Дмитрий Кузьмин представляет стихи Дмитрия Воробьёва
Геннадий Айги принадлежит к авторам, продолжать и развивать которых не так-то легко: слишком сильна и узнаваема индивидуальная поэтика и встающая за ней философия творчества. Айги работал в русской литературе полвека — и всегда стоял особняком. Правда, за последние два десятилетия свое место рядом прочно заняли неяркий, но глубокий дар Юрия Милоравы, сильнее сдвинувшегося в сторону сюрреализма и сконцентрировавшего размашистые полотна Айги до исключительно герметичных миниатюр, поэзия Наталии Азаровой, в области эстетической проблематики сделавшей еще один шаг в направлении западного модернистского опыта, но в то же время более интенсивно эксплуатирующей введенные в активное употребление футуристами паронимические структуры, творчество Сергея Завьялова, у которого опыт Айги специфически преломлен вдумчивым интересом к античной просодии и античному мировосприятию, а характерные пробелы, пустоты в текстах из окон, открытых для невербального экстатического переживания (так у Айги), превращаются в зияния, иконические символы утраты (можно сказать, что Завьялов достраивает оборотную, темную сторону сияющего поэтического облика Айги). Но называть эти заметные и заметно отстоящие друг от друга явления «школой Айги» не приходится.
Совершенно особые условия для складывания такой школы имеются, однако, в Чебоксарах, где место Айги осмысляется (в том числе и русскоязычной частью литературного сообщества) совершенно иначе, чем где бы то ни было еще: не как классика «боковой», решительно противопоставленной постакмеистическому мэйнстриму линии русского стиха, а как родоначальника основного канона, деятеля, нанесшего Чувашию на мировую литературную карту. Поэтому именно здесь становится возможным понимание идиолекта Айги как основы нового национального поэтического языка, на котором — как на пушкинском языке — никому не зазорно писать впредь.
Стихи Дмитрия Воробьева в этом отношении очень выразительны — именно потому, что в них совершенно снята идея отклонения, нарушения языковой нормы. В поэтическом инструментарии Айги Воробьев выделяет индивидуальное (факультативное), чтобы от него отказаться (словесные деформации и сращения, авторская пунктуация), и сущностное, каноническое, подлежащее воспроизведению: ослабленные синтаксические связи, преобладание номинации над предикацией (а уж если глагол, то, по возможности, не в личной форме), лексическая аскеза, окна-пробелы-просветы. Воробьев не то чтобы конспектирует Айги — скорее, обозначает контуры и силуэты. Манера Воробьева отчасти напоминает в этом отношении поэзию Татьяны Данильянц, связанную определенными перекличками и с Айги, но переводящую в контурно-силуэтный план (книга Данильянц недаром называется «Белое»), скорее, верлибрическую традицию 1980-х (Карен Джангиров и др.). Предметно-тематический репертуар Воробьева столь же ограничен, сколь и словарь, — и в этом тоже можно видеть идеологическую подоплеку (идея творчества как смирения была не чужда Айги — а Воробьев и вовсе готов полностью отшелушить иронические коннотации от старой метафоры «столпничество стиля»), — тем любопытнее, что при всем том ему удается не только говорить, но и сказать.
Дмитрий Кузьмин