Осенью 2007 года я взял интервью у Георгия Александровича Балла. К сожалению, из-за технических неполадок была записана только часть восьмичасовой беседы (шесть отрывков общей длительностью чуть менее часа). Публикуемый текст — последовательно упорядоченные фрагменты сохранившейся записи.
<...>
Б. Когда вы сказали про «Вверх за тишиной», я взял эту книжку. Действительно, как-то компактно написано.
С. Есть ощущение цельности?
Б. Да, причем я её специально не делал, так получилось. Был такой клуб у Михайловской Татьяны, в Георгиевском переулке, и я в этом клубе читал рассказы. Ей понравилось, — она тогда ещё служила в «НЛО», — и она мне предложила сделать книжку. Но у меня не было такой идеи, всё было не очень продумано. Я уже подзабыл эту книжку, но когда открыл её сейчас, вижу, что она сделана так, будто продумана от начала и до конца.
С. Притом, что за книгой стоял не столько авторский замысел, сколько издательская инициатива?
Б. Да, абсолютно издательская инициатива. Рассказы «Автобиографии» я как-то вообще отдельно писал. И вдруг это легло в начало книжки. Потом, по-моему, хорошо написала Женя Воробьёва предисловие. Или вам не понравилось?
С. Понравилось. Но у меня к предисловиям вообще крайне трепетное отношение.
Б. Есть другое предисловие. У меня есть книжка, я её никогда не вытаскиваю. «Дом из дождя». Она вышла в 1993 году в Москве на русском и английском языках. В издательстве, которое потом корова языком слизнула. Помещалось это издательство рядом с Сандуновскими банями, там был их офис. Потом всё исчезло, вместе с главным редактором
С. «Вверх за тишиной» — частично повторяет «Дом из дождя»?
Б. Нет, пожалуй, в «Доме из дождя» — другое, романтическое направление, а здесь более жёстко.
С. Это тексты какого времени?
Б. Начиная с шестидесятых годов. Самый первый — «Два письма Марии Кузьминой». История этих писем очень странная. Мне в почтовый ящик бросили какие-то письма.
С. По ошибке?
Б. Неизвестно. Я так и не узнал, чьи это письма. Абсолютно, можно сказать, мистическая история. Со мной так бывало. Например, мне звонят из «Союзмультфильма» и говорят, что у них лежат мои рукописи и по одной из них режиссер Качанов хочет сделать мультфильм. Я не знаю, как к ним попали эти рукописи, но мультфильм потом появился. Под названием «Новичок». Это история трактора, который хотел подружиться. У меня много детских вещей и детских мультфильмов. Тоже мистическая история — я не заносил им никаких рукописей, а они там были. Отпечатанные на машинке, что-то не закончено. Кто им принес, как это вообще — я совершенно не знаю.
С. Кто-нибудь из знакомых, не приходя в сознание.
Б. Так я и не узнал — кто, чего и как. То же самое — письма. Я получил письмо, где она обращалась к своей дочери, что ли. Мне показалось это настолько интересным, что я написал свой самый первый взрослый рассказ, потому что прежде писал только детские. Был такой Панченко, он умер уже, который предложил мне напечатать этот рассказ в «Тарусских страницах». Рассказ показался мне вполне интересным, и я подумал, ну что я буду в каких-то «Тарусских страницах». Подумал, отдам лучше в «Новый мир». И отдал в «Новый мир». Завотделом прозы была очень ответственная дама, Ася Берзер. Ей чрезвычайно понравились «Два письма», и она сказала: будем печатать. И ответственному секретарю тоже понравились. Потом показали Твардовскому, и он сказал: это не в нашей стилистике. И не напечатали. А «Тарусские страницы» я уже упустил.
Потом появились рассказы деревенской прозы «На машине», «Девятая пятница». Но они очень отличались от того, что тогда писали.
С. В качестве советской деревенской прозы?
Б. Да, они были в каком-то другом ключе. У меня не было желания рассказать только историю деревни и упиваться языковой стихией, плавать среди этого языка. Хотя я очень это любил. Каждый год летом приезжал в вологодскую деревню, это было очень для меня важно.
Я тогда читал свои рассказы в домашних компаниях, просто собирались люди. Поскольку не имел вообще никакого отношения к литературе, то есть писал для детей.
С. К литературе — в государственном смысле?
Б. Да, совершенно не имел, поэтому я просто читал в домах разных. Но в этих домах с большим удовольствием читали, например, плачи русские народные. Они, русские народные плачи, отличаются особой пронзительностью. Я их очень люблю. Читали их просто как плачи. Странная аудитория — сидят, значит, эти интеллигенты и слушают такие вскрики, которые начинаются с «и». «Ииииии, ты мой миленький, ииии», то да сё. Тут есть глубина и правда, которую нельзя никак другими способами показать, правда уже глубинная, народная, она через язык рассказывает вообще о судьбе. Я для демонстрации что-то подобное использовал в «Девятой пятнице». Попробую одну такую песню сейчас вспомнить:
У милё-ого окошка крашено-о-о,
Три холё-о-дных, три холё-о-дных на лицё-о-о
Начинается с «озерчане», это озерецкие:
Озерчанё-о! Озерчанё-о-о!
Хорошие ребята, молодё-ожь!
перевязитя! перевязитя!
пере- на ту сто-, на ту сторону рек-и-и-и!
на ту сторону, на ту сторону
на ту сторону…
У милё-ого окошка крашено-о-о,
Три холё-о-дных, три холё-о-дных на лицё-о-о
Озерчанё-о! Озерчанё-о-о!
Перевязитя-а-а…
Это в «Девятой пятнице». Если вы помните, там речь идёт о том, как в деревне отмечали праздник, Девятую Пятницу. После Рождества Христова особый такой праздник. Ну и, конечно, пили. Я действительно был на этом празднике и помню гуляние, которое там было.
С. Документальная основа, таким образом, существует?
Б. В какой-то степени. Потому что там же покойники немножко огораживаются на кладбище. Председатель сельсовета предлагает огородить кладбище, но поскольку дело затягивается, за это берутся сами покойники. Причём сразу не понятно, что они, так сказать, покойники.
С. Это касается и многих других рассказов у вас.
Б. Да, но я это не выделяю. Жизнь — она перетекает из реальности в ирреальность. И я не люблю представлять, чтобы это было как символ. Не хочу гротеска, не хочу кого-то разоблачать — мне это неинтересно. Мне важно чуть коснуться, как в живописи. Коснуться пером или сделать движение кисти, чтобы возникло нечто, и это нечто уже перетекает, как облака. Они то напоминают движение существ, то ещё что-то. В жизни часто бывает такое перетекание живой природы в совершенно неживое. Нельзя провести чёткую грань, поскольку жизнь человека непросто выписать в каких-то твёрдых формах. Они меня не очень устраивают.
<...>
С. Собственно, раз уж вы упомянули деревенскую прозу, то, наверное, стоит и про Мамлеева спросить.
Б. Да, я знаком с Мамлеевым.
С. Мне кажется, что вы работаете, с одной стороны, с очень похожей материей, а с другой стороны — делаете диаметрально противоположное по смыслу.
Б. Вы точно сказали: противоположное. Действительно, похоже, но не похоже, потому что Мамлеев всё-таки пугает или выпячивает, вообще как-то очень подчёркивает. А я не стремлюсь к этому. Если перескочить с деревенской прозы на, хотя бы, рассказ «Голубые их одежды», там вызывают «Скорую помощь» — ну, вызывают «Скорую помощь», всё очень понятно. Приезжают они и говорят: мы хотим старушке, вот, кардиограмму сделать, проверить вообще, что да как. Протяните, говорят, ноги. Она вытягивает передние ноги, и оказывается, что у неё копыта, и она говорит: смотрите, как бы я вас не задела. И так они всерьёз всё с ней обсуждают, говорят, какие у неё бабки битые, тяжело работала, наверное, много приходилось тащить. «О, всякое тащить приходилось, и кирпичи, и всё…» И сердце-то устало. Они не удивляются, и она не удивляется. И для неё явление этих людей — с ней занимаются — это уже ангелы! Ангелы в голубых одеждах, и они пришли заниматься ею, старухой, которую вообще надо бы уже забросить. Она и говорит: надо бы на живодёрню мне. А они отвечают: да ладно, ещё зять поведёт, будете щипать травку на лугу весною. Успокаивают её.
С. Выполняют свою работу?
Б. Да, да! И каждый идёт своим путём. Она говорит о жизни. Её спрашивают, жизнь тяжёлая? Она говорит — да, жизнь тяжёлая, тащить много. Как бы дожить до Флора и Лавра, вот этого лошадиного праздника.
С. А он когда, кстати?
Б. Могу посмотреть. Мне всего лишь известно, что есть такой праздник лошадиный.
Главное, что мне никогда не хочется вообще кого-то учить, кого-то обвинять и рассказывать что-то ужасное — нет. Се ля ви, это вот такая жизнь, тяжёлая, и мы видим за словами этой бабки, что жизнь её — тяжелейшая, но она не жалуется. Она рада, что пришли, ею занимаются, ею, как человеком, а это же очень важно в нашей системе, где людей особо не считают. Вот кто-то говорит: «Ну, погибли десять тысяч. Ой, что я — сто тысяч!» Или там — двадцать тысяч. Думают не об одном человеке, а уже просто статистика какая-то. Где тут Достоевский с его мыслью о том, что высшая гармония не стоит слезы ребенка, когда у нас дети в таком затрёпе. Я сам во время войны был в детской колонии и знаю, что это такое. Сперва там не уголовники были, а дети высшего комсостава, уже потом появились те, кто совершил какое-то преступление.
<...>
С. Путь от МГИМО к детской литературе — для меня неочевидная вещь.
Б. Это объяснимо, я поясню как. Детская литература — это не случайно. Вот МГИМО — это случайно, действительно, я туда залетел просто. Сейчас дойдём до этого.
Как я попал в детскую колонию. Мой отец был начальником санитарной части наркомата обороны. И был лагерь для детей высшего комсостава, под Москвой. Во время войны этот лагерь плавно перебрался в Горьковскую область. Мы жили в лесу, в бывшем леспромхозе. Там был такой сруб. Были дети, которых не разобрали в своё время, или родители были на фронте, или по другим причинам не могли взять их с собой. Меня, в том числе, не взяли, хотя отец мой не был на фронте, а был в Куйбышеве, куда отправляли разных начальников. Отцу дали комнату, но я не мог жить там. Отец у меня был несколько странный дяденька. Он шёл по бульвару, услышал, как кашляет девочка, и сказал её матери, чтоб она к нему зашла, послушать, спросил, где они живут. Женщина показала подвал, где их поместили, сырой и не приспособленный для жизни. Он сказал, что это невозможно для девочки, у которой начинается туберкулёз, давайте мы махнёмся — вы переезжаете в мою, а я перееду к вам. И он переехал в Куйбышеве в этот подвал. Неудобное помещение, бегали крысы. Жить ему там было неловко, в общем.
С. Видимо, бывал там нечасто.
Б. Как не бывал, всё время там бывал. Дело в том, что к тому времени, уже перед войной — ну не могли его оставить, не расстреляв. Причин было достаточно. Чуть не расстреляли. Но что-то не расстреляли, а понизили в должности и сделали начальником санитарной части военного оркестра, где у него в подчинении были только фельдшер и медсестра. И дали ему полковника. В общем, он, таким образом, сохранился.
<...>
Б. Я уже говорил, что бежал из детской колонии. Мы втроём — Тошка, Гена и я — бежали из этого, из Ташино. Это было, пожалуй, самое тяжёлое, потому что добираться до Москвы было очень сложно.
С. А вы бежали в Москву именно?
Б. Конечно, а куда. В Москву, до дому.
<...>
С. Итак, вы говорили , что учились в 342 школе.
Б. В 342 школу я поступил где-то в седьмом классе и немножко начал уже учиться, когда пришел завуч, Тараканов что ли, я уже не помню, как его звали, закрыл дверь и сказал: всех записываем в ФЗО. Я не собирался в ФЗО.
С. ФЗО — это как расшифровывается?
Б. Школа фабрично-заводского обучения. На завод, короче говоря. Был первый этаж, окно открыто, и я выпрыгнул в окно.
С. И записываться не стали, таким образом?
Б. Да, и зря, между прочим. Тем не менее, домой я тоже не пошёл, поскольку думал, что меня будут там ловить. Пошёл на улицу Карла Маркса, где был институт химического машиностроения. И поступил на подготовительные курсы без всяких бумажек. С этим тогда было свободней дело. Поступил уже в какой-то там седьмой или восьмой класс на подготовительное отделение и стал учиться. Потом я оттуда тоже рванул, на Рождественку в архитектурный, на подготовительное отделение. Ни хера я не учился, играл в волейбол и вообще всё, я уже был, понимаете, вне всякого желания учиться.
Нет, какое-то желание у меня было, агрессивное, очень был агрессивный уже парень, потому что я видел, что жизнь требует только агрессии. Это сейчас я слова такие говорю, «агрессия», а тогда я просто понимал, что вообще надо всех давить как клопов. А как мне можно было выжить в колонии? Только так. Я прилепился тогда к этому рыжему, и мы вместе с ним на рынок ходили… Ну, там нагло всё было. Короче говоря, настроение у меня было весьма решительное. Подготовительное отделение Архитектурного института фактически было школой, экстернатом. Оттуда перескочил в экстернат на Пушкинскую улицу, и, таким образом, шутя и играя, окончил в сорок третьем году восьмой, девятый и десятый классы.
С. За счет экстерната?
Б. За счет экстерната. Если это можно так назвать — окончил, потому что в действительности я как на шампур насадил всю эту учёбу и, значит, в шестнадцать лет оказался с окончанием школы-экстерната. Это было уже в октябре месяце, когда везде приём кончился. Тогда в сентябре начинался приём в институт, а в октябре приём был только в одно место, на двенадцатый факультет университета, который назывался факультетом международных отношений. И я подал туда заявление.
С. Иными словами, это случайность?
Б. Абсолютная. Потому что я не знал, что такое Институт международных отношений. Тогда его ещё не было.
С. И вообще международные отношения были достаточно далеки, как я понимаю.
Б. Да. Это был факультет университета. Было собеседование, очень напряжённое, большая комиссия, этих джентльменов было чёрт знает сколько штук, двенадцать-пятнадцать, и каждый мог задавать вопросы. Меня спрашивали, я отвечал. Там были разные отделения. Было экономическое, были ТАСС и МИД. Я вроде шёл по экономическому, хотя тогда не было ещё собственно отделений, а просто так они считали направление.
В общем, это был жёсткий отбор. Потом вывешивались списки. Была круглая аудитория в университете на Моховой, и около двери вывешивали списки принятых, и я попёрся посмотреть, и вдруг вижу — моя фамилия там торчит. В этот день шестьдесят человек сдавало, но из шестидесяти взяли только меня и ещё одного парня по имени Эдик Рабодуй. Эдик был потрясающий парень, с потрясающей памятью, он уже умер. Так я попал в институт международных отношений, без больших, как вы понимаете, расчётов и соображений — куда, чего и как.
С. Высокая карьера не была целью в тот момент?
Б. Никакой вообще цели не было. У меня цель была — гулять с девочками. Поскольку гулял я ещё в архитектурном, когда был на подготовительном. Кстати, там очень хорошо наверху, на крыше, можно было в волейбол играть. И я играл в волейбол, между прочим. Всё это есть проявления мудачества. Мудак есть мудак, и я был таким вот молодым мудаком, который рвался туда, не знаю куда.
Если бы я мог переиграть биографию, я бы больше занимался языком, больше было бы истории, мало ли чего больше. В институте я не был отличником, но и не был в последних рядах. Да если бы был — отчислили бы к чёртовой матери. Это был ещё факультет. Во главе этого факультета был Иван Демидович Удальцов. Был у нас такой гимн: «Иван Демидыч — хуй моржовый». А, даже есть в Москве улица Удальцова, это уже после его смерти дали название. Был он какой-то крупный партийный босс, этот Удальцов.
Потом факультет перебрался. Туда, где академия дипломатическая, у метро «Парк Культуры», вы знаете это здание. Там был у нас уже институт. Я был в первом выпуске: первый набор 1943 года и первый выпуск 1948 года. Ну вот, это что касается моей дипломатической карьеры.
С. А какой была атмосфера на факультете?
Б. Понятно, что она примерно похожа на нынешнюю атмосферу. Дети чего-то там, кого-то, министров, ещё всякие фокусы. Но были и вот такие странные типы, как я.
С. Пришедшие с улицы?
Б. Да, но, в общем, все должны были прийти с улицы, с фронта, как раз уже 1943 год, после ранения. Но были и люди, которые имели партийную накачку, имели направление, и были дети начальников. Вплоть до зятя Иосифа Виссарионовича, Морозова, который был в прошлой жизни Мороз, а потом переключился на Морозова. Эти ребята уже держались своей кучкой.
С. Приходилось впоследствии общаться с однокашниками?
Б. Конечно, мы собираемся каждый год. Многие, окончившие этот институт, занимали довольно крупные должности. Послов, например. Ведь принято было триста двадцать, что ли, человек. Только мальчики, девочек не было. Потом уже, когда подросла Светлана Молотова, сделали ещё соседний — для девочек. В общем, мы встречаемся.
С. Я так понимаю, что к детской литературе это имеет крайне далёкое отношение. Почему вы не стали дипломатом?
Б. И к детской, и ко всему, и ко мне тоже. Потому что у меня характер не такой. Далеко не все, кто заканчивал этот институт, становились дипломатами. Было же направление. Были журналисты, учёных было очень много. Это среди писателей, пожалуй, я один.
Вот я и говорю, триста двадцать, потом отсеялись. Часть арестовали, часть отсеялась по другим причинам, а большая часть сейчас просто умерла, ведь время имеет такую тенденцию, что, знаете, подбирает людей уже. И когда наш курс собирается, то нас не больше тридцати человек
С. Что тоже по-своему неплохо.
Б. А то и меньше. Вообще да, неплохо. Которые живут и живут. А кто умирает — тот умирает, в общем-то.
<...>
С. И что вы стали делать дальше?
Б. После этого меня распределили в радиокомитет. Он тогда имел два подразделения: комитет радиовещания и комитет радиоинформации. В последнем я и должен был оказаться, но когда дали на подпись этому парню, Иосифу Виссарионычу, — перепутали, и я попал в комитет радиовещания.
Мы вещали на запад. То есть у нас были вот эти редакции: французская, английская, немецкая… И в одном здании с нами, в Путинковском переулке, была замечательная редакция детского вещания. Детское вещание было потрясающее, лучшее в мире, можно сказать. В передачах детского радио лучшие актеры были задействованы, делали их режиссер Роза Иоффе и Литвинов.
С. По оригинальным сценариям или брали какую-то литературную основу?
Б. Они по-всякому делали. Всякое бывало. Там были очень хорошие передачи: «Клуб знаменитых капитанов», «Угадайка», ещё что-то. Вы не знаете, а люди старшего поколения помнят это детское вещание. Для меня оно имело значение большее, чем для других, по простой причине. Я вам говорил, что всё делаю через определённое место: так вот, в детском вещании была большая комната, и девки сидели в этой комнате. Сто человек.
С. Обстановка была более привлекательной, чем у вас?
Б. Прекрасная обстановка, замечательные были редакторы, в частности, Галина Демыкина. И вот мне дали путёвку от радиокомитета в дом отдыха под Батуми, и Гале Демыкиной тоже дали путёвку туда. И мы встретились. И эта случайная история, курортная, имела продолжение в Москве. У Гали в это время умерли и отец, и мать, совершенно потрясающие люди. Это всё требует отдельного разговора. В общем, я к тому говорю, что сидел я однажды на диване в коридоре вместе с Галей, а замначальника комитета, Сёмин, вызвал меня и сказал: что ты с Демыкиной сидишь, вообще не работаешь, а сидишь вот. А я говорю: это самое, хочу на ней жениться. Он говорит: ну давай, женись, тогда сиди, а так чего сидеть. В общем, я взял зубную щётку и переехал к ней в квартиру. Были ещё детали, не такая это всё простая штука. Я там ухаживал некоторое время за другой девочкой. Ну, как вы понимаете, я был интересант в этой области. И не собирался жениться.
А Галя была такой человек, что на ней сразу хотели жениться. У неё была большая компания ребят, которые жужжали вокруг, и я был единственный, кто отбивался ногами и руками, но это её и привлекло. Таким образом, я женился на ней, и это уже ближе к детской литературе, верно?
Она была замечательным редактором и замечательным, по-моему, писателем. Я рано женился, в двадцать три года.
С. В 1950 году?
Б. Ну, сосчитайте. Теперь вам ясно, почему детская литература. Она занималась детской литературой, вокруг неё были детские писатели, и к нам в дом приходили детские писатели. И я стал детским писателем.
Самым неожиданным стало как раз то, что я стал писать взрослые рассказы, вот это действительно ни из чего не выходило. Да ещё, как мне мой товарищ из Тарусы, Шеметов Алексей Иванович, он родился в деревне Шеметово, говорил: «Жора, ты же в городе, а я в деревне, почему ты так пишешь, как будто ты деревенский?»
Действительно странно, и я не могу объяснить, как у меня родилась «Девятая пятница», потому что ни из каких советских источников это дело не исходило, такого направления не было в советской литературе. Были другие, я не говорю, что моё лучше или хуже. Но оно соответствовало какому-то моему ощущению смерти и жизни, и вообще близости смерти и жизни, их смешению.
<...>
Б. Нет, так я тоже не могу сказать, поскольку я всё-таки каждое лето ходил по России, по губерниям, в калужских местах бывал.
С. А с чем были связаны эти поездки?
Б. С желанием.
С. С желанием. Иными словами, к профессиональным занятиям они отношения не имели?
Б. Да конечно, а чего. Как профессионально, если я на Байкале занимался ловлей омуля и ходил по иркутской тайге. Профессиональное занятие — это жизнь, которая определена уже тем, что сделан завод в будильнике. Кончается завод — кончается жизнь человека. Вот он родится, и уже родится с заведённой смертельной штукой. Он не знает, когда кончится завод, но это всё время существует, и это всё время стучит. Огромное значение для меня имело, что я крестился, был где-то уже 1970 год.
<...>