, выхваченная из мириадов частных биографий прожекторами ведомственных и районных домов культуры и курсивами «подвалов для молодых» в «Московском комсомольце» или журнале «Юность». Появление из живой тьмы на свет, как в луч фар попадает дорожный знак, этого лица, с всегдашней легкой судорогой напряженной задумчивости, — трудно не назвать волею судеб или стечением обстоятельств. Впрочем, в газетные подвалы и на подиумы клубов и жэков вышли другие.