Стул — это стол для тех, кто ходит на коленях
Ритмичный звук повторяющихся металлических столкновений. Это может иметь отношение к сексу — догадывается зритель. В этих звуках бессильное отчаяние невозможной работы. Камера блуждает по комнате, отыскивая источник. Он — кошка в комнате повешенного. Не кормленная неделю, остервенело бросается на клетку с птицей, уже издохшей, но всё равно недоступной за ритмичными прутьями, бьющими при каждой атаке о собственные ритмичные тени на стене.
Пухлый полосатый стул, дополнительно исполосованный тонкими нитями потемневшей крови, будто его секли плетью и кровь выступила на шелковой плоти. Собственно, повешенный в данном случае — это стул и есть. Он висит в декабре. В центре комнаты на веревке, неоригинально зацепленной за люстровый крюк. Он висит на том, о чем не говорят в его доме. Тут вообще не говорят. Верёвка никогда бы не выдержала человека, поэтому стул его заменяет и означает.
Или он висит в марте, превратившем такие плавные сугробы в готические рифы, острые, пористые, сырые и серые, как сыр.
Или летом, когда сладкий снег надувается внутри яблока. Нет ничего вкуснее, чем наблюдать, как торопливо оно ржавеет, надкушенное тобой, и вдруг понять, насколько это точный в пострадавшем яблоке получился автопортрет. Насколько это верно, что человек делает сам себя, обрабатывая вещи.
Или он висит в сентябре, когда гладкие глаза каштанов ошарашенно таращатся сквозь потемневшую игольчатую кожуру. По-драконьи колючая шкура лопнула в срок, и глаза удивлены вовремя.
Определяйте погоду сами, в любом случае она — за окном. Повешенный не снят. Веревка продолжает виться. Висит он тут не дольше, чем может прожить кошка в запертой комнате.
Он висит, но кажется, он мечтает и этой мечтой оторван от деревянной земли паркета. Или он мечтает вновь вернуться на пол? В какой позе он подвешен, по-вашему? За одну из ножек? За спинку? За сиденье? Ответ на этот вопрос многое мог бы сказать мне о вас.
Но почему ничего о том, где блуждала камера? Дом говорит о хозяине, когда хозяину не до слов или если хозяину не верят. На стене контрастное фото: В. Милосская печально смотрит в распахнутый пухлый телефонный справочник. Она не может перевернуть страницу из-за отсутствия рук. Прямо под этим фото на полу, как будто намекая на утешительное наличие ног у Милосской, остановилась пара туфель, сделанных в виде нижних челюстей человека. И всё же В. не может их надеть, потому что она — изображение. Туфли-челюсти напоминают, что даже у настоящей В. Милосской, в Лувре, нет под мраморным лицом никакого черепа. На спинку кровати надета куртка из ткани, изготовленной сразу с грязными пятнами и брызгами, что позволяет реже её стирать и помогает чистому не испытывать неловкости среди свиней. На кровати забыт совершенно черный со всех сторон кубик Рубика, гарантирующий интеллектуальное равенство, отменяющий личный успех, исключающий поражение. Вокруг него сидят, как вокруг стола: Барби в фашистской форме и Кен в полосках заключенного. Барби в парандже и Кен гастарбайтер. Туфли и куклы показывают, что профессор жил не один. Кубик же ему прислали недруги, не разделявшие его оценок роли ночной охоты в развитии мозга будущих приматов. Из-под кровати смотрит крупная книга, обмотанная цепями, запертыми на гаражный замок. Всё это — комната профессора. Но появилась комната профессора в момент его исчезновения. Вещи ничего не говорят о нем. Они молчат о нем. Не помнят о нём. Они здесь именно потому, что его здесь нет, хоть они и не заменяют его. Его заменяет только стул над полом. Зато они означают его необратимое отсутствие. Замершие вещи. Приготовленные к отправке.
Не без ангела
Когда в облачном небе с утра появился ангел в печальной, темной, наверное, теплой одежде, будто сшитой из влажного пепла, и с алмазно сверкавшим мечом, профессор стоял у окна в трусах и рубашке и повторял одними губами: «Я просто сошел с ума. Это просто шизофрения от перенапряжения мозга. Я не первый ученый, с которым это случилось. Я просто…». Между тем одежда ангела менялась, словно влажный пепел высыхал. Словно ангел думал и приближался к решению, не открывая своих далеких глаз.
Профессор уже знал, что ошибся, но решил упорствовать до последнего. Так бывает и в науке, когда мысленно говоришь: хорошо, вы правы, но хватит ли вас, чтобы меня публично убедить? Профессор смотрел на ангела, не в силах оторваться, щурился от блеска идеального лезвия, измерявшего высоту неба сверху вниз, и беззвучно повторял свою мантру: «Я просто сошел…». Он знал, что теперь достаточно шевелить губами, можно и вовсе не открывать рта, всё равно всё услышат. Нимб ангела напомнил ему раковину редкой улитки, виденную однажды в горах далекой, нищей и прекрасной страны. Чем больше людей вокруг него выбирало религию, тем сильнее кичился он своим атеизмом (не путать с агностицизмом), позволявшим чувствовать себя отдельно от большинства. «Большинство бывает право, только если меньшинство его научит», — всю жизнь профессор отрицал демократию в науке. «Я просто…» — начал он в который раз. А вдруг это оружие? Внушённые галлюцинации? Фильм «Матрица» сбылся? Вдруг это видят все? «Я просто…». Но тут ангел в небе наконец-то открыл глаза. Профессор перестал бояться. И два неосторожных пикселя скатились вниз по ангельской щеке.
Толкование темноты
Я* был с профессором знаком. Впервые я увидел его клеящим на водосточную жесть объявления с мордой незлой собаки. Она потерялась 16 лет назад. Расклейка объявлений была связана с теорией повторно переживаемых травм, которую профессор проверял на себе. Об этом честно сообщалось и в самом объявлении. Как я выяснил, помогая ему клеить, мелкие млекопитающие в эпоху расцвета динозавров вынуждены были выходить на охоту ночью, и именно это развивало их мозг. В отличие от гигантских ящеров, евших то, что они видят, ночным охотникам приходилось постоянно истолковывать сложные звуковые сигналы в темноте, отличать добычу и приближение врага по звуку и самим издавать всё более сложные звуки, что и заложило основы будущего развития речи, как внутренней, так и внешней. Миллионы лет выживания в вынужденной темноте — залог будущей победы текста над миром, слова над непосредственным зрением.
Один из ближайших предков профессора владел берёзою. Владел и управлял. Мертвую березу у самой воды перед рассветом выпрямляли. Пограничникам невдомёк. А ночью, согнув её в локте, по ней перебирались на мель — река была узка в этом месте, — берёза работала как мост контрабандистов, бомбистов и прокламаторов. Чтобы общаться со всей этой публикой, предок профессора немного выучил английский, а выучив, обнаружил в классических книгах несколько удививших его фраз. Оказывается, Гамлет, завистливо и вожделенно заглядывая в полые глазницы клоунского черепа, говорит: «Разгадать бы секрет революции!». Внутри берёзы помещался простейший механизм — гнущееся колено. Такие, наверное, были у Пиноккио, только поменьше. Приходилось кору менять всё время, приносить из рощи и клеить новую бересту, чтобы грамотно скрыть эту противозаконную механику. Но пограничники никогда не рассматривали кору деревьев и не запоминали её подробностей. На память, уезжая оттуда после того, как граница сильно отодвинулась, предок взял с собою кусок от березового колена и много позже заказал из него сделать на пол отдельную паркетную деталь. Она выделяется в комнате, как лужа на площади, как фальшивая купюра в выясняющих лучах. Стул висит прямо над ней. Он может оказаться оригинальной низкой люстрой, если нажать на выключатель, но не оказывается, да и нажать некому.
* Кто такой «я»? Люблю смотреть между вагонными половинами. В метро. Там стальная линия с тремя болтами держит толстую пленку на полу. И вдруг я вижу, что шляпка одного из болтов закрыта десятикопеечником. Он её закрывает один в один. Такой случайности не может произойти, но это есть. Монета лежит на шляпке болта у всех под ногами и точно, до миллиметра, с ней совпадает. И это рифма, это поэзия, это доказательство бытия божьего, которого мне хватит до конца дней. Она не может быть такого же размера. Она не может лечь так точно. Она не может оставаться там. Но я это вижу. Должен ли я тут объяснять связь между логикой капитала и персональной религиозностью, их общие причины? Выходя из вагона, поймал себя на мысли — когда меня похоронят, я буду лежать много выше и ближе к небу, чем иду сейчас, в этой остроумной одежде, сделанной сразу с готовыми грязными пятнами.
Капитал без номинала
В вагонных дверях со мною приключился случай. Прощаясь после первого знакомства, профессор протянул мне в метро мелкую монету, и я не сразу сообразил, что это подарок, а не милостыня. На первый взгляд обыкновенный рубль. Двуглавый герб на одной стороне, но когда я перевернул, то и на другой стороне оказался такой же знак: всевидящая птица вместо цифры, означающей номинал. И я рассмеялся. В портретной живописи фас происходит от посмертной маски, а профиль от монеты как раз. Считать так — исторически неверно, но идеологически приятно. Вот только не успел я спросить у дарителя, двери вагона уже сошлись: за сколько и где он купил эту милую безделицу? Сколько стоят такие деньги? На возносящей лестнице я пытался себе представить, как двуглавая птица видит мир, как это — иметь в зрительном распоряжении сразу всю панораму и не иметь никакой зазатылочной тайны, населенной пространственными гипотезами? Или ещё интереснее: видеть всё вокруг, но ощущать внутри себя, между двумя затылками, нечто всегда невидимое. Позволяют ли шеи птицы её головам посмотреть друг другу в глаза? Или их общая точка зрения расположена ровно между птичьими затылками, в области старых добрых телевизионных помех?
Сначала я поравнялся с могилами, а потом и перерос их. И, уже выйдя на поверхность, захотел, чтобы у светофора когда-нибудь появился ещё один цвет — «обязан идти» или «нельзя не идти». Например, ослепительно-белый, с восклицательным знаком вместо человечка. Или какой ещё цвет и знак можно выбрать? Люди мечтают об этом с античных времен.
На улице я поднял пулю, случайно оброненную какой-то из сторон не актуального более конфликта и лежавшую в фигурной бордюрной щели маленьким музейным экспонатом, не всем заметным подтверждением того, что стрельба, в которой ей так и не удалось полетать, никогда не возобновится, смотрите её в кино. Эту пулю срыгнула история. Разрешения спрашивать было не у кого. Я поднял пулю и посадил её в цветочный горшок на своём столе, а точнее, во влажную землю с одной знаменитой могилы. И начал чувствовать, как робко, еле-еле, не веря самому себе, из моей пули сквозь землю поднимается росток. Сквозь черную рассыпчатую плодородную кашу кладбищенского небытия он пробивает дорогу. Я слышу это как невероятно медленную музыку. Однажды я принесу растение к тебе домой. Ведь это гораздо приятнее обеим сторонам — дарить цветы в горшках.
Почему бы, впрочем, не написать о себе «он», возможно, так расскажется больше правды? Вы в это верите? Он входит в метро без пяти десять, то есть на платформе только опоздавшие на работу или бездельники. Никто из растоптанных офисным фашизмом не примкнет к нам — думает, — они ищут себе новый офис, получше. Никто из преданных мужчинами не примкнет к нам — думает, — они ищут мужчин понадежнее. Никто из обманутых духовными учителями не примкнет к нам — думает, — они бегут в новую церковь, подуховнее. Никто из…
Но тут вырастает поезд очень шумно, и думать становится неудобно. Из дверей подъездов в город уже высыпаны тысячи буржуазных шлюх с угасшими глазами, уверенных, что, продаваясь, они серьезно продешевили, т. е. проявили святость. Они ждут за это вознаграждения от судьбы, недовольные её медлительностью день ото дня всё больше. При этом они лелеют мечту однажды перепродать себя подороже, и бог с ней, со святостью. Из тех же дверей вышли тысячи ковбоев без стад и рыцарей без Иерусалима. К мужчинам, впрочем, он относится лучше, они его просто не волнуют. На этом основании — отсутствие ненависти к мужчинам — он считает себя гетеросексуальным.
Или про «я» лучше рассказать через отношение к другим, отношения с другими, лучше всего подходят личные отношения? Тем более, что гетеросексуальность, заявленная выше, в наше время требует подтверждений.
Ты плачешь молоком?
Они строят голодную стену. Складывают одну на другую буханки черного хлеба, густо смазывая их цементом. Создавая голод. Стена растет. Хлеб вбирает цемент. Я смотрю на их работу и думаю о тебе, моя любимая кукла. Будь ты счастлива и проклята.
— Это будет стоить? — спросил я, легко расстегивая твою верхнюю пуговицу.
— Ничего, — уточнила ты, откидывая волосы назад.
И я послушно нащупал в кармане купюру достоинством в ноль долларов. Голодный хлеб впитывает цемент с медлительностью дегустатора. Цемент крадется в хлеб с убийственным ядовитым достоинством.
В каждой клетке моего тела есть заключенный, иногда он немного высовывает наружу пальцы и перебирает ими, не понимая, как это: пальцы на свободе, а сам он — нет. В такие моменты я вижу, что на деревьях распустились иероглифы. Все кроны превратились в живые описания. Которые два раза не прочтешь. Которые два раза не прочтешь. Моя мебель стоит вокруг дома и по весне цветёт.
Ты даешь мне хлеб, но я вижу в своей руке камень. Это потому, что я не заплатил? Я прицельно бросаю свой камень вперёд, прямо тебе в лицо. Ненадолго запускаю свой собственный спутник земли. Каждый из нас — покупатель. Каждый из нас — продавец. Это общие для всех роли. Для всех взрослых людей. Вне зависимости от пола. Но ты не покупала моего камня и не намерена мне платить. Да я и не продаю его. Это мой революционный дар. И это твоя революционная жертва. Голодная стена черствеет на глазах. Некоторые люди ощущают это физически, и я считаю их за своих.
Выставка неизвестных
Принято объяснять читателю, где мы познакомились. На анонимной выставке я стоял у двухметрового вопросительного знака, составленного из одинаковых дверных ручек, привинченных к стене. «Знаешь ли ты пароль для входа» — на многих языках мира было написано на той стене перед этим дверным знаком. Ещё не считая, что мы знакомы, мы начали вместе переводить каждую фразу, споря, какой это язык, хотя и знали прекрасно, что́ именно там написано столько раз.
В том же зале постоянно работал откладыватель конца света*. Отодвинув конец света на пару минут, мы вышли наружу из галереи вместе, мимо большого фото: человек, заключенный в приличный костюм, сидит по пояс в море и курит сигарету, читая книгу. Я задумался тогда, нужно ли ему было действительно читать её, чтобы получить нужное фотографу выражение на лице? На следующем фото тот же человек, сидя в таком же море, уже не курит, а пишет нечто в тетрадь. А на третьем он с тросточкой, встав, нехотя шагает в волну, повинуясь поводку, тянущему его руку, теряющемуся в море, будто его влечет вглубь подводная собака или у него на поводке акула (хотя бы черепаха). Выставку назвали анонимной, потому что только в последний день разрешалось узнать, кто из авторов что именно сделал, а до этого даже список имен держали втайне. Их не говорили ни критикам, описывающим событие, ни ценителям, приобретавшим работы. И поэтому я не могу сказать точно, на чьей выставке мы познакомились, кто там вообще и в каком зале в частности. Был не последний день. Споря, кто бы тут где мог оказаться, мы вышли на воздух. Уже во дворе на лавке всех уходящих посетителей снимал неизвестный фотограф, скрытый под покрывалом, — живой прицеленный мешок. Иногда из мешка вырастала рука и показывала козу-победительницу, фак, кулак борьбы, растопыренные пальцы… наверное, для того, чтоб вызвать нужное или хоть какое-то выражение на вашем лице.
* Временно неизвестный художник знал, как отменить конец света. Вручную. Ну, то есть, как от него застраховаться. Коллективно. Мы откуда про конец света знаем? Из Писания. И сказано в Писании: «День и час тот не ведомы никому». Нет ничего проще. Делаем сайт, на котором во весь экран написана одна фраза: «Я ЗНАЮ ДЕНЬ И ЧАС КОНЦА СВЕТА, ЭТО:» — и ниже окошечко со всеми возможными часами и днями на миллион лет вперёд. И каждый, кто на сайт заходит, выбирает себе незанятый день и час и подписывается в окошечке. Типа, Сидор Карпыч знает, что конец света наступит 30.04.2010 в 12.00, а Ольга Ильинична знает, что он наступит 30.04.2010 в 13.00, и так далее по циферблату и календарю. Сколько человек зайдет и сыграет в эту игру, на столько часов и будет отменен христианский апокалипсис. Позже художник по минутам решил разбить для точности. Людям это понравилось, в игру включились миллионы «откладывателей». Правила такие: два раза нельзя, т. е. две даты нельзя от себя вбивать, никто не может знать две даты конца света, это уже какое-то «или» получается, а «или» в вопросах веры исключено. Если мы включим миллиард человек, то гарантированно отложим конец света сами посчитайте на сколько! Ну и сайт создали сверхмодный, реклама на котором сто́ит… сами понимаете. Ведь не допустит же Господь, чтобы Сидор Карпыч неправильно назвал дату, «не ведал», как и положено человеку, а Ольга Ильинична возьми да и попади пальцем в небо, «ведала», получается, вопреки Святому Писанию. Такого не может быть. Неравенство такого уровня невозможно. Так что договориться с Богом в нашу пользу, используя заданные им же правила, вполне в наших силах. Постепенно это должно стать ритуалом, вроде инициации. Каждый ребенок, достигнув совершеннолетия, заходит на сайт и ещё на час, ну или на минуту, если он скромный, откладывает судный день. Конечно, можно спекулятивно подойти и условно, раздобыть базу данных, какие вообще в мире люди живут, и к каждому прилепить дату конца, чтобы залить сразу на века вперед. Но это будет ложь, люди же не будут знать об этом, получится, что их использовали втёмную, от их имени чего-то там нарешали. Такое не сработает. Нужна добровольность. И за это нельзя платить деньги*, ведь оплаченная отмена не считается состоявшейся. Есть работа, которая исключает оплату.
* Но что такое деньги? Будущих банковских девушек учат наощупь, без аппарата, определять в пачке настоящих поддельную купюру. Рассматривать доллары сквозь бдительную линзу.
«Под увеличительным стеклом президент Франклин должен вам подмигивать», — говорит препод.
Ещё не банковские девушки сначала дружно наводят на Франклина, а потом начинают смеяться так же дружно и даже сами, вместо Франклина, подмигивают преподу. В этот момент они чувствуют радостное единство со всеми теми девушками, которые уже смеялись над этой шуткой и которые уже работают в банке, ведь их таких тысячи. Дальше рассказывают по очереди, у кого какие истории уже были с ненастоящими деньгами. Одной дали сдачу на рынке в Стамбуле такой купюрой. Попросила сама сдачу в долларах, которыми и платила.
— И что ты сделала? — спросил препод.
— Да ничего, в Москве знаю место, где не проверяют, там и разменяла.
К другой пришел обманщик в магазин и дал сразу три разных купюры, все ложные. Самому, говорит, только что на сдачу дали. А одна из купюр — десять тысяч рублей. Она тогда только вошла в оборот. «Это где же вам, интересно, такую сдачу дали?» И две других, помельче. «Я вам их не верну и вызываю милицию немедленно». Обманщик убежал, сказав на прощанье, что его, сука, в тюрьму за три бумажки не посадишь.
Если бы в тот момент, когда по щеке ангела покатились вниз два горючих пикселя, профессор смотрел в карман, в стол или в кошелек, а не в окно, то он увидел бы, как изменились все долларовые купюры в доме. Президенты на них закрыли свои глаза и поворачиваются затылком к зрителю, к обладателю, к пользователю, к человеку. Отныне он не может больше видеть их лиц. Да и они достаточно смотрели на него. Но сработает ли в тот же час тот же фокус с фальшивыми банкнотами?