ISSN 1818-7447

об авторе

Александр Бараш родился в 1960 году в Москве. В 1985—89 годах соредактор (совместно с Николаем Байтовым) ведущего московского самиздатского альманаха «Эпсилон-салон». С 1989 года в Иерусалиме. Член редколлегии журнала «Зеркало», куратор литературного сайта «ОСТРАКОН». Сотрудник Русского Отдела Радиостанции «Голос Израиля». Автор cтихотворных сборников «Оптический фокус» (1992), «Панический полдень» (1996), «Средиземноморская нота» (2002), «Итинерарий» (2009), автобиографического романа «Счастливое детство» (2006), публикаций стихов и прозы в журналах «22», «Зеркало», «Знамя» и др.

Новая карта русской литературы

Само предлежащее

Шамшад Абдуллаев ; Анастасия Афанасьева ; Генрих Киршбаум ; Эмиль Петросян ; Игорь Померанцев ; Александр Бараш ; Александр Мильштейн ; Андрей Поляков ; Ксения Щербино

Александр Бараш

Ниша Отрывки из романа

1.

 

Шел — через нас — 1986 год: обычно не ты идешь через время, а оно по тебе. На одной московской ТЭЦ, между метро «Октябрьское поле» и «Полежаевской», собиралися через трое суток на четвертые в единый караул стрелки ВОХР. Музыкант, из «Три-О», Аркаша «Петрович» Кириченко, режиссер параллельного кино Игорь Алейников, поэты Туркин, Бараш и еще пара таких же фигур или фигурантов, столь же оперетточно подходивших для роли охранников стратегического объекта. Трубы, пустыри, полусон-полустрём. Книжки (ДСП Института Философии) и плеер со Стингом («Englishman in New-York») — не снимают мутности и ватности. Когда через твой «пост» проходит в зимнем пару, стуча чоботами по линолеуму, в три часа ночи слесарь-заточник на свою предрассветную смену, то через стекло в проходной глядят друг на друга в одинаковом недоумении — один в ушанке, другой в наушниках, оба раздражены каким-то несовпадением и чего-то недопониманием.

 

Андрей Туркин — рубленый северный профиль, шесть футов роста, легкость и крепость профессиональной формовки (потом выяснилось, что в юности он был то ли мастером, то ли кандидатом в мастера спорта по плаванию)… Как-то в полутемном коридоре «вахтерки» я увидел, что Туркин достает из своего железного шкафчика анальгин, — и это сильно меня обескуражило. Значит, у них — правильных, здоровых, — тоже голова болит? Казалось, что кость может ломить у нормального человека только от материальной, как она сама, настоящей причины — например, удара штакетником…

Взрывной эффект образа «Андрей Туркин» был в нежности и мягкости — в «одном пакете» с брутальной витальностью (или витальной брутальностью… почти все равно).

 

ПОДРАЖАНИЕ АФАНАСИЮ ФЕТУ

 

Ты, блюя, захлебнулась собой.

О, какими смотрел я глазами,

Как ты сопли под нижней губой

Развезла по лицу волосами.

 

«Ты напрасно напилась в свинью, —

Произнес я, бледнея. —

Ведь кокетство тебе извиню,

А вот рвоту забыть не сумею!»

 

В воспоминаниях о дорогих покойниках их часто называют по имени; в этом нередко слышатся шумы неточности, дребезжание фальши, фамильярность. Хотя, казалось бы, а как еще называть человека после его смерти, если не так, как и при жизни? Стоит попытаться уточнить интонацию звучания слова «Андрей» в случае Туркина — обращаясь к знакомому человеку, мы настраиваемся на его тон, волну… это должно быть еще и эхо его интонации.

 

Как-то мы шли с женой в предзакатный субботний час по окраинному кварталу в Иерусалиме. Суббота: тишина, обвальный покой, кто-то прогуливается, греется на скамеечке, детишки визжат на площадке. Мы плывем по фарватеру улицы, и я вижу, по ходу движения, краем глаза, некую сцену… как и все остальное вокруг и внутри, вполне медитативную или словно в воде или в невесомости. У тротуара — мужская фигура, полусидит, полулежит… над ней склонилась женщина, и оттуда, над довольно путаной динамической композицией, возникает, как клин журавлей, усталый чистый голос — слова на родном языке: «Андрей, вставай… Ты на улице лежишь, Андрей…»

 

* * *

 

Игорь Алейников — конструктивистская угловатость, замедленный взгляд, цвета светлого меда, застенчивая улыбка. Его младший брат Глеб — совсем юный, лет 19-ти — на редкость краснощекий. В них чувствовалось родовое здоровье, как у хорошего сорта яблок.

Если бы Игорь был из провинции, то, наверно, еще яснее проступило то, что в нем светилось, чем он лучился: он был самородок, то есть самопородившийся чистейший слиток внутренней содержательности. В его глазах и движениях, казалось, все время переливается непреходящее удивление перед этим — понятым им — событием, живущим в нем, и осторожная внимательность к тому громоздкому, что внутри. От такого человека возникает, снаружи, впечатление странности, легкой неловкости… Но одновременно в Алейникове не было мрачной тяжести, во всяком случае направленной вовне. Он, так же, как и Туркин, был все время словно на отлете… а не одно ли это из наших характерных общих свойств? нашего поколения? — отстраненность.

 

2.

 

Леня Жуков, один из инициаторов создания Клуба «Поэзия», поразил меня тем, что не был уверен, точно ли он понимает значение слова «минет».

Мы шли с ним по улице к его дому, кажется, где-то недалеко от метро «Спортивная». Я произнес это звукосочетание «к слову», может быть, в качестве ювенильного каламбура поверх вздоха из Экклезиаста «всё минет». Он задумчиво, в нос, как слоник из советского детского мультфильма, переспросил. В смысле, слово «миньет» он слышал, но твердо, до конца не уверен…. Ему в этот момент было в районе тридцати, двое детей. Что советская власть делала с интеллигенцией!

Дело было году в 83-84-м. Время домашних салонов, «семинаров». Он был биолог с философическими интересами и пишущий стихи. В плане ориентиров назывались Заболоцкий и Тарковский. Первый — больше ранний, второй — больше поздний, Соответственно: больше схем и меньше прямого лирического «драйва». Любители поэзии из научных и инженерных НИИ, тот тип читателей, к которому он принадлежал, ждали от литературы в лучшем случае того же, что от «науки» и/или идеологии: идей, концептов. В худшем случае, еще более распространенном, — развлечения. А желательно и того, и другого под одной обложкой. Что удовлетворяла научная фантастика. (Это понятие тогда не было жестко дифференцировано — и включало в себя и то, в частности, что позднее стало называться «фэнтези».)

И было еще значимое нечто, часто облекающее радужным облаком влечение к интеллектуально-познавательному и к остроумно-разлекательному; способное, впрочем, и само по себе обеспечить пиетет к серьезной литературе. Это — мечтательность, склонность к раздумчивости, обычно беспредметная. Ищущая таким образом опредмечивания, но не слишком напряженно. Она имела внешние признаки интеллектуальности и философичности, при отсутствии чуть ли не наиболее существенного внутреннего качества — отрефлектированности относительно своих источников и целей. От чего совсем не комплексовала, потому что ей это не приходило в голову. Замкнутый круг в своем роде. Хорошая пища для такого состояния ума — «Столбцы» Заболоцкого: «Соединив безумие с умом, / Среди пустынных смыслов мы построим дом — / Училище миров, неведомых доселе. / Поэзия есть мысль, устроенная в теле». Есть возможности удовлетворить подобный горизонт ожидания и читая позднего Тарковского: «Мы еще не зачали ребенка, / а уже у него под ногой / в никуда выгибается пленка / на орбите его круговой». Правда, собственно к литературе это восприятие литературы имело отношение не большее, чем если бы вместо использования тока, идущего по проводам, и понимания его физической природы любитель тока наслаждался бы тонким звоном линии электропередачи высокого напряжения на лесной просеке. Или спорадически слагающимися в отрывки нотной азбуки на «линейках» параллельных проводов стайками воробьев в закатном небе. Но к идеальной сути того или иного дела мало что вообще имеет отношение… Особенно в замороженном анабиозе тоталитарных социумов и в отмороженном пародонтозе посттоталитарных. Здесь, в любом случае, не было агрессии — вообще никакого выносимого вовне «экшена»… Что-то вроде мастурбации на женский портрет, который в старом советском анекдоте-притче оказался (случайно выяснилось) изображением Ломоносова.

Мы познакомились с Леней Жуковым через общих знакомых, посещавших, как и он, научные семинары, посвященные разгадке возникновения жизни на Земле. Поиск осуществлялся на основе теоретической биологии посредством математической логики. Одновременно они посещали и литературные салоны — что, по идее, должно было приблизить почти к той же цели: пониманию смысла жизни. В любом случае, и тут и там никак не могло возникнуть тяжелого чувства, знакомого не понаслышке всякому чувствующему и мыслящему позднесоветскому интеллигенту: оно было сформулировано харьковским поэтом Б. Чичибабиным: «О главном не поговорили!..» — произносится с тяжелым вздохом после хорошего застолья и задушевной беседы заполночь.

Далее, через пару лет, Жуков сместился от теории к практике или от стратегических вопросов к тактическим: организации литературного процесса. И еще через несколько лет, к середине 90-х, ушел в смежные, в общем-то, сферы приложения сил, как бы новые: ведение групп по социальной психологии. Наверно, это было возвращение в исходную стихию семинаров, кружков, с коррекцией на время вокруг. Зарождение Клуба «Поэзия» стало той точкой, в которой сошлись на год-два несколько параллельных прямых. Перестройка (по снобистическому каламбурчику тех времен — в переводе на английский «де-билдинг»); совпавшие фазы социальной активности нескольких литературных генераций и кругов; интерес публики, искавшей в литературе примерно то же, что родители в 60-е: праздничного ощущения освобождения…. И самая «пунктирная», самая человеческая из этих пересекшихся параллельных линий — траектория младшего сотрудника НИИ с почти чеховским именем, выхваченная из мириадов частных биографий прожекторами ведомственных и районных домов культуры и курсивами «подвалов для молодых» в «Московском комсомольце» или журнале «Юность». Появление из живой тьмы на свет, как в луч фар попадает дорожный знак, этого лица, с всегдашней легкой судорогой напряженной задумчивости, — трудно не назвать волею судеб или стечением обстоятельств. Впрочем, в газетные подвалы и на подиумы клубов и жэков вышли другие.