ISSN 1818-7447

об авторе

Дмитрий Замятин родился в 1962 г. Окончил географический факультет МГУ, кандидат географических наук, доктор культурологии. Заведующий сектором гуманитарной географии Российского института культурного и природного наследия им. Д. С. Лихачёва. Автор четырёх книг и многих статей о культурном образе географических объектов, пространственно-географических аспектах творчества П. Я. Чаадаева, Александра Блока, Бориса Пастернака, Владимира Набокова, Андрея Тарковского, Венедикта Ерофеева и др.

Новая карта русской литературы

Само предлежащее

Галина Рымбу ; Анна Румянцева ; Фёдор Сваровский ; Георгий Геннис ; Светлана Копылова ; Валерий Леденёв ; Полина Андрукович ; Дарья Суховей ; Александр Иличевский ; Юрий Солодов ; Ольга Брагина ; Ирина Котова ; Михаил Немцев ; Михаил Ягнаков ; Владимир Коркунов ; Марина Бувайло ; Юрий Гудумак ; Кирилл Новиков ; Алексей Александров ; Демьян Кудрявцев

Дмитрий Замятин

Клее. Эшер

РАЗРЕЗАЯ КЛЕЕ

Золотая рыбка во тьме ночной молчит голубыми водорослями сна. Её центр смещён в сознание умных математических величин. Она бьёт торпедой безумного разума глубины враждебных и равнодушных текущих распорядков космоса.

 

Поражённое место стреляет кубиками оранжевого и темнеющего жёлтого. Заборчатые узоры безголовых фигур дают объёмы бессмысленных пространственных указаний. И вот вам ландшафт без единой строчки жалости к падшим травам и дорожной пыли. Можно бы нарисовать божью коровку, летящую и бьющуюся в небо плоского сухого картона. Треск забытого бытия, чья поверхность кружит квадратиками засыхающей перспективы.

 

Старик, считающий параллельные линии своего собственного пространства. Он озадачен телом, расплывающимся в числах. Его смышленые пальцы утюжат и бороздят то, что было когда-то временем.

 

Легенда Нила плоится графическими вопросами коричневых оснований вечности. Полустёршиеся скрижали мешковины мира, обёрнутые мудростью акварельной воды. Папирусы и гребцы очередной династии мёртвых.

 

Детальное измерение пласта пространственной толщи, расцвеченной частыми, суетливыми оттенками современности. События здесь-и-сейчас растекаются плашечками, болваночками, палочками в горизонтальной плоскости, не замечая вертикальных проседаний небытия. Быть в зелени означает только одно: остаться на дне потерявшего себя времени.

 

Растительный — неизвестный. Животный — кричащий. Человеческий — горный. Птичий — вопрошающий. Пространственный — хайдеггеровский. Женский — пляшущий. Местный — бумажный.

 

Место близнецов отекает кляксой перворастения. И небо спрятанных смыслов ждёт и встречает серостью гор и вод, ветрами и потоками соединённости расходящихся облаков.

 

Дороги и просёлки сплошными рядами закрывают пространство неизвестности и смущения. Их геометрия не терпит открытия пробоин и прорех в ландшафтах. Проще было бы закатать вечность в плёнку. Но высота не губит горизонты, а лишь приоткрывает дверь в грязно-голубой и белесый.

 

Канатоходец играет сонаты почти прямых линий. Его крест — балансировать между Эвклидом и Лобачевским. Тушь слегка дрожит и растекается лесенкой-песенкой воздушно-невесомой поддержки. Нет никаких сомнений в пространственной жадности неба и моря.

 

Бог северных лесов знает орднунг строгого цвета. Он размечен диагоналями сумеречного света, проникающего чуть ли не в Валгаллу. Его удел — делить свою власть между жалким подобием жёлтого и тоскливыми наплывами хвойно-тёмных тонов.

 

Щебечущая машинка пружинит струнками и струйками голубеющих вертикалей. Её механизм отработан руладами томного светло-красного. Лишь иногда прокручивается ручка завода, направляющая капли грохочущих звуков в сферы сирени и жимолости.

 

Цветочный миф пикирует летучей мышью в сердце клевера или, может быть, розы. Папоротники перевёрнутой луны пламенеют холмами и пирамидами тундры. Окраины древней карты окружены жаром забытых легенд.

 

Флора на скалах гнездится в трещинах отчаяния и покинутости. Сам Кафка не смог бы прилепиться здесь как в собственном замке. Запутанные плети цепко хранят память холодеющего милосердного камня.

 

Лодочная потеха на канале грезит первобытной эротикой. Сами силуэты не знают цветных и сложных чувств. По-моему, проще нарисовать изощренную гондолу, нежели связывать столь просто любовь и воду.

 

Литаврщик смотрит мудрым глазом в даль красного иероглифа. Отливки и эхо бряцающих звуков ложатся здесь же — приливом толстой чёрной кисти. Такая откровенная грубость близка резкой варварской музыке заброшенных городских закатов.

 

Сладко-горький остров глядит зверем, динозавром вопроса. Змея, небо и пляж, одиночество. Сладость соленой волны. Горечь сладкой волны. Война и вендетта забвения и воспоминания.

ЭШЕР

Древесная змея сознания лижет чернь дорожного ската. Мерцание и мрак бесчисленных веток тушат мосты речевых речек мысли.

 

Кубические кристаллы разума леденеют северным сиянием бессознательных торосов ландшафтной каббалы.

 

Сухая игла птичьего моста верткой гусеницей съедает черепичные листья крыш. Где шанс той башни, приютившей часы и витражи безумия? Небо отдалённой геометрии прямоугольных полей накрывает, как пропастью, своё собственное движение вверх.

 

Безмозглые тюфяки тяжелеющих дождевой рванью туч грозят склоновой эрозией метафор. Частоколы вечереющих городков грозят полной утратой эвклидовых откровений. Дай же, смущённая перспектива, нелишнюю здесь протяжённость декартовых гор и долин!

 

Море напоминает протяжённую точку уклоняющегося в пространство звука. Но ни зеленеющие смыслом винограда террасы, ни темнеющие встревоженной закатной белизной дома не ищут совместность линии берега, нет. Нет ни тины на переднем плане, ни чистоты крупитчатого песка. Нет.

 

Но полуостров отраженных веток, следы чьей-то луны ведут к различению лишь изгибистых очерков ночи.

 

Но бесконечное повторение одного и того же взгляда даётся тенью перевёрнутой балюстрады. Ваал мраморного безрассудства строит и строит лестницы колонн и тоннелей — мест, трубками уходящих в кротовые норы безвременья.

 

Три мира рыбных парков шевелят усами размякших осенних листьев, чьи глаза — лишь ветки тонущего пространства водяной высоты.

 

Этой гравитации хватило бы, чтобы удержать саламандру предполагаемых марсиан. Алмазы бездонной вселенной держат на жуткой дистанции клетку возможных чудовищ сна. Ее можно раскрасить желтым и зеленым, но это не заполнит прорехи с красными и синими ошибками.

 

Но давайте построим планетоид сквозящей пустотой черной дыры. Четыре грани двух образных замков будут завершаться фонтаном сокращающих самих себя сфер.

 

И вот день и ночь рыба летит птицей шахматных полей над кораблями симметричных мельниц. И птица плывет рыбой понтонных мостов под светящимися городами дорог.

 

И только ночной полет аэроплана японской зимы увидит замерзающий рис каллиграфии.

 

Если бы волны фосфоресцировали только умным кротким дельфином! Но затапливает гул солёного языка силлогизма…

 

Как великолепный классицизм статуарного пейзажа, жизнь бредит сумасшедшими зданиями безвозвратно умершей латыни.

 

Вершиной холма прорисована голубая тушь горного снега, чушь прошлогодней обиды. Бадьёй белого мела бродит тоскана взгорий, стёршийся лоск зиккурата.

 

Ленты стеклянных сосудов клеются лебедями — черными и белыми — на спиралях клетчатых прудов, шотландскими пледами древних кельтов.

 

Морщинки и капилляры руки, проникающей в детство. Сфера, выбрасывающая глубину времени как мусор беззвездных миров.

 

Бельведер, распределённый шутами и их дамами на слои сухого гуттаперчивого ада. Формы пространства, лествицей уходящие в глаз.

 

Красный муравей змеится мёбиусом, западая узловатыми лапками в дырки и прорехи собственных антиподов.