Владимир Келлер (в зрелости пользовался псевдонимом Александров)1 родился в 1898 году в семье Бориса Келлера, крупного ботаника, будущего губернского комиссара Временного правительства и будущего академика АН СССР. В первые послереволюционные годы он входил в кружок молодых литераторов, группировавшийся вокруг работавшего некоторое время в Воронеже Владимира Нарбута, с юных лет дружил с Андреем Платоновым, в 1919 году привлек к себе некоторое внимание резко критической статьей о стихах Ахматовой. Позднее перебрался в Москву, работал экономистом, на исходе 1930-х был одним из главных перьев журнала «Литературный критик»2, пытавшегося сочетать верность партийной линии с определенным интеллектуализмом и эстетством (журнал был подвергнут показательной порке в других изданиях и в 1940-м закрыт). После войны написал книгу о Михаиле Исаковском, считался также ведущим специалистом по поэзии Твардовского (который, как утверждается, очень полагался на его мнение и первому читал ему новые стихи). Полагался Твардовский на Келлера и как на внутреннего рецензента журнала «Новый мир» — и в этом качестве Келлер сыграл решающую роль в судьбе прогремевшей повести Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда»: обнаружив ее в редакционном самотеке, перепечатал ее (по воспоминаниям писателя Григория Свирского3) согласно принятым правилам и положил на стол Твардовскому. Некрасов благодарно вспоминает Келлера в автобиографической книге «Саперлипопет», называя его «заядлым холостяком», спрятавшимся от сталинской действительности за многочисленными замками и занавешенными окнами московской квартиры4. Умер Келлер в 1954 году, но уже применительно к 1940-м годам Свирский именует его «чудаковатым стариком».
В биографии Келлера околореволюционных лет есть любопытная страница: близкая дружба с другим воронежским уроженцем Борисом Бессарабовым (18971970), будущим художником, попадающим в поле зрения литературоведов благодаря кратковременному, но бурному роману 1921 года с Мариной Цветаевой, материализовавшемуся в неоконченную поэму «Егорушка» (ещё известен брат Бессарабова Николай, ставший крупнейшим в США специалистом по старинным музыкальным инструментам, но это другая история). Дневник и письма Бессарабова частично опубликованы; в 191718 гг. в них говорится о значительном влиянии со стороны Келлера (благодаря которому интересы и увлечения Бессарабова сместились от футбола к иконописи), в 1921 г. тон записей уже прямо противоположный, скорее покровительственный: это потому, поясняет литературовед Нина Малыгина, что «Борис Бессарабов стал военным комиссаром. Он разъезжает по стране в специальном поезде, в отдельном вагоне. После революции на отношения сына профессора, студента университета и партийного комиссара оказала влияние смена их социального статуса»5.
И вот книга стихов Владимира Келлера «Игра», вышедшая в 1922 году в издательстве «Буревестник» в Краснодаре, там же и тогда же, где сборник ранних стихов Платонова (издательством заведовал их воронежский друг и ровесник), — Платонов надписал свою книгу Келлеру пронзительными словами: «Нас сблизило и сроднило лучше и выше любви общее нам чувство: ощущение жизни как опасности, тревоги, катастрофы…» (отчего, кстати, непременно нужно было указать, что душевное родство между двумя 23-летними молодыми людьми лучше и выше любви?). Благодаря этой книге мы можем взглянуть на эволюцию отношений между профессорским сынком и (нигде не названным) юным комиссаром с другой стороны.
* * *
Твой — безраздельно. А ты не видишь.
Тайная мною владеет грусть.
Мыслью жестокой меня обидишь,
Я не ропщу, не вздыхаю — пусть.
В кожаной куртке полинялой,
Будто солдат на трудной войне,
Хмурый, озлобленный, усталый,
Снова ты близок и дорог мне.
1920
* * *
Я женщин знал. И их умел ласкать я.
Порой пьянел от терпкого вина.
Но судорога краткого объятья
Мучительна, угрюма и темна.
Когда на лестнице ночной стоим мы
Друг против друга, близко, с грудью грудь,
Иною властью взят, светло томимый,
От радости не в силах я вздохнуть.
Я отдаюсь неотвратимым волнам,
Так просто, так порывисто любя —
Я прежде был неконченным, неполным,
И вот теперь — в тебе — нашёл себя.
1920
* * *
Ты — сила, ты — упор и напряженье,
Ты — страсти непокорной устремлённость.
В ответ на каждое твоё движенье
Во мне, как музыка, поёт влюблённость.
Другие могут говорить с тобою,
Потом твой голос ночью им не снится.
Я благодарен. Мне дано судьбою
Под ласкою внимательной томиться.
Мне больно так, что я хотел бы крикнуть —
Но боль светла и в сердце нет упрёка.
Ребёнком истомившимся приникнуть
К твоим рукам, к твоей груди широкой.
Заносит ветер снегом все дороги.
Под снегом — с каждым днём любовь чудесней.
Вот-вот уйдут сомненья и тревоги,
И станет жизнь одной блаженной песней.
25 декабря 1920
Но через неделю Бессарабов знакомится с Цветаевой. И весной 1921 года бедный Келлер пишет:
* * *
Есть люди в стране томленья и скуки,
Им эти стихи отдаю, как дань, я.
Вложены в маленькие руки
Его радости и его страданья.
Нельзя смотреть, говорить так твёрдо,
Нельзя любить напряжённей, шире.
Он сильный, нежный, упрямый, гордый —
Единственный в мире.
Вы пленены игрой минутной,
Как лунный камень. В вас переливы
От мягкости ясной к отраве мутной.
Будьте прозрачной и счастливой.
Чужой, слежу внимательным взглядом.
Забыв о вражеском диком вое,
Любя и веря, бодрые, рядом
Сквозь жизнь и борьбу пройдёте — двое.
«От мягкости ясной к отраве мутной» — это про Цветаеву довольно точно, Бессарабов ей очень быстро надоел, но этот сюжет остался уже за пределами книги Келлера.
1922 год в России — странное время, когда никто не понимает, что еще (или уже) можно, а что — нет. Но уже находится, конечно, кому окрикнуть увлёкшихся: в журнале «Печать и революция» Сергей Городецкий разит наповал6:
Под волшебной палочкой нэпа воскресают все прелести этого мещанского эстетства. В Краснодаре вдруг выхлёстывается поэма на забытые темы Кузмина. Разница только в том, что роль банщика исполняет теперь человек «в кожаной куртке полинялой». На кожаные куртки вообще теперь поветрие, кожаная куртка — это главное, что заметила литература в революции. Но в таком аспекте мы ещё не видали «кожаной куртки». <...> «Всё смотрел бы на дальнюю дорогу, по которой ты скрылся от меня». «Твержу я: останься, помедли, но ты проходишь, не слушая, мимо». Как видно, человек в кожаной куртке не так податлив, как банщик. <...> Но иногда всё-таки «ты осторожными губами коснёшься моего виска». Весёленькая книжка. Только в этом ли плане должна протекать просветительная работа коммунистического издательства?
Городецкий, конечно, передёргивает7 — по очень характерной и по-прежнему актуальной схеме, редуцируя эмоциональное к сексуальному: из всей книги Михаила Кузмина «Крылья» он вспоминает только эпизод с банщиком, своей низовой, плотской природой резко противопоставленный основной сюжетной линии, в рамках которой тяготение юноши к мужчине, слабого к сильному изображено как одухотворяющее и окрыляющее. Структурно келлеровский «человек в кожаной куртке» соответствует кузминскому Лариону Штрупу, а лирический герой Келлера — Ване Смурову из «Крыльев», речь идёт о том, к какой силе может прислониться тот, кто нуждается в любви как в опоре: в 1906-м это почтенный профессор, а в 1920-м — молодой комиссар. Впрочем, если бы «Крылья» писал человек, ассоциировавший себя с Ваней Смуровым, а не со Штрупом, то, возможно, его выбор был бы иным и в 1906-м.
Изменилось за эти бурные 14 лет другое. Михаил Кузмин в предреволюционной любовной лирике всякий раз обращался к одному и тому же риторическому ходу: для того, чтобы легитимизировать «запретное» чувство, надо привязать его к какой-нибудь классической эпохе, будь то эллинистическая Александрия или галантный век Мариво и Бомарше. Келлер вслед за Кузминым далеко не чужд интереса к классике — в том же 1920 году он пишет, например, стихотворение «Музыка», в котором довольно отвлеченный тематический материал эффектно уложен в весьма хитроумный дольник, так упорядоченный внутри каждого четверостишия, чтобы недвусмысленно напоминать об античной строфике:
Мне музыки непонятен язык:
Возникнет и померкнет тот звук;
В ответ протянутое томленье
Завоет, как тёмная собака.
Певучею смертью одержим,
Забытое родство узнаю;
Но трудно пониманью дневному
В смятенные погружаться глубины.
Я вижу: там кружится пустота;
Всё движется. Настоящего нет.
Кто, падая в горестные пространства,
Желанное тожество установит?
Кто выстроит над мгновенностью той
Высокий, неколеблемый мост?
Кто пристально и спокойно посмотрит
На пленные, непрерывные струи?
Может быть, в последней строфе этого весьма изощрённого стихотворения уже и брезжит образ возлюбленного. Но когда дело доходит до непосредственного выражения любовных чувств, Келлер решительно отказывается от иносказаний и декораций в пользу незатейливых и прямолинейных лирических излияний. И это нечто большее, чем неспособность неопытного автора справиться одновременно с формой и с эмоцией, — потому что сам Михаил Кузмин в это же время принимает аналогичное решение.