ISSN 1818-7447

об авторе

Григорий Беневич родился в 1956 г. Окончил электромеханический факультет Ленинградского политехнического института (1979). В советский период публиковался в самиздатских журналах «Обводный канал», «Часы», «Предлог». В 1994—1995 гг. изучал богословие в Оксфордском университете, в 2001 г. защитил диссертацию кандидата культурологии. Заведует кафедрой византийской философии Русской христианской гуманитарной академии в Санкт-Петербурге. Опубликовал книгу «Мать Мария. Духовная биография и творчество» (2003), монографию «Краткая история «промысла» от Платона до Максима Исповедника» (2013), составитель и комментатор ряда книг по патристике. Публиковал стихи и статьи о поэзии в журналах «Нева», «Звезда», «Волга», «Интерпоэзия», «Плавучий мост», «Этажи» и других изданиях.

Журнальный зал

Предложный падеж

Григорий Беневич об одном стихотворении Виктора Кривулина ; Екатерина Захаркив о книге стихов Кирилла Корчагина

Григорий Беневич

Об одной «журналистской» пост-элегии Виктора Кривулина

Примерно за год до своей смерти Виктор Кривулин написал стихотворение, дату написания или импульса к написанию которого можно установить из его названия: это 6 февраля (24 января), день памяти Ксении Петербургской. В тексте стихотворения Кривулин использует не Юлианский, церковный календарь, а светский, Григорианский, когда говорит: «вот уже и первая седмица февраля». Вместе с тем «седмица» — это церковнославянизм, отсылающий к церковному счету времени, по которому, строго говоря, еще не первая неделя февраля, а последняя седмица января. Думаю, это не ошибка поэта, и февраль здесь появился не случайно (остановлюсь на этом ниже). Как бы то ни было, столкновение профанного и сакрального — один из лейтмотивов этого текста, который по причине его погруженности в новостной контекст второй чеченской войны я бы назвал метафизической журналистской элегией. Что это элегия, точнее — пост-элегия, — я постараюсь доказать ниже, что же касается «метафизического журнализма», то здесь я отправляюсь от слов О. Седаковой: «Жанр, в котором работает поздний Кривулин, можно назвать метафизическим журнализмом»1[1] Седакова О. Очерки другой поэзии. Очерк первый: Виктор Кривулин // Седакова О. Проза. М., 2001.. Итак, вот это стихотворение из сборника «Стихи юбилейного года».

В ДЕНЬ КСЕНИИ-ВЕСНОУКАЗАТЕЛЬНИЦЫ

О, весна без конца и без краю!
Без конца и без краю мечта…

А. Б.


время тмится на часах без циферблата

вот уже и первая седмица

февраля и пленного солдата

вывели менять на пойманную птицу

на диковинную птицу-адвоката

 

и не спрашивают нужен ли защитник

время тлеет на часах без циферблата,

и хрипит их рация пищит их

частота нечистая от мата

а весна — весна мне только мстится!

 

без конца блокпосты и без края

вечная мечта — растаять раствориться,

отлететь резвяся и играя

в даль безвременья в надмирные станицы

в бой часов без циферблата

 

2000 г.

Кроме очевидного пласта церковной, философско-метафизической и злободневно-политической тематики и лексики, в стихотворении присутствует пласт, так сказать, высокой, но давно пущенной в школьный «расход» культуры (отсылки к хрестоматийным стихам А. Блока и к «Весенней грозе» Ф. Тютчева2[2] Кроме этих явных отсылок, есть еще не столь явные, о которых речь ниже.), а также пласт простонародной, фольклорной культуры. Последний задан в самом названии — день Ксении Весноуказательницы. Это название дня памяти блаженной Ксении Петербургской не по церковному, а по народному календарю, связанному, прежде всего, с сельскохозяйственным циклом. «По погоде этого дня судили, когда наступит весна. Поэтому Аксиньин (народное имя Ксении — Г.Б.) день стали ещё называть Аксинья Весноуказательница, так как «Какова Аксинья — такова и весна», то есть если на Аксинью хорошая погода, то и весна будет красная»3[3] Интернет-ресурс «Народные праздники». А если плохая?..

Мы живем не в каком-то одном «эоне» (патриархального премодерна, предреволюционного модерна или советского анти-модерна), но сразу во всех, и церковное, сакральное время (церковный календарь) присутствует в информационном поле вместе с фольклорно-народным, но уже оторванным от своих сельскохозяйственных корней, от первоначальной прагматики. И все это некоторым образом погружено в профанное историческое время (время после «после смерти Бога»), где ведут переговоры с «внутренними врагами» на единственно понятном обеим сторонам — русском матерном (так и подмывает расслышать перекличку, а не только рифму, этого мата с «блатом», сокрытым в «циферблате», повторяющемся три раза в стихотворении).

В разговоре о поэзии Кривулина философ А. Секацкий заявил, что «поэзия не может быть немедленной ситуативной реакцией» (то есть реакцией на политические события)4[4] Горичева Т., Орлов Д., Секацкий А., Иванов Н. «Пью вино архаизмов…» О поэзии Виктора Кривулина. СПб.: Коста, 2007. С. 49.. Поэзия, однако, как и Дух, дышит, где хочет, и никакие правила ей не навязать. Более того, именно там, где ей полагают предел, вгоняя ее в привычные рамки, там ее и следует искать, переходящей эти пределы. Казалось бы, политика и поэзия несовместимы, но занимавшийся в последние годы своей жизни политикой Кривулин пишет стихотворение, поводом для которого послужил обмен правозащитника (отсюда в стихотворении тема «защитника», который «не нужен») и журналиста Радио «Свобода» Андрея Бабицкого (случайно ли, что некоторые согласные из его фамилии совпадают с рядом настойчиво повторяющихся согласных в стихах: «б» и «ц»?) на солдат Российской армии5[5] Этот обмен (по сообщениям официальных СМИ, Бабицкий был якобы выдан чеченскому полевому командиру) происходил под личным контролем исполнявшего тогда обязанности президента России Владимира Путина, наверняка позаботившегося и об информационной завесе над этой темной историей. Кривулину, как, впрочем, и многим другим в России и за ее пределами, очевидно, тогда хотелось понять, «who is mister Putin», чего ждать от его правления (см. статью Кривулина о текущей политической ситуации, в том числе о приходе к власти В. Путина: Кривулин В. Победа бессильной силы «Неприкосновенный запас», 2000, № 4 (12) — где между прочим читаем: «безволие и слабость верховного главнокомандующего, проявившиеся в позорной истории с Бабицким»). И помимо всех остальных, собственно поэтических задач, которые решает это стихотворение, его можно рассматривать и в политико-прогностическом плане. Каково поведение власти в этой истории с Бабицким, пик которой пришелся на день Ксении Весноуказательницы, таким будет и правление Путина в целом. Прогноз Кривулина совсем не оптимистический. Но поскольку это политико-прогностическое измерение в стихотворении прямо не заявлено, я оставлю его здесь. Впрочем, см. конец прим. 27 и «Вместо послесловия».

[6] [Виктор Кривулин о себе]
Вестник молодой литературы. Вып. 2 (18). — М.: АРГО-РИСК, 1993.

[7] Козлов В.И. Русская элегия неканонического периода: Очерки типологии и истории. М.: Языки славянской культуры, 2012. С. 237.

[8] «Парусник-дитя», опубликовано в журнале «Воздух» в 2006 г., по сообщению О. Кушлиной оно было написано в 1984 г.

[9] Козлов 2012, с. 237.

[10] Подробнее я пишу об этом в другой статье (планируется к выходу в «Новом литературном обозрении» в 2018 г.).

[11] Один из редких фильмов, упоминаемых Кривулиным в стихах, см. его неопубликованный сонет августа 1982 г. «Полон зал земляничной поляной…», что вполне может свидетельствовать об особом отношении поэта к этому фильму. Тема часов без стрелок в европейской культуре восходит, вероятно, к картине Поля Сезанна (одного из любимых художников Кривулина!) «Натюрморт с морской раковиной и черными часами» (1869—1870 гг.?), часы в натюрморте (жанр имплицитно подразумевает смерть!) изображены без стрелок. Этот натюрморт был воспроизведен на обложке книги «Поль Сезанн. Переписка. Воспоминания современников» М., 1972, где также приводится письмо Р.-М. Рильке о нем. Образ встречается у самого Рильке, в романе «Записки Мальте Лауридса Бригге»: «день мой, не перебиваемый ничем, похож на циферблат без стрелок». Кривулин вполне мог знать и эти контексты.

[12] О нем в книге-цикле «Стихи юбилейного года» в стихотворении «2000» написано: «катит год с тремя нолями». При этом если астрономическое время течет вперед, то историческое, в смысле состояния общества, — назад: «бесконечные колонны / лет поворотивших вспять».  С нашим стихотворением, его темой смены тысячелетия, перекликается и другое — «Миллениум на пересменке», в котором сплетены воедино темы причастности писателей к позору и ужасу отечественной истории с горечью восприятия самого этого позора, тут же встречается и тема «блата» и чеченской войны, из которой чистенькими выйти не удастся.

[13] Я полагаю, что стих «от печали горячей…» связан с Блоком, помимо темы февраля, символикой «синевы», столь существенной как для Блока (цвет земной Софии, Прекрасной дамы), так и, по наследству от него, — для Кривулина (ср. «Синий мост», 1980 г.). В цикле «Из трещины» блоковская тема продолжается в следующей двойчатке: в стихотворении (одном из сильнейших в цикле, «Таврический дворец зимой») о Блоке речи нет, но на обороте в самиздатском сборнике помещен довольно пространный прозаический отрывок о смерти Блока, а также о Смольном соборе и стоящем неподалеку Таврическом дворце. О соборе говорится как о световом полюсе, противоположном тому месту в мистической топографии города, где умирал Блок. Приведу из этого текста лишь небольшой отрывок: «Он (= Блок) умирал символически. Солнце и Луна встали у его изголовья. Мать и жена. И свету все-таки недоставало». Снова смерть поэта связана с нехваткой света. Естественного света (Солнца и Луны) не хватает, чтобы спасти поэта от смерти. Тут нужен другой свет, но его нет!

[14] Сохраняю авторское правописание — без заглавных букв!

[15] Кривулин В. Стихи: В 2 т. Париж; Ленинград: Беседа, 1988. Т. 2. С. 63.

[16] Мандельштама в 60-е годы еще почти не знали.

[17] Стихотворение «Флаги над пионерлагерем» (1984?).

[18] Обратим внимание — здесь имя Блока написано, как и полагается, с большой буквы. В этой анкете Кривулин, в частности, говорит: «Мистицизм Блока привлекал меня до тех пор, пока я по-настоящему не узнал круг идей русского религиозного Ренессанса — Н. Бердяева, о. П. Флоренского, о. С. Булгакова. Мистика Блока замутнена, на мой взгляд, эстетизмом, и ее происхождение из мутного эротического источника для меня очевидно. Я скорее разделяю жесткий и, возможно, не совсем справедливый взгляд П. Флоренского на религиозно-мистический аспект поэзии Блока, нежели поддаюсь очарованию мистико-эротических откровений поэта» Блоковская анкета. 1980. Диалог. Л., 1980—1981. № 3. С. 83—86. В 1980 г. Кривулин еще, видимо, не отдавал себе отчета в том, что перечисленные им русские религиозные философы были носителями той же, восходящей к В. Соловьеву, софиологической идеи, что и Блок, просто в их философии она выражалась менее эротически грубо. Не удержусь, чтобы не привести здесь же замечательные слова Кривулина о том, что он понимает как истинную религиозность у Блока: «Блок религиозен, как это ни странно, там, где поэзия его наименее мистична, — в самых простых, полубытовых стихах, вроде «Под насыпью, во рву нескошенном» или «О подвигах, о доблести, о славе…». Одним из наиболее религиозных его стихотворений представляется мне «Пушкинскому Дому» — по самому, что ли, тону — исповедальному, покаянному тону человека, ощутившего слово как некий исконный свой грех» (там же).

[19] «Место «Двенадцати» в целокупном единстве поэзии Блока, на мой взгляд, периферийное, так же, как настроения декабря 1917 — марта 1918 вскоре сменились у него совсем другими — и никогда не были доминирующими» («Блоковская анкета»).

[20] Стихотворение «теперь никто уже — когда по дну кастрюли» (начало 1980-х). Характерно, что в известных воспоминаниях Н. Павлович о Блоке (см. о них ниже, прим. 23 и текст) неоднократно подчеркивается, в споре с идеологическими противниками, что Блок принял и воспел революцию.

[21] Сборник «Концерт по заявкам».

[22] «Александр Блок едет в Стрельну». В воспоминаниях Н. Павлович о Блоке мне не удалось найти ничего ближе к этому месту из стихов Кривулина, чем вот этот отрывок: «Поздняя осень 1920 года. Едва ползет переполненный трамвай. Толкаются. Мы с Блоком на площадке. И вдруг озорной блеск в его глазах. -  Как надену кепку и войду в трамвай, сразу хочу толкаться. Это пустяк, шутка, но было в нем что-то и удалое, и отчаянное, и непосредственно народное, не потому ль так органичны ритмы «Двенадцати», частушечные запевы, так безупречно верны интонации героев «Двенадцати»? Была в нем необыкновенная тайная простота, о которой не подозревал литературный мир» (Павлович Н. Воспоминания об Александре Блоке Прометей. Историко-биографический альманах серии «Жизнь замечательных людей». Том 11). Стихи Кривулина — явно не стихотворный пересказ воспоминаний Павлович. Кроме того, когда в другом стихотворении он ссылается на воспоминания любовницы Блока, это тоже вряд ли можно принимать за чистую монету.

[23] «Ослепленный Блок». Ср. строчки Н. Павлович: «Мы — последних времен поколенье, / Ослепленные дети земли». Под «пляской» ОПОЯЗа следует понимать написанную сразу после смерти Блока статью Б. Эйхенбаума «Судьба Блока», опубликованную в сборнике «Об Александре Блоке». Пб. 1921 (см. в Эйхенбаум Б. М. О литературе. М.: Советский писатель, 1987. С. 353—365). Кривулин упоминает об этой статье в «блоковской анкете» 1980 г., отвечая на вопрос, устарел ли Блок: «Если угодно, он устарел уже к 21-му году, о чем свидетельствует знаменитая похоронная статья Б. Эйхенбаума из сб. «О Блоке»» («Блоковская анкета»). Надо признать, что строчка про похоронное шимми ОПОЯЗа выказывает скорее сочувствие Кривулина Блоку, которого Эйхенбаум беспощадно похоронил как поэта, не успели его отпеть, и тональность этого отношения Кривулина несколько отличается от той, что находим в «блоковской анкете». Впрочем, и там Кривулин не берется однозначно утверждать, что Блок «устарел», считая, что в отношении настоящих стихов, каковые он у Блока точно признавал, это понятие неприменимо.

[24] Об истории отношения Кривулина к Блоку он сам поведал в «блоковской анкете» так: «Я склонен думать, что «пережил» Блока, переболел им, как болеют дети ветрянкой или коклюшем. Но может ли «устареть» юность или детство? Я не убежден, что невозможны «рецидивы Блока» в моей жизни, хотя пережил и любовь к нему, и отвращение, даже ненависть, и, наконец, сделался равнодушен к его поэзии. Но в последние два-три года что-то в этом равнодушии меня самого не устраивает. Словно пошли трещинки по льду. Вряд ли это возврат к Блоку — но оттепель, что ли». «Отвращение, даже ненависть» к Блоку, возникшие после прочтения мемуаров Л.Д. Блок, нашли свое выражение у Кривулина в эссе «Полдня длиной в одиннадцать строк» («Часы», № 9, 1977), где находим и много горьких слов по теме «поэт и народ», «поэт и революция», — в частности, такие: «Именно с Блоком связан первый шаг к трагическо-патетической капитуляции поэзии перед стихией мятежа» (с. 246). В этом же эссе, кстати, Кривулин произносит неожиданные слова и об авторе другого подтекста нашего стихотворения, Тютчеве: «Никак не могу оторваться от этой очковой змеи — от Тютчева» (там же). Отношения с русскими классиками выстраиваются в этом эссе как напряженный спор, но именно в нем утверждается для Кривулина соборное звучание русской поэзии, свое в ней участие. Процитирую и еще один отрывок из той же статьи, имеющий, полагаю, отношение к пониманию нашего стихотворения: «Суть в том, что все мы, русские поэты, влюблены друг в друга, вернее — в литературные образы друг друга, и хотя любовь эта мелочна, сварлива, ревнительна и т. д. — она есть единственное живое чувство, на какое мы способны. И я говорю сейчас так долго о Блоке только потому, что люблю его, люблю с отвращением и полубрезгливо… То же и с Тютчевым» (там же, с. 250—251).

[25] Последняя строфа стихотворения «Ослепленный Блок».

[26] Позволю себе здесь привести отрывок из написанного после прочтения настоящей статьи письма С. Стратановского, хорошо знавшего Кривулина и дружившего с ним: «Вы совершенно правильно отметили, что Витя вел постоянный диалог-полемику с Блоком, и это стихотворение — еще одна реплика в этом споре. На Витю в студенческие годы произвела сильное впечатление статья Эйхенбаума о Блоке в сборнике его памяти. В ней было четко сформулировано неприятие Блока как максималиста и человека романтического мировосприятия. В стихотворении «О, весна…» оно выразилось с максимальной полнотой. Приятие жизни у Блока — это приятие ее как дионисийского порыва, это приятие противочувствований: любви и ненависти, плача и смеха. Во всем этом есть несомненно ницшеанский привкус (имею в виду раннего Ницше, автора «Рождения трагедии…».) Есть здесь и желание «отдаться стихии». Миросозерцание Блока было принципиально внеэтично, но это было не эстетское, а, я бы сказал, онтоэстетическое миросозерцание (как и у раннего Ницше). У Кривулина все другое: обыденность чеченской войны, военные будни, которые будут и когда наступит весна. Будет не Вечная Весна, а вечная война…»

[27] Горичева Т., Орлов Д., Секацкий А., Иванов Н.  «Пью вино архаизмов…» О поэзии Виктора Кривулина. СПб. Коста, 2007. С. 70. К сказанному Т. Горичевой я хотел бы прибавить, что указанный «поворот» в творчестве Кривулина начинается, судя по всему, даже не в начале 80-х, а с 1979 года, момента расставания и развода Горичевой с Кривулиным, перед высылкой ее за границу в 1980 г. В стихотворении «когда расширился мир» (февраль 79), посвященном этому моменту, уже нет заглавных букв в начале строк (Кривулин В. Стихи: В 2 т. Париж; Ленинград: Беседа, 1988. Т. 2. С. 33), а текст 1980 г. «вариации на темы блока» (Там же. С. 63) уже и без знаков препинания (кроме восклицательных знаков), что соответствует определенному изменению духовного настроя. Хотя влияние в этом на Кривулина могла оказать современная западная поэзия (прямо или через А. Драгомощенко, который, вероятно под влиянием э.э. каммингса, начал так писать уже в 1973 г.), думаю, главными были все же глубоко личные причины. Даже на политические изменения с началом Перестройки Кривулин не отреагировал столь же радикальным изменением поэтики.

[28] В «Земляничной поляне» в мире, где у часов нет стрелок, раздается бой часов на колокольне. Там, в мире без времени, бой часов внушает священный ужас.

[29] По мнению О. Седаковой: «Последняя из строк из трех о «мечте» уже без иронии. Она звучит, как полновесное слово «старой поэзии» и не требует последнего истолкования. Звуковое видение. В него все и уходит, и перечисленное выше, и все другое» (из переписки).

[30] На этом же кладбище был некогда похоронен и Блок, но его останки позднее перенесли на Волково кладбище, на «Литературные мостки» (Н. Павлович пишет об этом, как и о самой новой могиле Блока, с горечью).

[31] Бабицкий А. Путь воина
Взгляд. 26 июля 2017.
. «Птица-адвокат», как именуется журналист в стихотворении, очевидно — синтез таких смыслов, как «важная/редкая птица» (как же, его судьбой занимался сам Путин!) и правозащитник (т.е. в некотором смысле — адвокат), ну, и игра со словом «птица-секретарь». Обычная для Кривулина словесная химия.

Теперь о жанре стихотворения. В предисловии к публикации своих стихов в 1993 г. Кривулин говорит, что он «избрал медитативную элегию в качестве преимущественного жанра» своей поэзии6. Кажется, до сих пор этому признанию поэта в разговоре о его стихах не уделяли достаточно внимания. Впрочем, замечательно то, что как элегию опознаёт одно из стихотворений Кривулина автор монографии о русской элегии, В.И. Козлов7. Кратко, но точно характеризуя эту элегию8, исследователь высказывается тут же о жанре элегии в целом: «В элегии о поиске идеала земная жизнь оказывается приговорена, она здесь преодолевается лирическим субъектом — оттолкнувшись от неё, человек обретает вненаходимую точку зрения на мир, а вместе с нею — покой или надежду на него. По этой причине столь логичен «унылый» элемент в этой жанровой модели элегии. Поиск идеала предполагает бегство из бездуховного мира — этот мотив часто оформляется пространственно. В таком случае мы находим в стихах символы движения, стремления, а пространство, в которое бежит герой, неизбежно приобретает черты вечности»9. Стихов, в той или иной степени соответствующих этому описанию, в поэзии Кривулина, особенно в 1970-е, немало, и здесь я не буду останавливаться на этом10.

Однако рассматриваемое нами стихотворение под жанр романтической элегии, как его описывает Козлов, подходит лишь отчасти. В самом деле, «унылый» элемент, как и мироотрицание, причем в весьма сильной форме, здесь, безусловно, есть. Но если в конце стихотворения и говорится о бегстве к идеалу, имеющему «черты вечности», то с явным привкусом горечи. Сама «мечта», какая бы то ни было, в том числе метафизическая, здесь ставится под вопрос не буквально, но посредством словоупотребления и интонации.

«Вечная мечта — растаять раствориться… в даль безвременья в надмирные станицы / в бой часов без циферблата»… Разве не эта мечта о том, чтобы избыть время, выйти из истории в вечность, лежит в основании романтической элегии? Но Кривулин явно без восторга, с горькой иронией говорит об этой мечте, о чем свидетельствует школьная цитата из Тютчева: «отлететь резвяся и играя». Да и антиподом исторического времени в описании мечты выступает не вечность, а «даль безвременья», безвременье же — слово отрицательных коннотаций, особенно в приложении к русской истории.

Томление духа безвременьем задается уже первой строчкой стихотворения: «время тмится на часах без циферблата». «Часы без циферблата», вероятнее всего, происходят из часов без стрелок в «Земляничной поляне» Бергмана11. Только если в фильме часы без стрелок символизировали смерть или посмертие, в котором уже нет времени, то часы без циферблата — символ скорее неопределенности, смутности времени, невозможности его точно определить (на дворе открывающий дорогу новому тысячелетию 2000 год!12). Устаревший глагол «тмится» подразумевает два смысла: «делается темным» (буквальный смысл) и «томится» (смысл, подсказываемый фонетикой). Сочетание этих смыслов передает томление духа во все более темное в историческом и духовном отношении время. Во второй строфе время уже не просто «тмится», но тлеет, разлагается, что еще более усиливает эффект переживания безвременья как распада исторического времени, обращения его вспять.

Лирическое «я», столь важное в элегии, появляется открыто только в конце второй строфы: «а весна — весна мне только мстится!». Важно не пропустить это авторское горькое восклицание, вводящее ключевую для стихотворения блоковскую тему. И дело тут не только в перекличке со словами Блока, поставленными в эпиграф. Для чуткого к русской поэзии уха «весна мне только мстится» неявно перекликается с опять же хрестоматийным блоковским «покой нам только снится» («На Поле Куликовом», 1908 г.), отражается в нем. И это «отраженье», в совокупности с другими перекличками, своего рода спор с Блоком, — для Кривулина не случайность. В своей поэзии он неоднократно обращается к судьбе и творчеству Блока. Я насчитал минимум дюжину упоминаний его имени только в доступных мне стихах. Причем читаемое нами стихотворение — последнее в этом списке и как бы завершает «блоковскую тему» у Кривулина, а начинается она, вероятно, с упоминания Блока (еще не в полемическом контексте) в цикле «Где трещина» (февраль 1979 г., самиздатский сборник).

Это весьма необычно организованный цикл стихов, в котором после каждого стихотворения на обратной стороне машинописной страницы помещен прозаический фрагмент. Это не комментарий, но, скорее, текст, помогающий создать пространство восприятия и интерпретации стихотворения. На обороте одного небольшого, но замечательного стихотворения этого цикла и встречается имя Блока. Но сначала само стихотворение:

 

от печали горячей

от парно́й февральской реки

отрывая пальцы и пряча

в посинелые кулаки

я испытываю не по силам

испытание — синевой

деревом невозможно красивым

голым деревом над головой

 

На обороте этого, казалось бы, совершенно не нагруженного историко-культурными контекстами стихотворения читаем следующий текст (я добавил в него свои пояснения): «В месяце Феба — феврале — «весна света» (выражение Пришвина, — Г.Б). В Петербурге тогда — красиво, холодно и светло. Все обнажено и доступно ветру. Солнце русской поэзии закатывается (смерть Пушкина 29 января [10 февраля], — Г.Б.). Но Блок умер много позже — в разгар лета (7 августа, — Г.Б.). Последний его поступок — разбитое вдребезги гипсовое изображение Аполлона (Феба) — непременный атрибут его кабинета. Перед смертью просил: «Больше света!». Но и это была цитата: предсмертные слова Гете — «Mehr Licht»».

Итак, февраль в сознании Кривулина связан через Аполлона-Феба, по имени которого якобы (этимология эта ложная) был назван этот месяц, с Блоком, а через Блока с Пушкиным. Связка Блок-Пушкин, конечно, тоже не случайна, она устанавливается, прежде всего, через знаменитую «Пушкинскую речь», которая была произнесена Блоком 11 февраля 1921 г. на торжественном собрании в Доме литераторов в 84-ю годовщину смерти Пушкина. Эта речь, особенно ее окончание («поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем»), обычно трактуется как предсказание Блоком своей собственной скорой безвременной смерти. Таким образом, в поэтике Кривулина уже в 1979 г. февраль, его первая декада, были тесно связаны с блоковской темой и с темой смерти поэта. Отсюда, я полагаю, и кажущаяся ошибка с упоминанием именно февраля, а не января в этом стихотворении и с использованием светского календаря, а не церковного (см. начало статьи). Именно февраль вводит для Кривулина блоковскую тему через разбитого Феба (Аполлон — бог-губитель, посылающий смерть) и слова Блока о смерти поэта. А сказанное об этих днях февраля в 1979 г.: «Солнце русской поэзии закатывается», — делает строчку 2000 г. «время тмится на часах без циферблата» еще богаче смыслами.

Не останавливаясь на других интереснейших блоковских аллюзиях в цикле 1979 г.13, перейдем сразу к важнейшему для понимания эволюции блоковской темы у Кривулина стихотворению «вариации на темы блока»14 (1980), написанному в год блоковского юбилея, широко и официозно отмечавшегося в СССР. Стихотворение это, начинающееся строчкой «позор юбилейного блока» (именно так — всё с маленькой буквы), — нарочито «непоэтичное», горькое и жесткое, использующее в разговоре о происходящем гоголевские образы оборотничества, не чуждые и Блоку («Но страшно мне: изменишь облик Ты»). Текст полон отвращения и бессилия в отношении того, что официальная пропаганда сделала с блоком (маленькая буква, думаю, соответствует не человеку по имени Александр Блок, а идеологеме пропаганды), и горечи, что у дорогого ему поэта нашлось то, что позволило его так использовать:

 

позор юбилейного блока

я пе́режил — я не упал

с очистительной бомбой в обнимку

на пороге свиного потока

у дверей в уготованный зал

 

я не плюнул газетному снимку

 

в глаза потому что сквозь них

оборотные буквы чернели:

ьнзиж читалось как жизнь

и визжал вырываемый стих

в хирургических пальцах всемирной метели

 

я пытался прогнать — отвяжись! —

 

этот визг этот вид поросячий поэта

в президиуме торжеств

я и тенью руки не повел

чтобы все это кончилось полным затмением света

есть единственный все отменяющий жест —

 

просто перекрестить, а ладонь как чугунная15

 

Написание имени Блока с маленькой буквы в этом стихотворении — первая предпосылка появления «блокпостов», ассоциирующихся с Б(б)локом в разбираемом нами тексте. Сначала «Блок» должен был превратиться в «блока», чтобы затем оказаться сближенным с «блокпостами».  Заметим, что фраза «позор юбилейного блока» точно «рифмуется» по размеру и строению с названием цикла 2000 г.: «Стихи юбилейного года», куда входит наше стихотворение. Один юбилей, один позор отражается в другом!

Написание всех слов, в том числе, зачастую и имен собственных, со строчной буквы становится характерно для Кривулина с 1979 г. Об особенностях стихов этого периода по сравнению со стихами предыдущего мы еще скажем. Пока же следует заметить, что в отношении к Блоку (не к нему одному из авторов Серебряного века, но Блок здесь занимает особое место) происходит существенная переоценка. Если в 60-ые, возможно, еще и в начале 70-ых, во времена, когда всякая религиозная метафизика была исключена из официальной культуры, поэзия и личность Блока вполне могли восприниматься как отдушина и редкий голос16, вводивший в это, условно говоря, духовное и мистическое измерение (см. свидетельство самого Кривулина: «разве при имени Блока сознанье мое не светлело?»17), то позднее Кривулин все больше осознаёт ответственность деятелей Серебряного века, если не политическую, то идейную и духовную, за русскую революцию и катастрофу русской истории ХХ века, их духовную слепоту и прельщение духом времени. В этом контексте переосмысляется и творчество Блока, о чем свидетельствуют, в частности, ответы Кривулина на «блоковскую анкету», приуроченную к столетию Блока, составленную К. Бутыриным и С. Стратановским в 1980 г.: здесь уже дается переоценка мистицизма Блока18, тема же «Блок и революция» упоминается лишь вскользь и даже подчеркнуто маргинализуется19. Тем интереснее, что позднее она в стихах Кривулина выходит на передний план и связывается со специфическим мистицизмом Блока.

Здесь нет возможности разбирать все случаи обращения Кривулина к Блоку, приведу лишь несколько красноречивых примеров. Вот, как бы после чтения мемуаров бывшей любовницы Блока, отсидевшей в лагерях, поэт с горечью пишет о ней (опять «блок» с маленькой буквы!):

 

забившееся в угол существо

от механических несчитанных ударов

живого места нет на теле

в душе ни проблеска ни вздоха

а всё туда же: блок поэзия душа

источник вечной юности и смысла / дух революции!..20

 

И в этом же стихотворении поэт связывает (и с полным основанием) блоковскую тему Вечной Женственности, Софии с мечтою о революции, итоги которой заставляют по-иному отнестись уже и к софиологическим грезам Блока и его круга:

 

теперь никто уже — когда по дну кастрюли

скрежещет ножик соскребая пригарь —

никто уже доклада не прочтет

 

о Вечной Женственности в колокольном гуле

сходящей на страдающий народ

для эротически-одушевленных игр

 

Но наиболее пронзительные стихи Кривулина о Блоке — это «Александр Блок едет в Стрельну (по воспоминаниям Надежды Павлович)» и «Ослепленный Блок»21. Эти стихи заслуживают отдельного разговора, здесь лишь отметим, что в них Кривулин с особой остротой переживает и неведение «поэта-пророка» перед лицом русской (и его личной) катастрофы («Он шутил — и я смеялась. / Он казался оживлен… / Две недели оставалось / до скончания времен»22), и его ослепление в отношении большевистской революции (и предсмертное прозрение), ставшие предметом литературных штудий: «Блок ослепленный а смерть его будто прозренье / там отплясал ОПОЯЗ похоронное шимми своё»23. К этим наблюдениям стоит прибавить, что поэзия Блока и в этот период переоценки его наследия осталась для Кривулина, вероятно, по-прежнему дорога24, но ее восприятие оказалось неотделимым для него от размышлений о русской катастрофе на фоне еще более глобального переживания «смерти Бога»:

 

ночью когда засыпаю под музыку Блока

и обращаюсь под гипсовым диском лепным

как золотая планета вокруг Неизвестного Бога

в той анонимной вселенной где больше не встретимся с Ним25

 

«Неизвестный Бог» из этих строчек перекликается не только с «неведомым Богом» у апостола Павла (Деян. 17:23), но и с блоковским, о котором речь идет как раз в стихотворении «О, весна…», где «жизнь» со «змеиными кудрями» является ему «С неразгаданным именем Бога / На холодных и сжатых губах…».

После этого беглого обзора «блоковской темы» в стихах Кривулина можно вернуться к последнему «блоковскому» стихотворению поэта, с которого мы этот разговор начали. В нем «блоковская тема», обращение к его творчеству насквозь пропитаны горечью. Если не понимать всей сложной системы ассоциаций, связанных у Кривулина с Блоком, может даже показаться несправедливым и надуманно-случайным увязывание последнего с блокпостами чеченской войны: «без конца блокпосты и без края». Как будто Блок отвечает за эту войну и расставил эти посты! Но если иметь в виду, что эта война является еще одним актом русской революции и последующей катастрофы, как ее понимает Кривулин, а Блок эту революцию, облачив ее в романтико-мистический флер своей софиологии, воспел и возвестил, то связь делается яснее. Не стоит понимать дело так, что Блок, по Кривулину, отвечает за революцию и блокпосты. Речь не об А. Блоке, а о слове «блок», одним из значений которого, особенно в массовом сознании, с которым и работает Кривулин, стало именование поэта, воспевшего бескрайнюю весну, революцию и «вечный бой». 

Блоковские мечты о весне «без конца и без краю», его бескрайняя, неудержимая мечта обернулись в сознании Кривулина такими же бесконечными блокпостами. То, что у Блока звучало как «И вечный бой! / Покой нам только снится», отозвалось у Кривулина: «а весна — весна мне только мстится». О какой весне здесь идет речь? Возможно, о весне его юности, пришедшейся на 60-ые годы (оттепель), когда он был участником блоковского семинара Д.Е. Максимова на филфаке ЛГУ и, очевидно, любил Блока, или о политической весне конца 80-х — начала 90-х? На нее было возложено столько надежд, но и эта весна обернулась великими разочарованиями, концентрированным выражением которых стали чеченские войны. Или же речь идет о календарной весне — пробуждении и расцвете природы, которую (этот праздник возрождающейся жизни) поэт не сможет разделить? Ни один из этих смыслов не исключает другой.

Но на установлении связи между нынешним позором чеченской войны и романтико-мистическими мечтами Блока о революции Кривулин не останавливается. Следующим на очереди, с чем он имеет дело в стихотворении, является тот романтико-элегический дух, которому в поэзии 1970-х, как я писал выше, отдал дань и сам Кривулин. Теперь этот дух он увязывает с блоковской мечтой «без конца и без краю»:

 

вечная мечта — растаять раствориться,

отлететь резвяся и играя

в даль безвременья в надмирные станицы

в бой часов без циферблата

 

Конечно, мечта Блока из стихотворения «О, весна…» не имеет прямого отношения к элегической метафизической мечте о вечных обителях, противостоящих отрицаемому миру. Напротив, у Блока в этом стихотворении декларируется принятие жизни: «Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!». Вместе с тем Кривулин, встречаясь с элегическим духом мироотрицания, характерным для его собственного творчества, работает с самим феноменом мечты. Блок для него оказывается носителем духа «бескрайней мечты» по преимуществу, неважно, мечта ли это о революции или метафизическая мечта. Как мы знаем, у самого Блока обе мечты причудливо соединялись в его софиологии — метафизике, опрокинутой на историческое и плотское26.

Кривулин же, дойдя в своем стихотворении до предельной сгущенности мироотрицания в строчках: «без конца блокпосты и без края», отказывается делать разворот от невыносимо позорной истории — к вечности, как бы должно было следовать в соответствии с обычным течением элегии. Точнее, он делает этот поворот, подпускает к себе этот традиционный «элегический дух», но лишь в модусе горькой рефлексии, ловя это устремление и развенчивая его как недопустимую мечтательность, подводя его под один знаменатель с мечтами Блока. По иронии, звучащей в словах: «вечная мечта — растаять раствориться, / отлететь резвяся и играя», можно понять, что мечту «растаять, раствориться» он не принимает. 

Таким образом, в этом позднем стихотворении Кривулина «приговаривается» не только романтически-мечтательный порыв Б(б)лока (приближавшего и воспевшего русскую революцию и, тем самым, отвечающего и за нынешние блокпосты), но и вообще всякая самовольная мечтательность, в том числе и метафизическая. А само стихотворение «В день Ксении Весноуказательницы» оказывается пост-элегией, поскольку оно средствами элегии, одним из которых является отрицание и обличение мира, отрицает и сам элегический дух в его мечтательном и отвлеченно-метафизическом модусе. (У духа элегии есть и другие модусы, помимо мечтательного, и в более ранних элегиях Кривулина элегичность есть, а мечтательности, как правило, нет.)

Как пишет о стихах Кривулина «после поворота» Татьяна Горичева: «Надо заметить, что приблизительно с начала 80-х годов Кривулин начинает писать без заглавных букв и знаков препинания, продемонстрировав, что прежнего крика, экстаза, фонтанирующей экзистенции больше нет. <...> Поворот в творчестве Кривулина произошел по причине того, что он был человеком абсолютно откликавшимся на все, что происходит вокруг. Это удивительное и редкое свойство. Но одновременно оно говорит, что он был человек беззащитный. На него слишком влияла историческая реальность. При этом он очень защищенный, потому что мог отрефлектировать свое отчаяние и превратить в размышление, мог быть мудрым даже в такой ситуации»27. Сам Кривулин очень точно назвал свои стихи этого рода (особенно самые поздние) «стихи после стихов».

Именно с рефлексией томления духа мы и имеем дело в разбираемом здесь тексте. Встретив дух тоски, томление от ощущения безвременья, вступив в борение с этим духом, поэт не позволил себе дать легкое разрешение этого томления, не противопоставил в духе романтических элегий историческому времени — вечность, то есть мечту о ней. Ровно напротив, к концу стихотворения он с горечью обличил саму мечту о выходе из истории, о разрешении от формы в какой-то бесформенной бесконечности, метафизическом аналоге блоковской весны «без конца и без краю».

В противостоянии духу этой мечты и появляется стихотворение как свидетельство о победе формы над бесформенностью. Последняя строчка стихотворения, не доставляя катарсиса, вместе с тем воспринимается как достижение какого-то точного и невыразимого по глубине финала. Ее интерпретация принципиально открыта. И если в отрицательном смысле в мечте «отлететь» в «бой часов без циферблата» узнается и отражается, с одной стороны, все тот же «вечный бой» Блока с неотделимой от него вечной смертью (в духе Бергмана28), то с другой, — в позитивном смысле (ведь это последняя строка стихотворения, «точка покоя» движения поэтической мысли) в этом «бое часов без циферблата» можно расслышать и стояние перед лицом смерти (пробившего смертного часа), и некий знак и залог того, о чем другой поэт сказал: «и вечность бьет на каменных часах»29.

 

Весной следующего года Виктор Кривулин был похоронен на Смоленском кладбище, недалеко от блаженной Ксении30.

Вместо послесловия

Когда эта статья уже была дописана, я случайно набрел в Сети на заметку того самого журналиста, А. Бабицкого, история с которым стала поводом к созданию стихотворения В. Кривулина. За время, прошедшее с последней чеченской войны, он заметно поменял декларируемую им политическую позицию, в чем нет ничего удивительного. Удивительно другое — слова, которыми он заканчивает свою статью «Путь воина» (26 июля 2017 г.), посвященную противостоянию России Западу: «Это война, объявленная нами. Победа в ней не предрешена, но сама готовность к сопротивлению, желание сражаться под своими знаменами за свое достоинство — это уже победа. Это торжество нашего духа, новый прорыв России в истории, обретение той исторической субъектности, которую, как казалось в один момент, мы раз и навсегда потеряли. Нет причин для уныния и жалости к себе, хотя, конечно, путь воина полон лишений и тягот. Умение переносить их ради высокого служения Родине — это тоже предмет гордости. Все хорошо, друзья и товарищи — ветер бьет в лицо, «и вечный бой, покой нам только снится»»31.

Вот теперь можно поставить точку.

Благодарю Т. Горичеву, С. Завьялова, Е. Панченко, О. Седаковой, В. Симоновскую, А. Созонову и С. Стратановского за ценные соображения при обсуждении этой статьи.