ISSN 1818-7447

об авторе

Татьяна Нешумова родилась в 1965 г. в Москве. Окончила филологический факультет МГУ, преподавала русский язык и литературу в школе, в настоящее время работает в музее Пастернака. Автор ряда статей для биографического словаря «Русские писатели, 1800—1917» и книг стихов «Нептица» (1997) и «Простейшее» (2004).

Страница на сайте «Неофициальная поэзия»

Предложный падеж

От редактора

Мы публикуем текст доклада Татьяны Нешумовой, так как считаем высказанную в нем точку зрения важной — но позволим себе с ней не согласиться. Несогласие это имеет настолько принципиальный характер, что я позволю себе высказать свою точку зрения публично. Г-жа Нешумова считает, что трудность интерпретации произведений Григория Дашевского доказывает нищету и даже тщету филологии как «службы понимания», — я же считаю, что эти трудности свидетельствуют о неразработанности интерпретационного аппарата современной филологии, о том, что новейшая поэзия остается «вызовом гуманитарной мысли», как об этом было сказано в специальном номере «Нового литературного обозрения» (2004. № 62). Каждый человек «сир и убог» перед действительно новаторским произведением искусства, ибо каждое такое произведение преодолевает ограниченность нашего языка и сознания и требует выработки новых средств для разговора о том мире, который оно перед нами открывает. Но любитель поэзии вправе пережить потрясение и даже лелеять его годами, не находя слов. Филолог — и, шире, исследователь — обязан найти слова, которые помогут не только ему, но и тем, кто профессионально занят другим делом, но чувствует необходимость уяснить себе: почему это хорошо? Почему это важно?

Илья Кукулин

Татьяна Нешумова

О лирическом субъекте в поэзии Григория Дашевского, или О тщете понимания

В моем докладе речь пойдет о двух стихотворениях современного московского поэта и переводчика Григория Дашевского, автора четырех книг стихов: «Папье-маше» (1994), «Перемена поз» (1997, с параллельными текстами на немецком языке, тираж уничтожен из-за юридических коллизий), «Генрих и Семен» (2000, шорт-лист Премии Андрея Белого), «Дума Иван-чая» (М., НЛО, 2001, серия «Премия Андрея Белого»).

Стихотворение «Близнецы» — последнее в книге «Дума Иван-чая».

БЛИЗНЕЦЫ

                Н.

 

Близнецы, еще внутри у фрау,

в темноте смеются и боятся:

«Мы уже не рыбка и не птичка,

времени немного. Что потом?

Вдруг Китай за стенками брюшины?

Вдруг мы девочки? А им нельзя в Китай».

 

Можно, конечно, выступить в роли реального комментатора и напомнить, что человеческий зародыш проходит в своем развитии стадии, сопоставимые с «птичкой» и «рыбкой» или объяснить тонкости демографической политики Китая, но этот комментарий можно будет отнести к разряду тех, которые объясняют читателю то, что он, по остроумному замечанию замечанию М.Л. Гаспарова, «имеет права не знать». От такой роли я решила воздержаться.

Второе стихотворение написано в августе 2004 г.:

 

* * *

 

Марсиане в застенках Генштаба

и способствуют следствию слабо

и коверкают русский язык

 

«Вы в мечту вековую не верьте

нет на Марсе ничто кроме смерти

мы неправда не мучайте мы»

 

«Переходные состояния, трансформации, процессы становления и исчезновения» «стали привлекать» «внимание авторов и читателей» в новейшей литературе постмодернизма, — пишет Л. В. Зубова1[1] Зубова Л.В. Современная русская поэзия в контексте истории языка. М., НЛО, 2000. С.10.. Анализируемые стихотворения словно являются классической иллюстрацией этого обобщения ученого.

Обращает на себя внимание симметричность замысла и композиционного воплощения в этих хронологически отстоящих друг от друга текстах. Первые их строки сообщают нам о том, КЕМ, ГДЕ и ПРИ КАКИХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ произносится/осуществляется РЕЧЬ или внутренняя РЕЧЬ, которой отводится вторая — условно говоря — «половина» в этих стихотворениях. Декларируемый в авторском предисловии к книге «Дума иван-чая» отказ от говорения от первого лица, от «я», здесь не просто воплощен в жизнь, но и утрирован: и то и другое стихотворения моделируют фантасмагорическую ситуацию речи, так как заговорили такие сущности, которые не часто становились героями поэтического текста: марсиане и неродившиеся близнецы.

Сопоставление синтаксического строя первых строк обоих стихотворений, с вынесенным на первое место субъектом речи и последующим обстоятельством места («близнецы еще внутри у фрау», «марсиане в застенках генштаба»), наводит на мысль об общей матрице замысла, о том, что предмет поэтического высказывания в обоих текстах един.

Есть и некоторое принципиальное различие между стихотворениями. В «Близнецах» автора мы не видим совсем, в «Марсианах» автор предоставляет нам возможность искать его за тремя совершенно разными голосами. Это требует пояснения: первый голос мы слышим в словосочетании «в застенках Генштаба» (за которым просвечивает, конечно, эквиритмичное «в застенках Гестапо», устойчивая формула советского языка и сознания с четко названным абсолютно отрицательным внешним врагом). Строка «Марсиане в Застенках Генштаба» травестирует риторику средств массовой информации, готовых писать о чем или о ком угодно, пародирует официальную государственную идеологию: мученик (тот, кто «должен быть» в застенках Гестапо) игровым жестом трансформируется во внутреннего врага (попадая в «застенки Генштаба»). Словосочетание «застенки Генштаба» вполне выясняет «общеинтеллигентский» тембр этого первого голоса, тотально отчужденнного от государственной машины и хорошо сознающего единую основу карательного механизма любого государства, советского или фашистского — не важно.

Строки 2 и 3, не меняя грамматического субъекта высказывания, обнаруживают, на самом деле, его кардинальную подмену: ведь тот, кто может произнести «и способствуют следствию слабо, / и коверкают русский язык», никак не должен говорить о «застенках Генштаба», так как он — этот, уже второй, субъект речи — безусловно из тех, кто ведет следствие, служит в Генштабе и твердо знает законы и нормы, имеет о них непоколебимое представление. Заботится о чистоте языка, на которую марсиане (читай: чеченцы, кавказцы, грузины, поэты-постмодернисты — любые ДРУГИЕ, не свои) посягают, т.е. слово на две строки становится отдано речевым антиподам, антагонистам «интеллигентного» голоса из 1 строки. Философским комментарием к строке «и коверкают русский язык» может служить бесспорная мысль Александра Скидана: «Но в русском языке, как, впрочем, и в любом другом, идет непрерывная война, война языков: за господство, за чистый престиж. И, стало быть, за право диктовать другим свою волю. Эта битва конфессий разыгрывается не только в теле обыденной речи или на полях изданий, но и в теле буквальном, физическом теле нации»2[2] Скидан А. О русском Другом // Митин журнал. 1995. № 52.. Реальным комментарием к тому, что претензии в искажении русского языка предъявляются и к современным поэтам-постмодернистам, служит недавнее обсуждение в рамках Живого журнала антологии современной поэзии для школьников: «Школьники ерёминых-гандельсманов, разумеется, не поймут <...>. И радости от них не получат. Но одно они почуют — неизбывный дух честолюбия, исходящий от «андеграунда». И заразятся этим духом. А кое-кто решит, что поэзия — это не радость творчества. Поэзия — это когда коверкается русский язык, и за это дяди из Москвы и из-за рубежа дают коверкальщику всякие бонусы».

 

Неочевидным образом с этой проблематикой «другого» связано, как мне кажется, слово «фрау» в «Близнецах», где благодаря ему актуализирован немецкий «слой»: внутри у «фрау», а не — предположим — «леди». Для русского сознания это важно: НЕМЕЦ есть вообще ДРУГОЙ. Любопытно, что когда я в Яндексе набрала «демографическая политика Китая», то на одной из первых позиций оказался текст, в котором сравнивалась демографическая политика Китая, где угрожающий прирост населения привел к тому, что уже долгие годы в стране предпочитают иметь одного ребенка в семье, мальчика, двоих позволяют себе в основном родители близнецов, а в случае определения пола зародыша как женского вероятность аборта возрастает, — так вот, антиподом Китая в демографической политике названа стремительно стареющая Германия, где на правительственном уровне рождаемость поощряется.

 

Из-за описанного мерцания, незаметного раздвоения субъекта речи в 1—3 строках «марсиане» одновременно становятся символом государственного врага вообще — и — новым воплощением базовой для русского литературного сознания фигуры «маленького человека».

«Мы неправда, не мучайте мы» — это же знаменитая реплика Акакия Акакиевича «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?», сказанная по законам речи уже XXI века.

Так же, как Башмачкин в «Шинели» Гоголя, «марсиане» у Дашевского на самом деле лишены декларируемой вроде бы примитивности, и, говоря «Вы в мечту вековую не верьте» (перифраз знаменитого постановления ЦК КПСС о полете Гагарина в космос), они обнаруживают то знание, которым и должны обладать настоящие шпионы: знание внутренних стереотипов наблюдаемого народа, — и одновременно беспомощны в своей обнаженной беззащитности перед теми, кто «знает, как надо». Лишенные, таким образом, логической возможности бытия и сами ее отрицающие — они вместе с тем реальны. Предметом изображения становится абсурдность речи и аргументации «марсиан». Налицо парадокс: «марсиане» существуют, потому что они изображены и наделены речью, и они же утверждают собственное несуществование, небытие: «мы неправда».

А что же автор?

Что он хотел сказать нам, изобразив эти три голоса? Какой из этих голосов — авторский? По гуманистической инерции я готова была принять за авторский голос — первый, в котором реализована неизбывная потребность человека в сочувствии к другому, толерантном отношении к инакомыслящему при полном отсутствии дидактики, просветительского и наставнического пафоса, при легкости языковой игры.

Но истина тут сложнее, чем это хочется видеть условному «интеллигентному читателю», и речь не идет о простом «литературном отстранении, раздельном существовании автора и героя, играющего автора»3[3] Айзенберг М. Литература за одним столом // Литературное обозрение. 1997. № 5..

Так как поэт — наш современник, я воспользовалась просто возможностью расспросить его о том, насколько мое понимание, только что представленное Вашему вниманию, совпадает с его собственным замыслом. Вот какой ответ я получила от Дашевского. Согласившись с наличием в стихотворении трех голосов, он пишет:

 

Но все-таки не думаю, что здесь речь идет о «реализации неизбывной потребности человека в сочувствии к другому, толерантном отношении к инакомыслящим» <...> Вся проблематика «другого», терпимости и пр. — это материал стих[отворен]ия, действительно дающий особенную интонацию 2му и 3му стихам и даже каркас для всей ситуации, — но это не его смысл. (В «Близнецах» очевидно, что демографическая политика Китая, право на аборт или, наоборот, на жизнь — материал стих[отворен]ия, а не смысл.)

<...> Если последовательно проводить тождество «марсиан» и Другого, придется сказать — Другого не существует, это мечта, иллюзия сил порядка и зла (генштаба) — и наша, «интеллигентных людей»: им нужно, чтобы было кого мучать, нам — чтобы было кому сочувствовать. Отчасти так оно и есть, я думаю. Но какая тогда может быть терпимость к несуществующему? к «неправде»? к «смерти»? Ясно, что подразумеваемый вопрос — это «Есть ли жизнь на Марсе?» То есть на стороне мучителей (сил порядка) — требование жизни, а невинные жертвы защищают свое право не быть, не существовать (а не какое-то идиллическое тепло, простые радости штетля или аула, которые мы сентиментально приписываем любым жертвам). Но существенней другое: в стих[отворен]ии три голоса: «нормальный», генштаба и марсиан. Кто из них «ты»/«я» (то есть тот внутренний человек, для которого и от лица которого пишется «лирика»)? (то есть в какой точке это стих[отворен]ие — лирическое, а не драматическое?) Голос «генштаба» (ясно, что с генштабом мало кто отождествится (хотя в его реплике есть косвенная шутка — может быть исключительно внутренняя) — он критикует чужой «творческий вклад» в какое-то общее дело и чужой русский язык, то есть в плане стихов — это критики, всякие защитники традиции и пр., — я как бы говорю: всякий, кто критикует чужие стихи и чужой русский язык, есть злодей и мучитель)? Или «нормальный» голос: то есть ты = свидетель чужих страданий, носитель сочувствия и пр. (и тогда Вы правы)? Или же «марсиане»: то есть ты = тот, кто себя считает «неправдой», свою жизнь «смертью» и не хочет вопросов и мучений?

Представьте (я сравниваю не тему, а сюжет) пушкинского «Пророка», написанного в неведении, что серафим — это серафим, а не страшное мучающее чудовище; и где бы не было «коснулся зениц и ушей», а только угль и жало. Захотел ли бы «я» такого превращения? — Я не хочу сказать, что «пытки генштаба» — кому-то на пользу, что это благотворное страдание. Наоборот: благотворного, осмысленного страдания сейчас нет, мы не можем его осознать как такое: даже если оно меня ведет от небытия, от «неправды» и «мечты» — к бытию, я говорю — «не мучайте». Или представьте «Она как прежде захотела» или «Я видел сон: мы в древнем склепе» Блока в карикатурно-жестоком модусе<...>

(И Близнецы — именно в этом ракурсе парное стих[отворен]ие: речь снова про наш переход (невозможность перехода) от недобытия к бытию — кто виноват, что этот переход невозможен: «они» (там Китай) или «мы» (мы девочки)? В Марсианах это дано в мучительном модусе, в Близнецах — в легкомысленном.)

 

Тут я прерываю цитату из Дашевского, чтобы напомнить другую, из Михаила Эпштейна: «Задача философского текста — разубеждать читателя именно в том, в чем он его убеждает»4[4] Эпштейн М. Философия возможного. СПб.: Алетейя, 2001..

Авторские объяснения замысла объясняют стихотворения заметно иначе, чем я готова была понимать. «Что хотел сказать автор» — опять, в который раз уже на белом свете, — не совпало с тем «что сказалось», по известным добролюбовским ножницам. Хотя, конечно, нельзя исключить и то, что «барахлит» именно мой механизм понимания.

Эти легкие тексты, которые у многих при чтении вызывают улыбку, таким образом, по-своему разрабатывают главную тему экзистенциальной лирики последних двух десятилетий — богооставленность. Богооставленность остается богооставленностью, как бы мы ни научились приправлять ее солью иронии, системой отстраняющих зеркал, выверенным шараханьем от мелодраматизма.

Размышляя над этими двумя стихотворениями Дашевского, я взяла Библию и стала перечитывать «Книгу Иова». И в главе 3 (стихи16-18) набрела на такие слова:

 

«16. …или, как выкидыш сокрытый, я не существовал бы, как младенцы, не увидевшие света.

17. Там беззаконные перестают наводить страх, и там отдыхают истощившиеся в силах.

18. Там узники вместе наслаждаются покоем и не слышат криков приставника».

 

На мой вопрос, были ли эти строки источником парного замысла, Дашевский ответил, что это совпадение — абсолютная случайность. Но «так как мы пишем об одном и том же, и сравнения в голову приходят одинаковые».

Все сказанное еще раз доказывает, насколько хрупок мир поэтического текста, насколько филолог может быть обманно близок и на самом деле далек от точного описания мира его значений.

Что же получилось?

Мое филологическое поколение выросло, затвердив знаменитую формулу Аверинцева о том, что «филология — это служба понимания». И, вообразив себя учеными, мы из простого читателя превращаемся в такого, как сказал бы Ницше, «сверхчитателя», который полагает, что он и в самом деле своими анализами и комментариями служит этому «пониманию». Тогда как всё сказанное, пожалуй, еще и еще раз иллюстрирует мысль о тщете филологического усилия как понимания и доказывает правоту убеждения Алексея Федоровича Лосева в том, что у каждого читателя так или иначе складывается мифологический образ поэта, и надо просто «смотреть и видеть, чтобы понимать»5[5] Цит. по: Гусейнов Г. Личность мистическая и академическая: А.Ф.Лосев о личности // НЛО, 2005, №76..

Просто смотреть и видеть. И словно о филологах сказано у Матфея: «видя, не видят, слыша, не разумеют». Потому что каждый раз, когда ты стоишь перед подлинным стихотворением, ты так же наг и сир, как обыкновенный читатель, как только что родившийся человек, и «научный аппарат» оказывается тут слабым помощником.