Леонид Костюков
* * *
Свет сквозь ветки тихо висит.
Поздний поезд где-то свистит.
Тени тянут белые выи,
переплывая
ночью Стикс.
Странно спрятан хитрый мой дом,
сшитый до щиколоток хитон. —
Словно саван некий дощатый,
он мне защита,
а я — никто.
Я завязан в куст бузины.
Блики слиплись в тусклые сны.
С листьев льется блеском напрасным
бледный и пресный
вкус росы.
Кто там в комнату внес дрова?
Вспышка спички и звон ведра…
В слабых всхлипах дальнего ветра
только веранда
мне видна.
По-моему, многое в творчестве Николая Байтова можно понять через призму литературной задачи. То есть автор ставит себе некоторую цель, а точнее даже, некоторые ограничения, обыкновенно — строго формальные, а потом истово их блюдет. Казалось бы, довольно парадоксальная стратегия, и уж точно поперек мейнстрима. Мейнстрим — стараться сказать главное, отбросив все возможные ограничения (в том числе — метр, рифму, приличный лексикон). Но на ниве русской поэзии пашет столько народу, что каждый один может заниматься, чем хочет. Вот Николай и занимается.
Посмотрим на итог. Формальная задача приведенного выше стихотворения прозрачна: оно основано на ослабевающих тройчатках рифм, где первое рифмуется со вторым, второе — с третьим, но первое с третьим уже не рифмуется. Дом — хитон — никто. Из этих тройчаток вырастает изумительная звукопись стихотворения, где мы можем отчетливо услышать и вспышку спички, и звон ведра. Если можно говорить о стихотворениях «для уха», то вот оно, образцовое. И уже с изумлением лично я прослеживаю зрительный ряд. Если можно говорить о стихотворениях «для глаза», то вот оно, образцовое. Складываясь, эти два эффекта порождают что-то вроде бюста Вольтера в исполнении Дали — помните? где вроде бы бюст Вольтера, выписанный до мельчайших деталей, а вроде бы два монаха (тоже выписанные до мельчайших деталей). Но, на мой взгляд, фокус Дали остается блестяще исполненным фокусом (плюс довольно плоская идеологема). А стихотворение Байтова (чудесным образом) становится теплым и живым, а фокус лишь фокусирует эти его качества.
Игорь Гулин
* * *
Ноги кормят волка́, паука, грибника,
футболиста и балеруна.
Руки кормят врача, вратаря, щипача,
гитариста и маляра.
Крылья кормят орла, соловья, комара.
Сердце кормит политрука.
Случай кормит пожарника и дурака
и расчетливого игрока.
Между ночью и днем засыпает игрок,
замечая проблемы миров.
Скучно слушают басни рыбак и грибник:
образ там никакой не возник.
Басни кормят опять же того соловья.
Под гармошку поет солдатня.
Ночь тиха, и не слышен полет комара
над землянкой политрука.
Трудовая рука пробудилась с утра,
потянулась к пробелам миров:
руки кормят рвачей, палачей, силачей,
пианистов и шулеров.
Тело кормит червей, моя вечность — труха,
моя память в письме умерла.
Не стучат соловьи, не белеет луна
над могилой политрука.
Пятипалая звездочка, будто рука,
протянулась в проемы миров.
Только я над могилой, ни жив ни мертв,
свое время провел без труда.
Я беспечно мотался туда-сюда,
презираем со всех сторон.
Время кормит вшей, бомжей, сторожей,
созерцателей и ворон.
Сто зеркал предо мною придумал язык,
образ там никакой не возник.
Краски ты развела — и свистят до зари
над палитрой твоей соловьи.
Медуница и мята в саду расцвели,
проникая в районы миров.
Тело кормит тебя. Моя нежность — озноб.
Мой язык безмятежно здоров.
Очень сложно выбрать любимое стихотворение. Многие стихи Байтова живут во мне годами, отношения с ними развиваются. Однако в этом тексте сгущаются с невероятным напряжением самые важные, на мой взгляд, вещи в байтовском письме.
Начну с того, что это стихотворение кажется очень плотным. Оно описывает порядок, в котором у каждого — свое место, свой промысел. Этот порядок держится настойчивым ритмом, рядами созвучий. Однако в режиме всеобщего пропитания обнаруживается нечто недоступное — волнующие зияния: проблемы миров.
Этот сюжет — один из главных у Байтова. Парадоксальные стратегии его письма — разные способы указать на пространство, находящееся вне доступа языка. Приблизиться к неописуемому средствами даже самого высокого калибра — от квантовой физики до метафизики, не говоря о поэзии. В функционировании любого языка это пространство оказывается прежде всего именно пробелом. При удачном эксперименте он может стать проемом.
Открытие это — опасно. Оно сводит в могилу персонажа-политрука и ставит на ее границу героя. Речь если не о буквальной смерти, то о крахе, кризисе — умирании памяти. Поэтическое письмо оказывается равноценно бесполезным басням, не способным предоставить образ, приближающий к тайне.
Стихотворение показывает и спасение от краха письма. Оно возникает в эротическом появлении другого — «ты«, предпочитающего словам иной способ производства образов — краски. Это появление сопровождается расцветанием медуницы и мяты — мандельштамовской «пищи поцелуев» (редкая для Байтова неироническая аллюзия). Именно они осуществляют проникновение в районы миров. Любовь становится способом не только указать на тайну, но и насколько можно приблизиться к ней (заметим нарастание близости в глаголах, оканчивающееся своего рода пенетрацией: заметить — потянуться — протянуться — проникнуть). Через нее, через томительный бессловесный озноб, язык вновь обретает жизнь.
Игорь Лёвшин
* * *
Гроза подкралась незаметно.
Под тучей содрогнулся отблеск.
Две молнии одновременно
попали в движущийся поезд:
одна — в локомотив, другая —
в площадку заднего вагона, —
и пассажиров напугали
точнейшим унисоном грома.
Лишь мы с тобой, не веря смерти,
взглянули на часы мгновенно:
мы — в мысленном эксперименте?
но кто нас мыслит столь рельефно? —
Его открытию мы рады:
одновременность есть условность.
В шестом вагоне в миг удара
часы показывали полдень.
Мы в яростно-прекрасном мире
с открытыми глазами грезим.
Часы стоят на той же цифре,
гроза прошла, а мы всё едем.
Альберт Эйнштейн низверг молнии на поезд. Этот ученый почти бог. Молнии мысленного эксперимента в прямом смысле поражают часы, а в непрямом — пассажиров, разместившихся между контрольными часами. Хотя у Байтова всегда непонятно, где смысл прямой. Смысл, скорее, извилист.
Эйнштейн не назван, он за кадром. Или Лоренц? И еще один ученый остался не назван, там, за кадром: Бог. Бог, во всяком случае, любитель мысленных экспериментов, хотя мысль его, по понятным причинам, то и дело материализуется. Как мы знаем из других сочинений Николая Байтова, Бог даже может запретить футбольным голам забиваться, ссылаясь на теорию вероятности. «Физики шутят», Бог тоже шутник, но шутки его (скорее всего) другие.
В кадре авторское «мы». «Мы» едет в том самом поезде, то ли в мыслях неустановленного экспериментатора, то ли во сне, то ли наяву. Сон, возможно, есть мысленный эксперимент Бога (да и явь). Как мы знаем из бесед с автором, сны курирует не Фрейд, а, скорее, Кастанеда.
В сложном мире жесткость законов физики и математики компенсирована халатным исполнением: законы размыты снами и прочими субъективностями.
Всё мерцает и трепещет. Язык, ритм. И смысл, он самый трепетный.
Ольга Балла
Есть поэзия прояснения мира — и поэзия его непрояснённости. Может быть, непреодолимой, может быть, преодолимой лишь частично — и никогда не окончательно. Это два разных типа усилия, напряжения душевных и умственных мускулов. Непрояснённости не как (не в первую очередь как) чего-то, что должно и способно быть преодоленным, но как самодостаточного, самоценного факта, нуждающегося в отдельном понимании (по крайней мере, в принятии), во всяком случае — достойного и понимания, и принятия.
Николай Байтов, при всей кристаллической ясности, тончайшей отточенности его глаза и, особенно, слуха (многие писавшие о Байтове отмечали захваченность его поэтического внимания звуковой, телесной стороной речи — «само́й поэтической тканью, ритмомелодической и фонической организацией текста»1, то, что звук и ритм владеют его речью едва ли не прежде смысла её), — безусловно, поэт (принципиальной) непрояснённости мира2. Постижения — скорее, пожалуй, созерцания — его непрояснённости как факта. Надо ли уточнять, что люди с таким взглядом существенно более редки, чем те, кто старается прояснять и классифицировать? С такими и сама культура обыкновенно не знает, что делать, — не находит у себя ящичков для классификаций3.
Вот есть такие фигуры — специально для посрамления классификаций, самого соблазна классифицирования. Выбивающие основу из-под ожиданий.
С этой корневой позицией, безусловно, связан давно уже отмеченный Александром Барашом «один из доминантных импульсов всей поэтики Байтова — стремление к максимальной независимости, непринадлежности»4, уход от улавливающих категорий; то, что сам поэт называет «эстетикой не-Х»5 — отказом от всякого фиксированного стиля (того самого «X»), от любых окончательных утверждений и чётко очерченных контуров. И эстетических, и собственных социальных.
«Уверенности, — эпатировал (эпатировал ли?6) Байтов, — ни в чём в этой жизни быть не может. <...> А в искусстве вообще уверенность отвратительна: она самодовольна и хамовата»7.
Самое же главное — то, что она слепа. Не видит самого существенного.
«…есть способы художественной жизни, спасающие от Х. — Во-первых, <...> это должна быть неуверенность: эстетическое недоумение, даже некая растерянность, свойственная дилетантизму. <...> Второй принцип — это эклектика: быстрая смена и невнятное микширование различных областей творчества»8.
Байтов работает на самой грани области, в пределах которой действует человеческая логика9, — и видит прозрачность этой грани.
«Эстетическое недоумение» и «дилетантизм» (человек, виртуозно владеющий стихотворными техниками, с широчайшим стилистическим диапазоном, знает, что говорит) — способы сделаться открытым и незащищённым, — без этого последнего настоящей открытости, настоящей восприимчивости нет.
И ещё важно, что эта незащищённость не имеет ничего общего со страхом, более того — противоположна ему.
«Байтов, — пишет Леонид Костюков, — переступает через страх быть неверно понятым. Так же, как и через страх быть непонятым вообще»10. Стоит сказать и больше: он переступает через страх и собственного непонимания того, о чём говорит. Это бесстрашные тексты.
«…лишь немногие (и малоинтересные) из явлений нашего мира и человеческих состояний могут быть описаны словами»11, — утверждал Байтов в интервью на «Кольте». «Поэтому я использую поэзию — как некий сверхъязык, с помощью которого можно (хотя бы попытаться) выразить «невыразимое», то, о чем Витгенштейн велел молчать»12.
Он, похоже, — из тех, кому виртуозно владеемые им слова необходимы именно как опыт их недостаточности.
Они — разновидность молчания.
Оказывается, непрояснённость и прозрачность не отменяют друг друга. Более того, не отменяют друг друга, не противоречат друг другу (уж не предполагают ли друг друга?) даже непрояснённость и чёткость занятой внутри неё позиции. Непрояснённость и ясность.
«Близко решенье загадки — только не знаю, какой».
Владимир Друк
Байтов = Hypertext.
Вот несколько слов, которые — в частности — тут приходят в голову: Мозаика. Пазл. Фрактал. Каламбур. Песенка. Наклёпка и подвох. Каждое стихотворение — узор в общей мозаике. Отдельный текст — фрактальный начальный пазл некоего «большого пазла». Пазл объясняется и изъясняется пазлом. ГиперТекст — архитектурой внутренних ссылок и отсылок. Так и попробуем.
Пока ламбурим, а там посмотрим,
куда искусство нас приведёт.
За горизонтом чуждак остротам,
и на погосте неясен стёб.
Мы вышли вместе, ты вышел поздно.
Ты хочешь ласки, а мы гниём.
Смотря, как небо покуда звёздно,
ты можешь мыслить хотя б о нём.
Каламбур есть некий обман ожиданий. Но здесь каламбур наоборот. Каламбур, ожидание развязки, продолжения каламбура и обманка — наклёпка этого ожидания.
Что-то из области «читатель ждёт уж рифмы розы» Получается каламбур, который каламбурит самого себя. Ноль-каламбур.
А ведь все — и сразу! — прозрачно: «и на погосте неясен стёб». И тогда уже можно — «смотреть как небо звездно … и мыслить хотя б о нём».
О песенке. У Байтова их множество: вот вам песенка, раз-два-три. Раз и два . И три. Выделяем программное:
Un son do lon —
bada le.
Un son do lon —
bada la.
Un son do lon —
bada le.
Un son do lon-bada.
То ли ламбада. То ли Сезария Эвора. Сто́ит четырех строф, целой строфы. Зачем?
А вот зачем:
В каком-то дальнем слове
находится любовь.
В его девятом слое
скрывается намёк.
Мои слова простые,
но кто меня поймёт?
Поскольку «кто поймёт?» это следствие из «вентиль прирос… вот те на…»:
посмотри:
проржавело в подвале, и вентиль прирос,
так что сдвинуть не может его истопник,
пальцы рвет и глядит: вот те на…
Потому что: «Посмотри, посмотри, энтропия растет…»
И, следовательно: «…цепенеет язык». Цепенеет язык.
И далее — Не нравится ламбада? Будет «кондуктор» :
Над тамбуром горит
холодная звезда.
А в тамбуре дрожит
влюблённый Деррида…
А значит — «не дискурс, а жаргон»:
Но стережёт вагон
кондуктор-балагур:
не дискурс, а жаргон,
не мысль, а каламбур.
Не тамбур, а тюрьма.
В стекле плывёт лицо —
никчемного ума
безжалостный ШИЗО…
ГиперТекст. Шизо-реальность цепенеющего языка.
Сегодня, в мире тотального непонимания поэтического языка, мира «что вижу, то пою», Байтов председательствует. Но и для тех, кто чувствует поэтическое слово, Байтов - загадка: «чего сказать-то хотел?» Да что хотел, то и сказал.
И исчез.
Слоняется по буквам:
…тоскливые надежды напрасны,
неловкие усилия тщетны:
я остаюсь всё тем же никчемным
и далее слоняюсь по буквам…
Когда-нибудь, возможно, приду к вам
<...>
Но это всё — маловероятно.
«Я упал в тишину». Так будет называться будущее интервью Н.В. Байтова газете «Комсомольская правда».
A «Матрица поэтической энтропии для трехмерного пространства смыслов» войдет, несомненно, в «Поэтическую Энциклопедию ХХI века». Не потому, что хорошо. А потому, что хороша.
Где ты, Николай Владимирович Байтов? Ответит ли? Вернется ли? — Маловероятно.
Я поэт. Продаю всякий шорох.
В голове моей полный словарь.
Крысы, клёны, фонарь — всё товар
в операциях комбинаторных.
Байтов, выходи!
Нет ответа.
О наклёпке, подвохе, о небесном подвохе:
Если бессмыслица, извини, бред,
то в релаксации получи мрак.
Глупость небесная из меня прёт,
и получается — я, как день, прав.
<...>
Вот и небесная, как слюна, пусть
глупость тянется из всех дыр-флейт.
Читатель ищущий в текстах Байтова прямое лирическое высказывание, будет, на мой взгляд, немало озадачен. Его там нет. Или почти нет. Впрочем, хотели лирическое высказывание? - да вот же вот оно! (Наверное, это и есть лир-высказывание. Никогда точно не знаешь. Смайл):
Есть просторы для мысли, которые даже огромны. —
Взяв, допустим, гитару, в них можно пойти и, пожалуй,
спеть… — но только душа все белеет, как ангел надгробный,
в позе недоуменья с тех пор, как плечами пожала.
Ибо в словах — ловушка и западня, ловушка и западня:
И всё же, какая в словах образуется западня!
Ты слышишь? — как в красных дюнах, тебе западло
ловушка любому опыту — и не зря
смысл их ложится с нотами заодно
в ту ямку от до до до.
А фрактал, по Байтову, это это самое «до-до-до». А мы-то повелись.
А потому:
Лови этот звук и бросай ей, как мячик: — «На,
лови этот звук и сразу обратно мне
бросай этот звук!» — И так, пока снежная мгла
не остановится в изумленье и не
собьётся со счёта в уме.
Лови этот звук.
Анна Голубкова
Чуден Байтов при тихой погоде. Необыкновенно приятно бывает, знаете ли, расположиться где-нибудь на природе, открыть книжку его стихотворений и прочесть, к примеру, вот это:
* * *
За три часа
обошёл я всю
виллу Аду.
Влезал на холмы,
спускался в сумрачные лощины.
Я видел беличью беготню
— или драку? —
на сером стволе столетней пинии.
Я вглядывался:
что происходит? что они делят?
В какой-нибудь шишке
увидели редкостную прелесть?
Нет, кажется,
не в уникальной шишке здесь дело.
Скорей всего, это Эрос,
это Эрос…
Уже дождями
сбивает декабрь
с тополей листья.
Чернеют возле конюшни
копны соломы. —
Залезть в дупло
и — какой там Эрос? — только мысли
бессвязно вьются,
в сон увлекая тёмный…
Но от любви и во сне
никуда не деться. —
Шипя и цокая,
подобно серьёзным и цепким белкам,
и под дождём, и под снегом
мыслям придётся
гонять соперника —
без конца гонять
по стволам и веткам.
Это стихотворение непременно нужно читать на берегу реки где-нибудь в глубине Среднерусской возвышенности, лежа на травке и отмахиваясь от многочисленных представителей различных видов насекомых, обитающих в этих краях. Ведь несмотря на то, что в нем идет речь о большом парке в городской черте Рима, по неторопливости своего развертывания стихотворение весьма напоминает сменяющие друг друга, разнообразные в своем однообразии картины русской природы. И это наложение двух разных способов проживания пейзажа позволяет читателю найти какой-то странный контрапункт в выстраивании собственных итальянских впечатлений, ежели таковые, разумеется, у него имеются. На самом же деле в этом стихотворении речь идет не об Италии и великолепных итальянских парках, в которых так хочется затеряться и остаться навсегда, а о том чувстве, которое может посетить человека где угодно и когда угодно. В стихотворении, начинающемся с упоминания виллы Ада, речь идет о любви, причем о любви трудной, похожей на беличью беготню, мысли о которой не оставляют лирического персонажа даже во сне. Но разве не кажется таким же сном отсюда, со Среднерусской возвышенности, и вся Италия с ее памятниками, бесконечными произведениями искусства, совершенно особым воздухом и специальным таким итальянским настроением? Конечно, кажется! Италия и есть точно такой же сон, как и давно пережитая, ушедшая в никуда любовь. Да, чуден Байтов при тихой погоде. Впрочем, и при бурной погоде, если честно признаться, Байтов прекрасен ничуть не меньше…
Дмитрий Григорьев
* * *
Каждое утро на протяжении многих лет
я появляюсь на грани травы и воды.
Я убеждаюсь, что у теней отражений нет.
Все это знают, но мало кто делает выводы.
Я помню наизусть это маленькое стихотворение, помню, как Коля читал его в 2009 году на берегу Днепра, находясь как в метафизическом, так и в физическом смысле на грани травы и воды (есть видеозапись этого спонтанного действа), травы, дающей тень, но не отражающей, и воды, умеющей и поглощать и отражать. Моя рефлексия на этот текст — собственно и есть невозможное отражение той тени деревьев, в которой мы сидели на скамейке, сделанной из досок и старых ящиков, пили вино, о чем-то беседовали, и ветер уносил наши слова. Я свои выводы сделал.