А. Б. Интересно, что ты думаешь о Павленском, как оцениваешь его действия в худ. пространстве.
Н. Б. Политические, протестные перформансы всегда выигрышны, потому что просты и прямолинейны, но они ничего не добавляют к уже существующим смыслам: они пользуются социальными клише и затрагивают лишь смыслы, лежащие на самой поверхности социума (да и отдельной личности). Перформанс Пусек был гораздо сложнее и интереснее (несмотря на кажущуюся примитивность), — я думаю, он навсегда останется эталоном и даже парадигмой акционного искусства, как «Чёрный квадрат» Малевича или «Фонтан» Дюшана для соответствующих направлений.
А. Б. У Пусси было пересечение еще с двумя как минимум контекстами: религиозным/метафизическим и музыкальным/шоу…
В смысле социально-антропологическом размышляю о том, почему в постсоветской России есть яркие эффекты и фигуры на стыке искусства и политики — и нет ярких, жестких, умных революционеров, как были бомбисты, эсеры, и — противно сказать — большевики в свое время. Если это генетический отбор в результате репрессий и пр. — то довольно удивительно, в какую сторону — - -
Н. Б. Думаю, что это эффект вездесущего постмодерна, затопившего всё (за исключением исламского мира) в последние три десятилетия. Многие художники отчаянно стараются его преодолеть, но пока безуспешно. Павленский, возможно, тоже бьётся об эти наглухо закрытые двери.
А. Б. Есть еще одна плоскость рассмотрения. Основная реальность сегодня — масс-медиа, пропаганда, «картинка» в широком смысле. Остальное существует в общем сознании постольку, поскольку есть эта картинка. Статус настоящей жизни и «поражающее воздействие» — у нее. Действия Пусси и Павленского осуществлялись и осуществляются в мире масс-медиа, со всем миксом художественного и политического, пропаганды и контрпропаганды. И возможно — именно так и выглядят революционеры сегодня. То есть это не смещение, а именно то же самое, что тогдашние бомбисты, провокаторы, или совместители легальных и нелегальных средств борьбы.
Н. Б. Мне кажется, вопрос сложнее. Постмодерн, конечно, топорное понятие, и оно мало что проясняет. По моему ощущению, мы накрыты каким-то маревом — вроде бы блестящим, бликующим. Может быть, это даже зеркало, но оно имеет структуру фрактала. — Этакое парадоксальное зеркало-облако. — Оно лишает нас возможности быть «настоящими хорошими парнями» и «настоящими плохими парнями», но предоставляет бесконечный спектр ролей «ненастоящих хороших парней» и «ненастоящих плохих парней». В этой связи становится очень интересной проблема исповеди. Это вообще моя любимая тема. А в нынешних условиях исповедь становится сложнейшей вещью — именно потому, что она не является (не должна быть) художественным актом. Когда я говорю духовнику «я плохой парень», то как я это говорю и что я имею в виду? Помнится, старец Тихон сказал Ставрогину: «Вы так чудовищно живописуете свои грехи, потому что у вас гордыня. Вы презираете меня и весь род человеческий, ставите себя выше». (Ну, это я, конечно, нафантазировал, там не так, он говорил что-то про «смешное». Но именно Тихон виноват в том, что Ставрогин удавился: у того была последняя попытка пробиться к реальности, а он опять ударился лбом о зеркало… Кстати, вспомнил цитату и из себя самого: «Синяк можно получить до исповеди и после исповеди. Но самое интересное было бы получить его во время исповеди»)… Так вот, гордыня, или шире — ощущение внеположности себя ситуации, «возвышение» над ней и, как следствие, некое презрение к реципиенту высказывания — всё это не сейчас возникло, а очень давно, м.б. с романтиков или даже раньше. Так сказать, «художник — и толпа». — Художник каким-то образом вынес себя за пределы «коллективного тела» и глядит на него как бы сверху. А при попытке вернуться внутрь неизменно получает синяк. Развитие же масс-медиа лишь усугубляет это положение вещей. Художник получает мощные средства манипулирования этим «коллективным телом». И чем больше он манипулирует, тем больше сам становится «бестелесным». — Как-то так.
В заключение ещё эпиграф из М. Щербакова:
Хочешь обратно деньги — вот изволь получить с меня.
Но не казни артиста за то, что он себе самому не равен.
Этот шмель не летит, он исполняет «полёт шмеля».
Этот столетник дня не живёт, но тем и забавен.
А насчёт Пуссей — знаешь удивительное пророчество Набокова? — Модификация Окуджавы: Speranza, I shall then be back, when the true batch outboy the riot. («когда правильные парни прогонят всякую шваль» — так, вроде бы, переводится. А можно так: «когда партия Истины вытеснит бунтующих безумцев»…)
А. Б. Возможно, наиболее близкая эпоха в этом смысле к нашей — поздняя античность. Греко-римский мир, и позже его наследник Византия, с рефлексией, релятивностью, индивидуализмом (и здесь Иосиф Флавий и Апулей — люди одного мира, если не типа), гедонизмом, значимостью внешних эффектов, пропагандой и так далее. Христианство — для язычников — стало, вероятно, выходом из этой системы зеркал.
Я, со своей родовой травмой советской интеллигенции — атеизмом, часто вспоминаю, звучит как навязчивый перманентно мотив в голове: «Что есть истина?» — Что есть реальность? Дело, похоже, не в том, есть ли она или нет, а в том, что мы не можем оценить верность своей оценки. У нас нет для этого инструмента, эталона. Удостоверяющей инстанции, высшей инстанции — то есть веры в эту высшую инстанцию… упс, эвфемизм.
Н. Б. Мне интересно, как обстоит с этим делом на востоке, т.е. например у буддистов. — У них нет ни истины, ни реальности, однако же незаметно, чтобы они особенно напрягались по поводу собственной «настоящести — ненастоящести». Ведь у меня дочь буддистка — Аня. Правда, я с ней не разговаривал на эту тему, зато я много разговаривал с Володей Герциком (он даже пару раз приезжал ко мне на дачу), но его буддистские беседы меня совершенно не удовлетворили — он на всё отвечает какими-то парадоксами, а ведь на парадоксе не въедешь в заоблачный град, как известно… И есть ли у них пламенные революционеры и переделыватели мира? — Должны быть: если мир — иллюзия, то тем более почему бы его не переделать? Красные кхмеры, по-моему, были буддистами поголовно. Как и Чингисхан, и барон Унгерн. А что до их художественной деятельности — я мало с ней знаком и, в основном, с японской и китайской, а там всё же больше языческая культура. Но, если я что-то понимаю, там действие художника всегда было и до сих пор остаётся укоренённым в «коллективном теле», и незаметно никакого невроза типа нашего… Несколько лет назад какие-то немецкие правозащитники обратились к Свете с просьбой провести в Москве художественную акцию в поддержку китайского поэта-диссидента Лю Сяо Бо. В материалах, присланных нам, фигурировало одно его простое, лирическое стихотворение, написанное в тюрьме и обращённое к жене. Мы же устроили по этому поводу в ОГИ настоящий шабаш, который даже и постмодернистским-то назвать язык не поворачивается. — Исполнялась импровизированная опера, в которой арии составлялись на ходу из его политических статей. Но интересно другое: когда Света отослала отснятые видеоматериалы «заказчикам», те поняли всё это на полном серьёзе и были так довольны, что на следующий год очень настоятельно просили её снова участвовать в этой кампании…
Странно всё это. Проблема буквального прочтения и понимания-непонимания общей (насколько общей?) реальности всё равно остаётся очень сложной — не только в пустотах между языками и культурами, но и в почти однородной знаковой среде. Это несмотря на то, что масс-медиа задают довольно узкий диапазон частот, в котором люди могут настраивать взаимные интерпретации принимаемых сообщений… Не могу сейчас додумать, не получается. Стал писать чего-то неуклюже-громоздкое…
А. Б. Вчера говорил об этом с Ирой. Я думал и о востоке тоже (буддизме, например), но в основном меня занимало, как с этим в иудаизме. Мои рассуждения о том, что христианство, собственно, имеет источником иудаизм, (но) плюс какие-то элементы предшествовавших христианству тех самых позднеантичных ментальных структур… — эти рассуждения мне самому казались недостаточными и ведущими куда-то не туда. У Иры оказался ответ другого типа, которого, может быть, и достаточно. (Хотя это даже и разочаровывает, поскольку упрощает, а не уводит в интересные усложнения.) Она сказала, что в позднеантичном мире, на что похоже наше нынешнее состояние, был не один тип многобожия. У греков было многобожие, но в цельной, единой системе, и тех проблем, о которых мы ведем речь, у них, вроде бы, не было. Сакральность, единство картины мира, ощущение такой реальности сохранялось. В позднеантичном (римском) мире было допущено, полностью легитимизировано существование многих, любых систем многобожия. И для тех, кто в иудаизме, то есть внутри одной системы, нет этой проблемы.
С пониманием общей (на самом деле чаще всего не общей) реальности любопытно, может быть, то, что так наз. мультикультурное общество (аналог позднеантичного) предлагает чуть ли не лучшее решение. Общая реальность присутствует почти исключительно на уровне сетки законов (и их по мере сил буквального исполнения), обеспечивающих возможность существования в разных реальностях. И общая реальность таким образом не особенно нужна.
Кажется, есть одна империя — США, — где многолетние усилия по созданию единого культурного пространства христианства с теми же иудаизмом и буддизмом привели к гораздо более легкому прочитыванию кодов друг у друга и к какому-то относительно общему «полю» высказывания…